
Ангел беспредела, ангел беспредела — что же это такое ангел беспредела? Вспоминается, была история: один из ангелов решил выдать часть за целое, даже противопоставить часть целому, то есть, провести точные, неоспоримые, незыблемые границы, положить пределы. И это было отпадение, падение! Ангел беспредела, ангел беспредела — что же это такое ангел беспредела? Вспоминается, была история: один из ангелов решил выдать часть за целое, даже противопоставить часть целому, то есть, провести точные, неоспоримые, незыблемые границы, положить пределы. И это было отпадение, падение!
Стоп!
Следовательно, тут мы начинаем доказательство от противного, ангел беспредела — это что‑то высшее, это что‑то большее, чем просто ангел. Как там рассказывал поражённому Чичикову Ноздрёв: «Есть просто Клико, а есть Клико‑матрадура, то есть двойное Клико!» Ангел беспредела не просто ангел, а… что там у них из высших чинов? Херувимы? Нет, этих по боку. Серафимы! Вот! И самые что ни на есть шестикрылые!
Ирония посмодернизма, когда над ней начинают иронизировать, или, вернее, когда она начинает иронизировать сама над собой, то не выдерживает невозмутимого выражения лица, и всё написанное обращается в осмеянные, в подлинные трагедию и комедию. Всё возвращается на круг.
Францев составляет свои вольные, расшатанные центоны так, как будто пишет заново, пишет, пока не требуют поэта никто и никуда, пока свобода. Таков Новый Адам. Такова готовность к новому грехопадению, к новому этапу литературы. Последователи Карла Маркса могут тут заметить спираль.
Когда возьмёшься умирать
от множества причин,
наверно, главную назвать
не сможет ни один.
***
Жизнь утекает день за днём,
проходят дурь и блажь,
и вот уж облачный обком
берёт на карандаш.
Книга написана трезво и мрачно, Францев не унижается до утешений.
Но… Аверинцев в статье «Ритм как теодицея» писал: «Какие ужасы встают перед нами, когда мы свежими глазами читаем, скажем, 2-ю песнь „Энеиды”, прямо‑таки предвосхищающую макаберные темы эпохи мировых войн; но движение вергилиевских гекзаметров дает контрастный противовес неприкрашенным кошмарам…» У Францева нет гекзаметров, но его просодия тоже делает благое дело: безнадежность заговорившая стихами, заговаривается чёрти до чего, иногда до самой надежды.
Поэтому так важно, что подавляющее большинство стихов в книге существуют в классических размерах.
Пока не требуют поэта
в прокуратуру на допрос,
статью не шьют за тунеядство,
не учат Родину любить
и в суд силком не доставляют,
он что попало говорит
и мнит, что сам себе хозяин.
***
Пора, мой друг, и впрямь пора. Вот‑вот
декабрь наступит, там и след остынет
случайного жильца, ещё он ждёт,
ещё он до морозов доволынит,
пока твердеет лед.
В книге нет как такового сюжета, его конструирование по заданным точкам автор предоставляет читателю. И тут полная свобода ограничена только полной несвободой. Сюжета нет, но есть сюжетная линия и, как ни трепыхайся, её не избыть, поскольку она сама любого избудет.
В обставшем хаосе выдержанность сюжета внушает некоторую… уверенность, что ли. А то, что это сюжет о больницах, болезнях и смерти — так разве это важно?
в том городе я помню страшный дом
в нем комнату с вещами в коридоре…
Францев водит своих читателей по давно знакомым, хорошо надоевшим местам, но так, что никак не отделаться от впечатления некоторой неважной новизны. Лучше всего из увиденного запоминается плесень. Да, чем‑то все эти подробности напоминают описание посмертного бытования души у Сведенборга. Может быть, именно поэтому смерть нестрашна? Она попросту надоела…
«Я в сотый раз начну сначала» —
из каждой «Яузы» неслось…
— —
В них что‑то пробовало сбыться:
пытался чайник закипеть,
и жизни грубая страница
была заполнена на треть.
Время у Францева — это какая‑то нелепая субстанция, течение которой явно, нелинейно и поступательно. Или так: есть наша привычка к течению времени, и Францев ей потакает, над ней же и посмеиваясь: хотите, так вот — нате!
Всё пробует сбыться, но как же ненадёжен результат… Страница, заполненная на треть, переворачивается и приходиться писать заново — о, если бы с чистого, а то с грязного, замасленного, засаленного листа! А во что ещё было заворачивать мойву в абырвалге?
Антиох Кантемир предвидел для страниц со своими стихами неславный, недальний путь: «Вам рок обвертеть собой иль икру, иль сало». Так не лучше ли наоборот?
Так ли лучше, когда наоборот…
А что если
Иван Ильич
всякий раз умирает
заново,
когда мы открываем
книгу Толстого?
А что каждый раз происходит, когда мы открываем книгу Францева?
То‑то же! Не сами ли мы, читатели, претерпеваем опасный опыт над собой? И не можем удержаться, — открываем снова и снова. Так что нет у нас даже того жалкого оправдания, которое мог привести Иван Ильич, мол, не своей волей обрёкся на эти мытарства.
Прочесть книгу «Ангел беспредела» — это как будто проделать недолгий, необходимый, очень трудный путь. Мешает продвигаться чрезвычайная строгость отбора: ни одного провала, ни одного слабого текста, ни одного лишнего слова, читателю не на чем отдохнуть, отдышаться.Прочесть книгу «Ангел беспредела» — это как будто проделать недолгий, необходимый, очень трудный путь. Мешает продвигаться чрезвычайная строгость отбора: ни одного провала, ни одного слабого текста, ни одного лишнего слова, читателю не на чем отдохнуть, отдышаться
Для поэтического сборника нацеленность на «катарсис», чтобы ни означало это измученное интерпретациями слово, необязательна. Но, за неимением лучшего определения, можно сказать, что «Ангел беспредела» до чего‑то подобного читателя доводит.
Поэзия не может быть вся целиком заключена в границы литературы, ей нужно что‑то ещё, недаром на манер чёрного ворона кружится над нею ангел беспредела.



