
Врывается, рассекая центральную пустоту вагона, столь решительно, будто торопится в офис, который и размещается тут, в электричке, следующей в Загорск.
В Сергиев Посад, да, но советское далЁко подбрасывает другое название, хотя ему, сидящему у окна Саше, выходить в Радонеже, который не представляет совершенно.
За ним — ворвавшимся словно на работу, медленно входит ничем не примечательная тётка с лицом каким‑то пыльным и строгим, а на следующей остановке покажется некто с печёно‑тёртым, матёрым лицом и попробует на другой станции убежать от контролёра, что ему удастся — вот идёт себе бандитской развалкой за гладким блеском стекла.
Но названия станций объявляют так тихо: слоистый шелест едва удаётся разобрать, и Саша, не знающий пути, вечно закрученный вариантами внутренних вибраций, звонил Игорю, с которым и должны встретиться на Радонеже, тот ориентировал по времени, подсказав: «Да, и названия смотри…»
Обратился к соседу, толстоватому, бритому мужичку с просвечивающей татарской бородкой, но тот отвечал… невнятнее голоса, шелестящего станциями, и когда время стало подходить, Саша, обеспокоенный, пересел на скамью к тётке — напротив, с тележкой на колёсиках, одна из тех обстоятельных тёток, что всегда знают ответы на бытовые вопросы.
— Я вам скажу, — ответила равнодушно, — я выйду сама на остановку раньше.
Ничего примечательного за окнами не видно.
— Спасибо! — улыбнулся Саша.
Мелькают леса, дачные массивы протекают, и за многими станциями — свалки: арматура, обломки чего‑то, нечто колесатое, будто разорванные сущности былого; точно жизнь переламывается в самом центре, громоздясь такими деталями, что лучше бы и не громоздилась.
Бабки входят с цветами, свертками, кульками, корзинами, затянутыми сетчатой марлей или тряпицами; бабки, вросшие в огородные свои труды корнями, которых нет…
Электричка подбегает к платформе, похожей на многочисленные такие, когда едешь в Калугу, а туда Саша ездил постоянно раньше: много родни, и мама оттуда, и жена, только мамы больше нет, и город, словно затканный трауром, стал совсем иным.
Игорь появится чуть позже: едет из‑под Александрова, где живёт лето в домушке тёщи, а оно сгорает опять — лето; август висит на огненном волоске жары, переходящей в тепло, затем морщинящий чело дождём, а зонт забыл взять.
Унылая платформа вообще: словно запечатанная, а не закрытая билетная касса, автоматы для талонов, мама с двумя одинаковыми девочками.
Электричку ожидают обречённо.
Вот накатывает — драконом из восточной сказки.
Игорь окликнет весело: «Ну что, — спросит, протягивая руку — страшно было?»
Это Сашина специфика — излишняя нервозность, когда накручивается всё на незримую бобину, и она раздавит сейчас, неподъёмная, внутренний состав, обычно именуемый душою.
— Конечно! Еле на Маленковской прошёл, не мог понять, куда и каким концом билет совать…
— Ну расплачусь сейчас!
— А то!
Ход между домами разной степени комфортности, дачный посёлок, в общем, отличный от советских вариантов, хотя и живут тут с советских времён.
Края лесные наводят на вопросы о грибах: нравилось собирать в детстве, с калужской роднёй.
— Набрал лисичек на жарёху, — Игорь ответит, — белых два червивых попалось.
— Ну, сушь.
— Да. Вообще посёлок академиков это. Чем больше академик, тем больше дом.
— Вестимо — чем крупнее политик, тем крупнее у него и бюст. Ой, смотри: живая или игрушка?
На довольно острой штакетине — рыжеет белочка, свесив сероватый хвост.
— Живая, живая. Будешь снимать?
— Не, не люблю…
— Я сниму.
— Да не — это игрушка. Из дерева вырезана.
Но, ближе подойдя, видно становится: зверёк.
Развернувшись, — спугнули! — белка бежит по штакетинам, изящно мелькают когтистые лапки.
Игорь показывает Саше фото зверька.
— Она орех ухватила, видишь?
Орех толсто торчит из маленькой пасти.
Вообще цель их — место, где находился дачный дом Юрия Казакова.
Дачи нет давно, участок продан, в музее никто не заинтересован, но Игорь хотел поговорить с…
— Церковь же участок выкупила. С отцом Алипием я говорил.
— Ну зачем им такая табличка, слушай?
— Да так. Поговорить для очистки совести.
Дома вырастают в два‑три этажа, размах тут велик, колонны и балконы, всякие архитектурные финтифлюшки, игра фантазий и денежных возможностей, очевидное излишество трёхэтажных особняков.
Несколько раз сворачивают не туда, потом — подъём, крутой довольно, дальше спуск.
Деревянные мостки дрожат.
Палевая крупная собака стоит на них; пожилая, краснолицая хозяйка сидит у источника.
— Ух, хорошо! — Игорь умывается.
Прозрачно сияя, течёт из трубочки вода.
Разнокалиберные камни под ней видны с кристальной отчётливостью.
Живой водяной холод Саша ощутит, когда будет пить, а бутылки, полуопустошённые, думают наполнить на обратном пути.
…не представляя, как их завертит.
Дорога, делая разные витки и предлагая различные строенья: — Маленький академик какой‑то! — шутит Игорь, показывая на соответствующий домик, — выводит к церковному пространству.
Церковь компактна, пылают цветники, другие строения идут, и посреди участка квадратно темнеет фундамент.
Машина у врат, и шофер, сидящий в ней: пожилой, бородат.
— Закрыто, конечно, — говорит Игорь, подходя к воротам.
— А вы что хотели? — раздаётся из недр машины.
Неожиданно отвечает Игорь: «А вы простите, кто такой?»
— Церковь закрыта. Только в пятницу служба будет.
— Здесь, видите ли, был дом большого русского писателя Юрия Казакова. Хотели поговорить с настоятелем, нельзя ли разместить табличку?
— Он не совсем здоров. Вы знакомы? Позвоните ему.
Человек не выходит из машины, добавляя потом: «Я шофёр».
Рыжеват. В возрасте. Лицо — простеца.
— Я знаком. Но телефона нет.
Шофёр, оказывающийся Виктором, всё же открывает ворота, проходят втроём.
Цветники горят.
Сочно пахнут флоксы.
Саша вспоминает, как в детстве, срывая цветки, вытягивали из них лёгкую сладость.
Игорь говорит с Виктором, на руке которого синеет наколка, тот, сказав, что ни от какого писателя ничего тут не осталось, всё же даёт телефон Алипия…
Дверь в одно из строений распахнута, темнота глядит оттуда: не вылезет, привлечённая ароматами цветов.
Церковь смотрится строго и пёстро одновременно.
Виктор расскажет, как добраться до Сергиева Посада, и двинутся, переводя словесный маршрут в реальность…
— Рукопожатие‑то у него свинцовое. Ударом — быка валить.
— Из бандитов и есть, поди…
— Посад весь поделен: попы и бандиты. Только часто это одно и тоже. Или очень похоже…
Льются ленты асфальта, машины, изредка становящиеся персонажами несочинённых рассказов, проносятся.
Потом едут на маршрутке, комфортной довольно (водила с воловьим загривком), Игорь вытягивает из памяти истории, связанные с работой в журналах, где она, работа эта, после раскардаша девяностых, больше напоминала тотальное, циничное зарабатывание, снося головы денежными возможностями.
Хотеево длится долго, разными закрутами пути не слишком‑то поражая.
— Как будто по Калуге едешь, — говорит Саша, вертя в пальцах пачку сигарет: хочется закурить, — вся провинция похожа.
Лентами же издалека засияет пёстрый каменный сгусток — Лавра.
Не пойдут.
Ибо интересовал домик В. Розанова: запущенный совсем, но памятная дощечка висит — между окнами.
Контрастно смотрится город: новые дома соседствуют со старыми, плечом к плечу; иные — первый этаж отделан, второй — весь в ржавчине времён; много отелей, и в окне одного сидит торжественный, как царь, кот.
Абсолютно чёрный: отсюда не видно, как мерцают торчмя поставленные зрачки, вбирая мир.
Игорь фотографирует.
— А куда фото девать? — интересуется Саша, всегда ощущавший, как фотографии снимают с объекта незримую микроплёнку жизни.
— Можно на Дзен что‑то отправить. Ещё на фото.ру у меня страничка есть…
Странички жизни, перебираемые незримыми пальцами, как чётки.
Напротив красиво отделанного отеля — мёртвая развалюха дома и забор, выгнутый на улицу — словно брюхо с выпущенными кишками.
Наконец, купив бутылку итальянского красного, выходят к домику, где последние годы маялся философ.
Или писатель?
Жанр его смешан, не определить.
— Слушай, а как бутылку открывать?
— Ну что ты, думаешь, я не позаботился об этом?
Домик.
Флигель, грязно и уродливо вросший в землю, безжизненность, мерцающая в окнах.
Ощущение безнадёжности и тяжести, маленький двор так захламлён, будто реестры хлама представляет.
Они сядут на пакетах у пруда, Саша вытащит бутерброды, Игорь ловко откроет бутылку, достанет стаканчики, и польётся чудом итальянское вино — рубиновая живая влага; польётся, согревая и пьяня.
О кино начнут, оба киноманы, о кино, что недавно пересматривал Саша: страшно до жути, но как великолепно исполнено; «Три шага в бреду» совершать не стоит, особенно учитывая лютую картёжную игру красавца и красавицы; а с «Широко закрытыми глазами» мир вообще не надо воспринимать, не говоря — рисковать попусту; затем кино и жизнь переплетутся волокнами, потом и литература подоспеет, с которой всё давно безнадёжно.
Кому она нужна?
Розанов не присоединится к ним.
…дом был занят бомжами, сейчас пуст, вероятно; во дворе несёт нечистотами, кукла с оторванной головой засыпана очистками едовой чепухи, и Розанову не захочется сюда вернуться.
Пруд, чьи берега застланы камышами, серовато блестит.
А на обратном пути, на станции, накроет ливень: Игорю — раньше на электричку, Саше ещё маяться полчаса, ожидая своей…
Одиноко становится.
Мама дома не ждёт.
Она очень давно не ждёт, больше четырёх лет, но привыкнуть к этому невозможно.
А ливень хлещет штормовой, ярый, холодный; блестят, слепя, клочья слюды; вороха битого стекла валятся; люди, превращённые в пенные тени, мелькают, всё перевёрнуто, и Саша, думая, что день получился интересным, едва ли забудет под ливневый аккомпанемент, что жизнь не особенно удалась.



