
Нету выбора! О, как душа одинока!
Олег Чухонцев
Взвихривая снежную пыль с пожухлой травы, черных кустарников и деревьев, «Сапсан» Москва – Петербург резал тишину надвое и сверкал надраенным алюминием. Свет его окон скользил по лежащей ошуюю и одесную провинциальной разрухе, кое-где касаясь кровавых рябин да изъеденных временем изб, напоминавших богомольцев, рухнувших на колени перед бесстрастным небом. Касаясь, чтобы тут же отпрянуть, как от чего-то неживого. Словно эта прекрасная птица боялась выпачкаться тленом.
Из Москвы в Петербург спешил высокоскоростной поезд. Его расслабленные пассажиры то и дело бросали взгляд за окно на выцветшие просторы, сдавшиеся безвременью полустанки и однообразные, как ленты черно-белой кинохроники, лесополосы. Однако взгляд их тут же утрачивал фокус, и они, улыбаясь, зевали себе в ладонь. В проходах вагона бизнес-класса вышколенные стюарды толкали перед собой тележки с закусками, выпивкой; с милыми, располагающими к общению улыбками расспрашивали разомлевших от дружеского внимания людей, что те предпочитают к обеду –рыбу или птицу, белое или красное вино, и наливали вино в бокалы –пожалуйста, господа. И господам хотелось улыбаться в ответ и лететь, лететь во мгле, словно в космосе, не чувствуя скорости, не ощущая пространства.
В бескрайнем море Восточно-Европейской платформы стремительный «Сапсан» сверкал надраенным алюминием, и за его окнами повсеместно лежала мгла…
Хотя нет, в окошках одного бревенчатого дома, обшитого тесом, горел свет. Хозяин дома сидел возле окна на табурете и желчно ухмылялся. В который раз он ловил себя на том, что с восхищением (или схожим с восхищением чувством, имеющим, правда, негативный оттенок) следит, как скальпель высокоскоростного поезда режет его унылую землю и, словно одеколоном, сбрызгивает ее неоновым светом.
Проходящие мимо «Сапсаны» были для него чем-то вроде телесериала: одни и те же герои перед глазами изо дня в день. Вошедший в возраст дожития, о чем сообщила ему медсестра районной поликлиники, он, тем не менее, не собирался умирать. Упершись в жизнь, он раз в месяц отправлялся за три километра на почту за корреспонденцией (ему всё еще слали письма его почитатели) и пенсией, а потом в продуктовую лавку, чтобы купить водку и хлеб. И каждый вечер, плеснув в стакан водки, садился к окну смотреть кино о том, как в пятистах метрах от него жизнь серебряной птицей пролетает из Петербурга в Москву и обратно.
А ведь когда-то и он летал туда-сюда в купейном вагоне. И его, молодого, подающего надежды, смелого, однако никогда в своих пустоватых повестях не переходящего красную черту, звали на всевозможные фестивали, литературные чтения и писательские совещания. И он мчался на этот зов, чтобы вместе с зубрами писательского цеха, закинув за спины пиджаки и сдвинув на затылок рабоче-крестьянские кепки (никаких либеральных беретов или буржуазных шляп!), вдыхать запах прели, идти под объективами фотокорреспондентов по дымящейся пашне, то и дело останавливаться в пути, чтобы послушать песнь жаворонка или поднять из-под ног выразительный ком земли и по-мужицки растереть его пальцами. А после этой постановочной прогулки и плотного обеда в столовой для районного начальства срывающимся голосом читать благодарным провинциалам (как же, писатель к ним приехал!) что-то свое о бескрайних просторах тихой родины и человеке труда… И потом, на вечернем заседании, скромно помалкивать в президиуме, а ближе к ночи, после бильярда, прислушиваться к разговорам о тиражах, гонорарах и ползущем по коридорам Кремля указе о присуждении кому-то чего-то большого и окончательного, дающего возможность уж если не почивать на лаврах, то хотя бы идти с песней по жизни.
На первых таких литературных чтениях с ним вышла история. По узкому коридору, образованному в плотной толпе зрителей, он, в клетчатой рубашке навыпуск, в парусиновых брюках и сандалиях на босу ногу, шел к устроенной под открытым небом трибуне вслед за членами писательского десанта. Идти рядом с зубрами он стеснялся: как же, те были сплошь лауреаты. Он же пока числился в молодых. Лихорадочно перебирая в памяти тексты, которые собрался продекламировать, он отстал от группы; дистанция между ним и лауреатами всё росла и вдруг дошла до предела, за которым его можно было уже и не посчитать писателем. К тому же одет он был нарочито не по форме: очень уж не хотелось ему выступать перед массами в костюме… Итак, дистанция между ним и писателями превысила предельную, и тут же чья-то крепкая рука схватила его за шиворот и вставила в плотную шеренгу зрителей. «Куда лезешь? — бодро поинтересовался у него милиционер. — Стой здесь, нечего шляться!» И, густо покраснев, он остался в том месте, которое определил ему страж порядка. И стоял там, не поднимая глаз, красный как рак, пока зубры поочередно завывали с трибуны. Ему было стыдно. Во-первых, оттого, что его не посчитали писателем. А ведь он надеялся, что еще издалека всем присутствующим видно, что он за птица. Во-вторых, вместо того чтобы поставить распоясавшегося милиционера на место, он покорно молчит и не находит в себе мужества возмутиться… Тут в чтении с трибуны возникла заминка, и он наконец услышал спасительное: «Андрей Львович, ты куда пропал? Твоя очередь читать!» И, все так же боясь поднять глаза, он откликнулся: «Здесь я! Только меня не пускают!» Стоявшие рядом зрители жадно воззрились на него, а милиционер, отступив на шаг, вскинул брови. Потом, видимо, уяснив, что схватил не того, милиционер изрек: «Тогда виноват! Идите, раз зовут». И Андрей Львович едва не умер от стыда: присутствующие на празднике молча смотрели, как он идет к трибуне. Он и теперь не мог вспомнить, о чем тогда говорил.
«Очень уж ты скромен, Андрюша, – с легкой издевкой сказал ему после выступления один из зубров – маленький и бородатый, как гном, критик, возле которого вечно крутились девицы сомнительного поведения. — Надо быть решительней, наглей, что ли! Не сотворить, а натворить надо, чтоб запомнили. Хотя бы желтые ботинки надеть, выходя на публику. Но лучше, конечно, застрелиться. И в книжку твою тогда заглянут: мол, что пишет этот, который пустил себе пулю в лоб?» - «Разве не тексты главное? Разве не они говорят об авторе?» - искренне удивился Андрей Львович. «А что в них такого особенного есть? Про любовь да смерть, если, конечно, книжка приличная. Нет, славу надо приманивать. Она дама капризная. Ты сначала книжку издай, а потом отрежь себе ухо, и будет тебе слава, и книжки твои раскупят. Зуб даю!» - И, весело подмигнув Андрею Львовичу, зубр пригласил его посетить девочек в одном из номеров пансионата, куда приземлился писательский десант.
Всю жизнь потом Андрей Львович вспоминал эти слова, сознавая, что бородатый во многом прав. И все же не мог решиться ради славы даже на желтые ботинки. А тем временем его коллеги то и дело выкидывали что-нибудь из ряда вон. Правда, кончали самоубийством единицы. Шумно гуляли, били жен, друзей и посуду и даже гадили в цветочные горшки. Но в скандальную хронику, сулящую ту самую славу, о которой говорил критик, попадали немногие. И все это было Андрею Львовичу гадко. Слава, о которой он втайне мечтал, о которой даже молил Бога, то веря в Его существование, то напрочь Его отрицая, ходила где-то рядом, расхристанная и нагловатая; громко хохоча, сидела за соседнем столиком в писательском ресторане с каким-нибудь постмодернистом или эксгибиционистом и за десятилетия так ни разу и не подсела к Андрею Львовичу… Всю жизнь Андрей Львович считал себя обделенным, но все же отрезать себе ухо не собирался. И теперь, когда жизни почти не осталось, он продолжал надеяться, что эта гулящая девка когда-нибудь обратит на него свой взор. Но время убегало, а девка все гуляла с кем-то на стороне…
Теперь частенько на него, глядящего на летящие мимо «Сапсаны», находило: прежняя жизнь с литературными чтениями, читательскими конференциями и поэтическими фестивалями в его самой читающей стране умерла. И, может быть, только в двух столицах она еще теплится. Только там писателю (да разве одному только писателю?!) еще можно жить и работать. А здесь, если еще кто-то и живет, то, скорей всего, по недосмотру столичного начальства.
Наливаясь синюшным мраком, он думал о том, что последние лет тридцать здесь не было будущего. А с некоторых пор не стало и прошлого. И что в этом, конечно, виноваты обе столицы, желающие жить цивилизованно, как в Европе, и потому спешащие очиститься от всего прошлого, дикого и безнадежного, пусть даже еще живого.
- Эй ты, марксизм-ленинизм, не спишь еще? Глянь в окно! Смотри, как летит, сокол! По живому режет! - говорил он своей хозяйке, неподвижно лежавшей на топчане и глядевшей в потолок. - Они там, в вагонах, сейчас наверняка на меня смотрят и не видят. Даже не подозревают, что я есть. Ну и как к этому твоя наука относится? А? Вот именно. Я - ничто…
– Ничто… – соглашалась хозяйка и думала о сыне.
Тот два года назад потерял работу в своем институте, а следом и жадную до всего блестящего и дармового жену, рванувшую с каким-то Рубиком в Турцию и сгинувшую там без следа. Теперь он никак не мог найти свое место в жизни, (а может, этих мест уже нигде не осталось?), чтобы не столько прокормиться, сколько вновь ощутить себя причастным к чему-то настоящему. В охранники или уборщики ему, кандидату физмат наук, идти было стыдно. В письмах он жаловался на то, что фундаментальная наука скончалась, и на ее месте теперь шумит камыш и гудит кабак: всем рулят менеджеры, которым нужны не ученые, а связи в министерстве и потоки бюджетных денег. Он чувствовал, что перестал быть нужным своей стране, но считал, что еще хорошо отделался, поскольку она пока не трогала его, не брала за одно место, …
«Как ты там, Андрюша? - недавно писала она сыну. - Не рви себе нервы - не ищи правды. Ее не будет. Не было ее, даже когда советский народ строил новую цивилизацию, вооружившись энтузиазмом. Да и наш с отцом социализм всегда держал часть правды в бронированном сейфе: боялся, не так поймут. Не вороти нос, если тебе предложат место вахтера. Вахтеру, конечно, много не платят, но, по крайней мере, ему не лезут в душу. При бомбежке солдат забивается в окоп, чтобы спастись. Если сейчас вылезешь за правдой, тебя не будет. Надеюсь, ты не опустил руки…»
Летит «Сапсан», как нож масло, режет подгнившую глубинку.
В вагонах тепло, а в душах пассажирских так беззаботно. Особенно приятно в пятом вагоне. Зажигает здесь - не то чечетку бьет, не то просто пытается устоять на нетвердых коротких ногах - пожилой крепыш с золотой «шайбой» на мизинце без последней фаланги, бритый наголо, со сдвинутым набок носом и обкусанными ушами. На правом запястье у него браслет с цепочкой, прикованной к блестящей ручке металлического кейса, сжимаемой литой ладонью.
- Николаич! - кричит, подтанцовывая ему, баскетбольного роста молодой человек с вечно юным лицом профессорского сынка и опасной улыбочкой. - Ты б чемоданчик отстегнул уже. Тут все свои. Ноги твоему счастью не приделают.
- Не учи отца! - добродушно огрызается Николаич, поблескивая разбойничьими глазами. - Допивай, братва, сейчас еще накачу каждому.
В новенькой спецовке хозрабочего, Андрей Андреич выслушал отрывистые наставления начальника АХО, которые тот для убедительности еще и нарубил в воздухе стальным ребром ладони на составляющие (отставной майор - не меньше, смекнул Андрей Андреич), и двинулся вслед за старшим, которому должен был теперь подчиняться беспрекословно. Они направлялись на «объект» (так выразился старшой) - в один из дальних коридоров, где им надлежало разобраться со светом: поменять либо лампочку, либо проводку, а то и перезагрузить всю систему. Так, по-современному емко, сформулировал задачу начальник АХО.
Озираясь по сторонам и стараясь не топать, Андрей Андреич, как на привязи, шел вслед за старшим, сворачивающим то влево, то вправо, то поднимаясь на несколько ступеней вверх, то опускаясь на целый пролет вниз. И наверху, и внизу, и справа, и слева - всюду были коридоры, коридорчики со множеством одинаковых фасонных дверей, за которыми люди не просто занимали рабочее место с телефоном, книгой учета или компьютером, а обосновывали нечто жизненно важное, предсказывали что-то неизбежное и решали что-то неразрешимое. Из-за дверей до слуха Андрей Андреича то и дело доносилось что-то вроде «Будем ставить вопрос перед членами на комитете», «Надо бы перетереть это с Гордей Гордеичем» и даже «Она нас всех закопает, зуб даю!». Андрей Андреич чувствовал, что это не простые слова! Не слова, призванные донести до сознания какой-то смысл, это слова-символы, слова-заклинания, одним словом - магические формулы, понять которые людям непосвященным не представлялось возможным. Любое слово из уст насельников этих кабинетов было знакомо Андрей Андреичу, но, доносящееся из этих кабинетов, делалось для него непереводимым. И если в этом слове все же был смысл, понять его он не мог, а может, просто не имел на то права.
Откровенно говоря, он был уже не рад тому, что судьба занесла его сюда, и ему, привыкшему к ясному языку математических формул, хотелось стать невидимым, неслышимым, чтоб никто из обитателей этих кабинетов вдруг не обнаружил да и не вывел его за ушко да на солнышко: «А вы, любезный, как здесь оказались?» Андрей Андреич впервые попал туда, где, как казалось ему прежде, обитают лишь херувимы, серафимы да власти с престолами - сладко и по самое не могу придавленные грузом государственных забот. Те самые небожители, что последние годы определяли размер зарплаты Андрей Андреича да продуктовый набор, на который тот мог рассчитывать в случае чего… Он заочно не любил этих людей и, честно говоря, побаивался.
Днем раньше в местном отделе кадров (сюда его порекомендовал школьный приятель, человек, много где поруливший, много чего натворивший и даже посидевший на нарах, встретившийся Андрей Андреичу на улице и оказавшийся человеком из этих кабинетов) ему хватило ума не предъявить свой кандидатский диплом. Смущенно пожав плечами, он лишь пробубнил что-то про «сдуру законченный университет». Именно за этот его ход конем ему было сейчас особенно стыдно, словно он кого-то предал и тем решил дело.
Довольный таким отношением соискателя к высшему образованию, начальник отдела кадров отечески похлопал его по плечу: мол, не жалей, все ошибаются. И записал Андрей Андреича в местную бригаду умельцев на все руки, занимавшихся и сантехникой, и электрикой, и маляркой, и ремонтом всего имевшегося на балансе. Словно подарил уголовнику путевку в жизнь.
Сегодня здесь намечался грандиозный прием городской элиты: чиновников, политиков, бизнесменов, звезд шоу-бизнеса… Были также приглашены почетные граждане; пока их не позвали из фойе в зал заседаний, они расположились у стен, настороженно глядя на раскрепощенную, открытую к общению, готовую к дружеским рукопожатиям публику. После заседания, где капитаны бизнеса и генералы политики должны были обсудить перспективы дальнейшего развития и совместно выработать стратегию всемерного улучшения, планировался банкет на четыреста персон.
Собравшиеся сегодня в царственно украшенном фойе люди в костюмах от Brioni, с платиновыми «Ролексами» и портфельчиками из крокодиловой кожи не щеголяли друг перед другом всем этим атрибутами. Они давно не придавали этому внешнему значения. Правда, когда все это у кого-то оказывалось поддельным, они недоумевали: на каком основании поддельные трутся среди настоящих?! Разумеется, вышесказанное не относилось к почетным гражданам, имевшим привилегию явиться сюда в костюмах фабрики «Большевичка». На них здесь смотрели с искренним любопытством. Как на зверей в зоопарке.
Когда все приглашенные расселись в зале, слово взял хозяин. Ровным голосом он принялся агитировать собравшихся на то, чтобы те еще эффективней приумножали достигнутое… Потом выступали политики и бизнесмены со всё теми же бессодержательными, но правильными с точки зрения текущего момента призывами. Зал терпеливо молчал. Все ждали банкета, на котором, собственно, и должна была начаться содержательная часть форума.
Ритуальная говорильня наконец закончилась, и публика упругими волнами хлынула в фойе. И там приглушенно загудела, завибрировала. Ожидая приглашения к столу, эти люди ни на секунду не прекращали владеть движимым и недвижимым и держать руку на пульсе. Банкиры, держатели крупных пакетов акций, инвесторы, биржевые спекулянты, генеральные конструкторы и председатели советов директоров беспрерывно звонили кому-то по телефону, отдавая не терпящие отлагательства распоряжения, принимая архиважные решения, доказывая, приказывая, распекая…
Василий Николаевич Рачков, тот самый бритоголовый господин со сдвинутым носом и с кейсом на цепи, прибыл сюда прямо с вокзала. Он еще не успел как следует протрезветь после вечеринки в «Сапсане» и с детским восторгом разглядывал гостей, выхватывая из толпы то одно, то другое знакомое ему по прессе лицо.
На подобном форуме он был впервые. Его позвали неожиданно, и он примчался сюда, во вторую столицу, из первой. Это приглашение означало для Рачкова только одно: его наконец признали, причислили к сонму влиятельных, видных, а то и вовсе величественных персонажей современности. Он пробился! И дело даже не в личном состоянии, не в деньгах, которые на него работали, так работали, что с дивидендами он едва справлялся, а в том, что он стал наконец одним из. Он стал членом клуба, представителем касты, которая из многих толпящихся у подножья и просящих взять их к себе выбирала только тех, которых можно было просчитать наперед и потому не опасаться, что они выкинут что-нибудь из ряда вон.
Рачков смотрел на окружавших его людей и сознавал, что сделался неприкасаемым. Теперь ему можно было приумножать, не озираясь воровато по сторонам и, главное, не опасаясь быть схваченным за руку. Он смотрел на окружавших его людей и вспоминал: неужели все это, о чем ему когда-то только мечталось, удалось? Ему припомнился алкаш отец, в семидесятые годы лупивший его за вечные двойки офицерским ремнем, потом сталелитейный завод, где рассчитывать на что-то большее, нежели стропальщик, ему не стоило. Потом пришли на ум опасные, но с захватывающим сюжетом девяностые, когда его кулаки и жестокость неожиданно нашли свое применение, и он тут же переквалифицировался в ломщика денег, за что по советской еще инерции был осужден на восемь лет, но отсидел только два. И то, как выйдя из заключения, сделался рейдером, которому повезло уцелеть и отсидеться под корягой в нулевые, чтобы в десятые, подтолкнув в спину падающего хозяина, завладеть всем его движимым и недвижимым. Правда, пришлось кое с кем поделиться. Но без этого ему не позволили б остаться с деньгами и в живых…
Из какого-то отрывка разговора Рачков уяснил, что где-то там - сначала прямо, потом два раза направо, - в большом зале, уже накрыты длинные столы и худые, как щепочки, мальчики с черными бабочками под горлом, в фартуках от пояса до щиколоток приглашают всех к столу. Томиться в радостном предвкушении не было сил: внутри у Рачкова горело, и нужно было немедленно залить этот пожар. И он двинул сквозь толпу, ища, где бы ему свернуть направо. Он шествовал, но «направо» нигде не было, везде было только «налево». И он свернул налево, намереваясь потом свернуть лишний раз направо. Он шел абсолютно счастливый, собираясь сегодня первым попасть на праздник, который, как ему представлялось, будет теперь вечно звенеть бокалами и здравицами, шелестеть банковскими купюрами и пахнуть «Шанелью номер пять». И тут он услышал:
- Нас уже приглашают?
Рачков обернулся. В кресле возле стены сидел по-волчьи поджарый господин средних лет, со спокойным, как оттиск на купюре, лицом, с телефоном возле уха, кто-то очень значительный даже в масштабах нынешнего мероприятия, и не мигая, как комодский варан, смотрел на него. В этом взгляде не было ничего: ни любопытства, ни равнодушия, ни презрения, ни сожаления, ни досады… В нем действительно ничего не было. И это «ничего» было главным в этом взгляде. Именно этому взгляду собирался научиться в ближайшее время Рачков. Он чувствовал: в этом суть. Он знал: так смотрят те, кто уже за гранью добра и зла. Так смотрят боги. Только вот в нем самом, к его досаде, было еще слишком много человеческого: мелочного, завистливого, мстительного, злобного, смешного…
- Уже, - произнес Рачков и неожиданно для себя опустил глаза.
Он вдруг узнал небожителя, сказавшего ему «нас» и тем самым признавшего Рачкова своим. Нас! Перед Рачковым собственной персоной восседал крупнейший промышленник, финансист, в недалеком прошлом депутат Государственной думы, человек, вхожий на самый верх, не раз застигнутый фоторепортерами за доверительным разговором с самим, к которому, полагал Рачков, простому смертному не подступиться и доверительный разговор с которым означает только одно: можешь больше не беспокоиться о земном…
Небожитель тут же легко встал и, сунув в карман мобильник, неспешно отправился вслед за Рачковым. Рачков вспотел от такой близости. Идя впереди, он пытался найти какие-нибудь необязательные слова, для того чтобы завязать разговор, а там, глядишь, и…
Стараясь держаться раскованно, чтобы в нужный момент, когда искомые слова придут к нему, заговорить с небожителем на равных, он шагал так, словно знал дорогу к накрытому ослепительно белой скатертью счастью, ту самую, которая сначала вперед, а потом два раза направо. Однако ж, выбирая, где бы ему повернуть направо, он всюду натыкался на левые повороты. Небожитель не отставал, но и не приближался к Рачкову, словно провидел своим божественным разумом планы последнего на сближение и не собирался в них участвовать, предпочитая сохранять дистанцию.
Они все же пришли туда, куда нужно: из-за дверей доносился ровный гул. Однако двери оказались запертыми. Рядом с дверьми высилась стремянка, на которой грузный человек в аккуратной спецовке (видимо, местный электрик) сердито смотрел на многочисленные провода под потолком. Стремянку внизу держал еще один человек в спецовке и тоже, чтобы не простаивать, разглядывал провода.
- Эй, уважаемый! - окликнул Рачков того, кто был на стремянке (стоящий на ней показался ему более осведомленным, нежели держащий ее). - Нам надо в зал.
- Отсюда не получится. Надо идти обратно. Вход с другой стороны, - изрек электрик.
- Ты чё?! Назад не пойдем. Ноги не казенные.
- Можно пройти через кухню, если желаете, - пробурчал электрик.
- Желаем, - усмехнулся Рачков, - если это быстрее.
- Андрей, проводи их, а я тут пока сам, - сказал электрик напарнику. – Помнишь дорогу-то? Вниз спустишься, потом по коридору вперед, у щитовой налево и вверх по трапу, а там… Ну, вспомнил?
Андрей Андреич пожал плечами и как-то неопределенно кивнул, явно озадаченный поручением старшого.
Теперь уже втроем они двигались по коридору. Шитовой не обнаружилось ни справа, ни слева, но Андрей Андреич все шел вперед, начиная опасаться: туда ли? Если на него пожалуются, он, не проработав здесь и дня, лишится хлебного места. Он шел и не смел обернуться на идущих следом: боялся увидеть воровские глаза бритоголового - именно такой пьяный недавно, ломая сучья, преследовал его в вечернем парке, и, если б, споткнувшись, не упал, еще неизвестно, дожил бы Андрей Андреич до этого дня…
- Ну, - услышал он позади себя голос бритоголового и вздрогнул, - долго еще, Сусанин?
У Андрей Андреича едва не подкосились ноги. Ничего не видя перед собой, он схватился за ручку железной двери, на которой масляной краской были начертаны какие-то знаки и цифры, и повернул ее вниз. Потом, навалившись на дверь грудью, толкнул. И дверь открылась. Перед его взором возник узкий коридор, освещенный светом лампочек на стенах и потолке, плавно ведущий вниз. Андрей Андреич быстро пошел вперед мимо выкрашенных в краплак железных дверей с мощными засовами, собираясь не то убежать от бритоголового, не то побыстрей упереться в непреодолимую преграду, чтобы наконец сообщить этим людям, что заблудился…
- Эй, уважаемый, погодь! – бросил ему в спину бритоголовый.
В этом окрике, однако, не слышалось угрозы. Скорей веселое удивление. Андрей Андреич остановился и, осторожно выдохнув, обернулся.
Одна из металлических дверей была распахнута. Возле нее, на пороге, неуверенно топтался второй сопровождаемый им гость, аккуратный, сухощавый, щегольски одетый, с бесстрастными глазами, который, пока они шли сюда, держал возле уха телефон, слушал, изредка включаясь в разговор - не то угрожал кому-то, не то уверял кого-то, но теперь вдруг смолк, непонимающе глядя на дисплей своего телефона и беспомощно нажимая на кнопки…
- Эй, братва, заходи в хату! - весело крикнул откуда-то изнутри помещения бритоголовый, потом еще веселей добавил: - Будьте, как дома! - И захохотал.
Андрей Андреич подошел к открытой двери и заглянул внутрь. Это была… тюремная камера (именно такой он ее себе и представлял), правда, без окон с решетками, но, тем не менее, с нарами в два этажа, застеленными матрасами, с грязно-зелеными деревянными тумбочками, прямоугольным столом посередине, табуретами и даже парашей, рядом с которой находился ржавый от времени умывальник.
- А что, даже любопытно, - оживился сухощавый, и в его бесстрастных глазах зажглись огоньки любопытства. - Настоящая капэзэ! Так ведь?
Этот свой вопрос он безошибочно адресовал Васе Рачкову.
- Смелей! Щас буду вас прописывать! - развеселился Рачков, рухнул спиной на ближайшие к нему нары и сипло засмеялся. Он все еще был пьян. К тому же присутствие небожителя добавляло солидный градус его кипучей натуре. - И ты заходи, уважаемый! - обратился Рачков к Андрей Андреичу.
И тот покорно вошел в камеру. Андрей Андреич потихоньку пришел в себя и уже собирался сказать этим людям, что заблудился и теперь им придется идти назад. При этом он готов был даже получить по морде от бритоголового, настроенного, впрочем, миролюбиво: попав в тюремную камеру, Рачков радовался как дитя.
Сухощавый стоял посреди камеры, разглядывая все, что его окружало.
- Теперь будет хоть что рассказать об этом… мероприятии, - усмехнувшись, изрек он.
- Пойдемте уже, — робко подал голос Андрей Андреич.
Сухощавый бросил на него насмешливый взгляд.
- Вы-то куда торопитесь? Боитесь что-то пропустить? - На него после некоей философской задумчивости нашла непонятная веселость. - Там и без нас с вами справятся с проблемами, не сомневайтесь. Зато здесь у нас уникальная возможность побывать там, где мы, по крайней мере я, - он улыбнулся, - никогда не окажемся. Так что воспользуемся моментом.
Сказал и замолчал, мечтательно улыбаясь тюремным стенам.
Андрей Андреич направился к выходу: ему хотелось покинуть это мрачное помещение, чтобы уже в коридоре покаяться - сообщить о том, что сбился с пути. Он был уже у самой двери… Но тут, проворно вскочив на ноги, Рачков заслонил Андрей Андреичу выход. В разбойничьих Васиных глазах заметались бесовские огоньки: ему вдруг захотелось поиграть в бывалого вора, по старой привычке попугать, покуражиться. Эта камера впрыснула ему в кровь то почти забытое вещество, которое некогда вырабатывал его организм.
- Погоди, мил человек! А как же прописка? Без прописки нельзя! - И, вцепившись ладонью в край тяжелой двери, Рачков с силой ее захлопнул. Металл гулко ударил по металлу, и внутри двери что-то щелкнуло.
- Простите, - стараясь быть спокойным, но при этом опасаясь бритоголового с кейсом, начал Андрей Андреич, - жить здесь я не собираюсь, так что прописка мне не требуется.
- Это как посмотреть! - довольно живо возразил ему сухощавый, который был сейчас и удивлен, и возбужден, и, кажется, искренне рад такому нечаянному приключению.
Словно и впрямь являлся небожителем, по ошибке спустившимся на грешную землю и на некоторое время сделавшимся обыкновенным смертным. Словно бесплотный серафим захотел вдруг почувствовать, каково это быть человеком…
Рачков все еще стоял между дверью и Андрей Андреичем, вперив в электрика взгляд. Не выдержав этого взгляда, Андрей Андреевич отвел глаза и заставил себя улыбнуться.
- Я оценил ваш юмор, - пролепетал он.
Довольный такой реакцией электрика, Рачков хмыкнул и, нарочито грубо толкнув Андрей Андреича плечом, направился к койке. Андрей Андреич приготовился наконец огорчить присутствующих, но в этот момент сухощавый, подошедший к двери и положивший на нее свою ладонь, удивленно и словно не веря себе, произнес:
- А дверь-то не открывается.
- Я же сказал, буду прописывать! - воскликнул Рачков и осекся.
Веселость сошла с его лица. Он вскочил с койки и, оказавшись у двери, принялся толкать ее сначала животом, потом отчаянно бить ее ногой. Дверь отвечала ему глухим стоном, но не открывалась.
Сухощавый вновь крутил в руках телефон, жал на кнопки и смотрел перед собой, вытаращив глаза. Связь отсутствовала. Да и откуда ей было взяться в этом подземелье с метровой толщиной железобетонных сводов?!
«Сын, здравствуй! Никак не дождусь от тебя писем!
Тут к нам чуть ли не каждый день теперь привозят туристов, по сорок человек автобусом. Наш дом включили в маршрут „По местам литературной России“. Предприимчивые люди из турагентства объявили твоего отца одним из видных (!) писателей прошлой эпохи, кондовым почвенником, матерым традиционалистом (и смех и грех). Что-то не припомню, чтобы отец в той жизни был знаменит или хотя бы известен. Когда туристы узнают, что писатель еще жив, стучат в дверь, бросают камешки в окно, желают, чтобы писатель вышел на крыльцо или хотя бы выглянул в окно.
Недавно стекло разбили. Отец выскочил на двор драться (пьян был, как всегда). Туристы мигом его скрутили и потом фотографировались с ним, связанным, как с добычей. Отец поначалу матерился, потом заплакал. Я знала, что они его в конце концов отпустят, потому выходить из дому не стала. Знаешь, у этих людей были такие счастливые лица…
Дня через два после того заявилась к нам дама, Жанна Николаевна, лет сорока, ухоженная, подтянутая, вежливая и, кажется, довольно образованная. Без лишних разговоров она вывалила на стол книги твоего отца (кое-какие из них были библиотечными). Отец спросил, что ей, собственно, надо. Получить автограф автора? Однако та не собиралась подписывать эти книги у отца. Не теряя времени, она приступила… к их разбору. Оказывается, она все их прочитала, ну, или некоторые из них. (Я уверена: даже ты их не читал!) Все, что она говорила о них (я-то как раз их все прочитала), было, на мой взгляд, дельно. В конце этого ее разбора вышло, что отец вовсе не большой советский писатель, а как раз небольшой, но именно советский, а это сейчас, когда ненависть ко всему советскому схлынула, а сочувственный интерес все растет, товар. То есть прошлое, высмеянное настоящим, стоит денег! Только надо все правильно организовать. Она предложила отцу продавать эту его „советскость“ (с Юркиными рассветами и Юлькиными закатами, комбайнами, полевыми станами, посевной, уборочной) нынешним толпищам гуннов. Но просто переизданные, эти книги никому не нужны, а вот они же, приправленные скандалом вокруг какой-нибудь выходки самого автора, очень даже нужны. Возможно, гунны эти книги не станут читать, но они будут их покупать и хранить в память о грандиозном скандале. У нее наготове несколько сценариев поведения писателя на встречах с посетителями его усадьбы… Думаю, именно тот дикий случай, когда отца связали туристы, и вдохновил эту даму.
Отец едва не бросился на нее с кулаками. Она же изрекла: стоит ли так болезненно реагировать на игру?! Мол, это всего лишь игра. И еще, что теперь контекст важнее текста. Контекст теперь ценней всего, и потому-то она предлагает писателю поиграть в писателя. Разумеется, за хорошие деньги. А книги эти люди не читали и читать не будут. Никогда. И отец, поскрипев гордыней, поухмылявшись, согласился поиграть: перед каждой встречей обряжаться а-ля Лев Толстой и вести себя раскрепощенно, естественно, фотографироваться с туристами и непременно оставлять в своих книгах автографы. Если же станет невмоготу от народной любви, можно и поругаться, и подраться с кем-нибудь из них. Все это вписывается в тактику скандала вокруг фигуры писателя для извлечения максимальной выгоды. Книги отца - парочку лучших из них о сложной любви хлебороба к скотнице - она переиздаст с яркими обложками. Текст, разумеется, останется нетронутым, поскольку авторское право - священно. Хотя она бы подправила кое-что в этой посконной любви. Думаю, она надеется на то, что эти книги никто из приобретателей читать не станет.
Со словами „Ну что ж, поиграем!“ отец подписал договор, даже не заглянув в него.
У отца теперь глаза шальные. Не то спятил, не то что-то задумал: ходит весь день в сапогах, косоворотке и приговаривает: „Теперь вы у меня попляшете!“
Мы у него еще попляшем?»
Сережа, бывший сотрудник органов, водитель и телохранитель Аркадия Михайловича, поеживался от холода на перроне станции Тверь, ожидая прибытия поезда. Должна была приехать одна из его новых пассий, которую он подцепил в питерском ресторане, в темном углу, где можно было курить, - у Сережи для таких дамочек всегда имелась пара фраз, действовавших безотказно. Дамочка, оценив брутальный Сережин облик и увидев Сережиного партнера по бизнесу, примелькавшегося в телевизоре (прижав ее к себе, Сережа назвал хозяина партнером), засверкала стеклярусом души… Конечно, Сережа мог захватить ее с собой еще в Питере, но мысль о ней пришла ему уже по дороге в Москву: он позвонил ей, и она, соврав мужу о московской подруге, погибающей от тоски после развода, сорвалась с места, вся во власти грез и вожделений…
Сережа заглянул себе в телефон – никак не мог вспомнить имя этой своей пассии – и, увидев в списке абонентов «Илона из Питера», усмехнулся: «Кукла дешевая».
Кукла прибыла точно по расписанию, и Сережа, положив свою ладонь ей чуть ниже спины, тут же стал сыпать громкими именами и сулить ей Канары, Мальдивы и Сейшелы. Илона жеманничала, изрекала милые дамские глупости и снизу вверх заглядывала в глаза Сереже. Собственный муж ей уже порядком надоел. Он подрезал ей крылья, мешал развернуться. Перспектив роста у него не было никаких. Это она уже поняла. Поэтому ей нужен был Сережа.
В придорожном ресторанчике они пообедали и распили графин коньяку, а потом отдохнули тут же в номере. Сереже инспектор ДПС был не страшен. У Сережи имелось такое удостоверение, которое позволяло ему в любом состоянии мчаться по федеральной трассе на «майбахе» Аркадия Михайловича, а, если понадобится, и по встречной полосе, сгоняя сигналящие ему автомобили на обочину синим проблесковым маячком.
Сережа спешил в Москву - к своей старой пассии, которая, теряя терпение, слала ему сообщение за сообщением, что, мол, ждет не дождется, в новом белье… Однако ему нужен был повод отвязаться от Илоны. Конечно, он не собирался выставлять эту куклу из автомобиля еще за пределами МКАД, в грязь и холод, - это было бы хамством и могло лишить его такой удобной фронтовой жены (то и дело он возил хозяина в Питер по делам). Но он и не собирался везти ее по московским бутикам, как она этого желала.
Он летел по федеральной трассе в сторону Москвы, слушая щебет Илоны, время от времени похлопывая ее по ляжке. Летел и думал о том, что вполне мог бы и сам быть… Аркадием Михайловичем, которому служил теперь. Все у него для этого было: и ум, и чутье, и умение не моргая уставиться в глаза конкуренту, и решимость все сильней сжимать горло последнему до безоговорочной его капитуляции. Ах, если б он в свое время не вляпался в историю! А все проклятая служба собственной безопасности, которой больше всех надо и которой непонятно сколько надо занести, чтобы она от тебя отстала, сделав вид, что ты свой, с горячим сердцем и чистыми руками! Она, проклятая, накрыла Сережу в момент передачи ему увесистого конверта. В конверте была плата за выведение мошенника из-под удара карающей десницы закона. После этого Сережа вынужден был покинуть органы охраны правопорядка. Хорошо хоть, не загремел на зону! Итак, не попадись Сережа так глупо, можно было со временем накладывать лапу даже на таких значительных людей, как Аркадий Михайлович. А то и вовсе на самого Аркадия Михайловича. И тогда последний узнал бы, кто тут хозяин…
Они летели по федеральной трассе из Петербурга в Москву, и Сережа под одобрительный визг Илоны, по милому ее капризу: «Ну, давай, Сереженька, покажи им всем!», вылетал на встречную полосу, пугая автомобилистов, спешащих из Москвы в Петербург, «кряканьем», доносящимся из недр лимузина, и отчаянно вращающимся проблесковым маячком. И чувствовал себя всевластным, неподсудным, вечным. Илона права, говоря о том, что надо брать от жизни все - даже то, что она тебе не предлагает. Ведь вот же съезжают встречные автомобили на обочину, спеша дать ему, Сереже, дорогу. Ведь уклоняются от столкновения с его «майбахом», признавая главенство «майбахов» в своей жизни. Алкоголь все сильней ударял ему в голову, и Сережа уже верил в то, что мир с его финансовыми и людскими ресурсами может, нет, должен принадлежать ему. Ведь он еще в самом начале, и нужно только очень этого захотеть и перестать сомневаться. Нужно быть уверенным в собственной правоте, потому что побеждают в жизни не достойные или талантливые, а уверенные в себе, по-настоящему свободные люди. Свободные от всего. И от морали тоже, если она вставляет вам палки в колеса…
«Майбах» Аркадия Михайловича вновь летел по встречной полосе, и море жизни было Сереже по колено, а его пряная, пьяная кукла, вцепившись Сереже в колено, с ужасом и восторгом глядела на несущиеся навстречу им автомобили…
Макар Максимыч разомкнул вежды.
Так и есть - над головой моргала лампа, и где-то, в каком-то из дальних коридоров, кто-то колотил в железную дверь. Яростно, ожесточенно.
«Попалась птичка!» - подумал Макар Максимович и покрутил глазными яблоками - все было на своих местах: крашенные в грязно-зеленый цвет стены, рыжий, ржавый потолок, металлическая дверь. На тумбочке, покрытой слоем пыли, скучала жестянка с окурками, из эмалированной кружки лезла черно-зеленым грибом плесень. Правда, тулуп, которым Макар Максимыч обычно укрывался ночью, лежал на нем могильной плитой. И еще его тулуп, кажется, напрочь потерял все свои положительные качества, по крайней мере утратил способность, будучи брошенным на тело, греть душу: Макар Максимычу было зябко. Он попытался натянуть тулуп на плечи, однако руки его не послушались, а тулуп еще сильней придавил к топчану. Так придавил, что Макар Максимыч не мог пошевелиться.
«Может, я сплю?» - подумал Макар Максимыч и хотел вновь забыться, однако тревожная лампочка над головой и далекие металлические звуки настойчиво взывали не столько к самому Макар Максимычу, сколько к его чувству долга и персональной ответственности. Нет, теперь Макар Максимыч не мог позволить себе заснуть.
Послышались истошные крики, словно кого-то резали и никак не могли зарезать. Макар Максимыч попытался мобилизовать таившиеся в нем силы, чтобы выползти из-под тулупа и идти туда, на человеческие крики. Однако он… забыл, как это делается. Он не мог пошевелиться, словно его тело больше было не его. Лампочка продолжала моргать, и Макар Максимович понимал, что уже не имеет права сию же секунду не встать со своего одра. Однако все его члены были сейчас чем-то вроде половых тряпок, брошенных на топчан уборщицей: они отказывались подчиняться воле Макар Максимыча. Это было уже из ряда вон.
- Шалишь! - прошелестели губы Макар Максимыча, а его веки так широко распахнулись, что глазные яблоки едва не выскочили из черепа. - Шалишь! - внятно произнес Макар Максимович и обрел власть над собственным телом.
Теперь все члены и сочленения Макар Максимыча подчинялись ему. Может, и без особого желания, но как миленькие. Они теперь сгибались и разгибались по воле хозяина, да и голова вполне себе держалась на плечах. А прежде неподъемный тулуп все же дал слабину, и Макар Максимыч выбрался из-под него.
Повозив пятками на полу - вслепую поискав тапки, но так их и не найдя, широко расставляя ноги и вытянув перед собой руки, он прошлепал к двери, где под табуретом стояли заросшие черной пылью, съежившиеся, как несуны перед судом трудового коллектива, яловые сапоги. Здесь же с гвоздя свешивались чернильно-синие галифе. С кряхтением Макар Максимыч сначала натянул их, потом взялся за сапоги. Как уж он умудрился их обуть - целая история. Гимнастерка, к счастью, была на нем, он не снимал ее и ночью (а вдруг побег или какая другая тревога?), ремень оказался тут же - на табурете, но такой тяжелый, словно был не кожаным, а свинцовым. Дотянувшись до висевшей на гвозде фуражки и смахнув с нее пыль, Макар Максимыч, завершая обмундирование, надел ее, и она провалилась ему на уши.
«За ночь как-то усох, — усмехнулся Макар Максимыч. - Но ведь не усоп!» - пошутил он вдогонку и, толкнув плечом дверь, вышел в коридор, гремя связкой ключей, постепенно прибавляя шагу и ощущая, как в его жилы вливается нечто вроде физиологического раствора. Он шел по гулкому коридору и чувствовал себя абсолютно живым, хотя еще пятнадцать минут назад лежал под могильной плитой неподъемного тулупа и был скорее мертв, чем жив.
Именно в тот момент, когда Макар Максимыч открыл глаза, проржавевший механизм давно отжившей эпохи вновь ожил. Всего на пол-оборота повернулась малюсенькая шестеренка, но колеса гигантского механизма дрогнули. И вернулось все назад, кажется, забытое, уже и не шевелившееся в памяти, покрытое прахом последующих эпох. Все, еще мгновение полагавшее себя безвозвратно ушедшим, истлевшим, исчезнувшим. Однако в маленькой шестеренке жил потенциал (разность потенциалов, если быть точным), таилось напряжение. И оказалось: для того, чтобы оживить заглохший механизм, достаточно самой малой, но рабочей шестерни в нем. И в тот момент, когда Макар Максимович открыл глаза, время пошло вспять. Однако никто этого не заметил. А зря не заметил. Ведь тогда хоть кто-нибудь уяснил бы, что, покуда жив последний могиканин эпохи, эпоха жива. И пусть об этом не догадываются мужчины, распустившие в пивной животы и заказывающие себе еще пива и чипсов, а их унылые жены беспрерывно жалуются на них по телефону своим унылым подругам, – придет, непременно придет час, когда громовый Левитан объявит всеобщую мобилизацию, и все они, все без исключения построившись в колонны, двинутся к новым горизонтам, и вместо пива с чипсами им будет только здоровая пища - суп из котелка да четвертинка черняшки.
Кто-то вопил, захлебываясь собственным бессилием, - словно провинциальный трагик о погибшей любви. Так в кабинетах, где служители справедливости приводили в чувство граждан, вопили обычно урки или же те из граждан, что всю жизнь верили в праведность осуществляемого, но вдруг сами попадали к служителям справедливости в лапы, как кур в ощип. Безродные космополиты и контрики так не вопили. Рычали, конечно, скрипели зубами и харкали кровью. Но, пожалуй, и всё на этом.
Выйдя в коридор, Макар Максимыч определил, в какой из камер безобразничают, - в самой большой. Давненько здесь не было сидельцев, но вот опять завелись. Жизнь продолжалась, текла в заданном направлении, не смея свернуть направо или налево, и Макар Максимович удовлетворенно улыбнулся.
Стук и чей-то истошный крик действовали на него бодряще, словно до этого момента он спал целую вечность и видел одно и то же: классовая борьба прекратилась, жизнь стоит на месте, ни жива ни мертва. Но скорей мертва, потому что живая жизнь - это беспрерывное аутодафе, а не прогулки по набережной или танцы под духовой оркестр в парке. Но Макар Максимыч проснулся, и кошмар, к счастью, оказался лишь кошмаром.
Все было так, как должно было быть, поскольку в камере кричал кто-то не согласный с порядком вещей. И если кричал, значит, в жизни был полный порядок! Не могут же пустовать тюрьмы, если каждого человека в государстве есть за что посадить?! Даже самого Макар Максимыча всегда было за что. Уж он-то отдавал себе в этом отчет.
- Чего надрываешься?! Ишь заходится. Теперь уж ничего не поделаешь, придется отбывать положенное, - беззлобно проворчал он и открыл кормушку.
С той стороны на него уставились три пары глаз. Эти трое заговорили, перебивая друг друга, крича друг на друга. Смысл этой отчаянной какофонии Макар Максимыч уловил сразу: задержанные пытались убедить его в том, что оказались в камере случайно, а она вдруг возьми да и захлопнись.
«Случайно! Сама собой!» - Макар Максимыч саркастически скривился. Глубже прочего он когда-то зарубил себе на носу: оказаться в камере случайно нельзя. Можно случайно в ней не оказаться. Скажем, по чьему-то недосмотру, а оказаться случайно - нет, никак и никак нет. Эти трое требовали немедленно выпустить их из камеры. Лицо Макар Максимыча стало значительным: этот репертуар был ему хорошо известен. Он молчал, а они кричали. Но постепенно звенящий металл их требований терял свою несгибаемую прочность и становился мягким, как глина. И это Макар Максимыч тоже не раз проходил. Теперь эти трое слезно умоляли его выпустить их на свободу, потому что никакие они не преступники, а государственные люди, элита, цвет, гордость нации.
- Все так говорят! - осадил их Макар Максимыч, окончательно убедившись в том, что никакой ошибки нет: эти трое сидят правильно, поскольку так упорно настаивают на том, что невиновны, что все это трагическая случайность, ошибка, навет коварной судьбы…
Один из задержанных, низкорослый, с бритым черепом и злыми собачьими глазами, впал вдруг в истерику и принялся размахивать пачкой денег, по-петушиному наскакивая на дверь и заявляя, что может купить и эту тюрьму, и самого вертухая с потрохами. Но этот бритый, как комкор, боров врал. Купить Макар Максимыча было нельзя, как, впрочем, растрогать или запугать. В этом была сила Макар Максимыча.
Выслушав истерику, он довольно бесстрастно произнес дежурные слова о том, что наверху во всем разберутся и спустят ему, Макар Максимычу, все необходимые решения, постановления и резолюции. Одним словом, пришлют какой-нибудь циркуляр! Пока же он предлагает им сдать ему на хранение деньги и ценные вещи, ремни и шнурки, кроме, разумеется, нательной одежды, потому что не положено иметь в камере ни денег, ни ценных вещей, ни вообще чего-либо из того, что человек на свободе может иметь при себе.
Тут Макар Максимыч лукавил: он уже давно не верил в честного человека на свободе; жизненный опыт убедил его в том, что любой честный мог загреметь в камеру и, значит, оказаться бесчестным, что честь — для человека в камере лишь личина, под которой тот пытается прятаться от правосудия, до тех пор пока правосудие не схватит его за горло и не зачитает ему справедливый приговор…
Бритоголовый вдруг грохнулся навзничь на цементный пол камеры и, выгнувшись, как ломоть сыра, забился в припадке, так что блестящий чемоданчик, прикованный к его запястью, тоже стал биться об пол в сумасшедшем припадке.
Сокрушенно покачав головой: «Бейся не бейся, а пока наверху не решат, дело с места не сдвинется», Макар Максимыч закрыл кормушку и пошел было прочь, но тут кто-то из задержанных закричал о том, что тут телефоны не берут, и у них нет связи, и потому они согласны отдать свои телефоны за ненадобностью.
«Какие телефоны? Чего… не берут? - удивлялся Макар Максимыч. - А то, что здесь нет связи - так я на то и поставлен, чтоб вы, голубчики, ни с кем не связывались и не могли запутать следствие!»
Эту инициативу задержанных он счел правильной и потому вернулся к камере и получил через кормушку два блестящих предмета, похожих на портсигары. Заполучить чемоданчик бритоголового, пока последний не перестал пускать изо рта пену, не представлялось возможным. Хотя этим чемоданчиком, конечно, стоило заняться в первую очередь.
Покрутив портсигары в руках, Макар Максимыч попытался открыть их, чтобы, наломав папирос, хотя бы в одной обнаружить шифрованное донесение врагам. Но портсигары не открывались, и он нахмурился: дело, кажется, всерьез пахло государственной изменой, и в голове Макар Максимыча закрутилось страшное, как чернильное пятно на платье невесты, слово «шпионаж». Третий не отдал ему свой портсигар, сказав, что при себе не имеет.
«Значит, - подумал Макар Максимыч, - связь с врагами держат только двое».
Помимо этих важных, на взгляд Макар Максимыча, улик (в том, что сия троица продалась врагам, он все меньше сомневался - эта мысль вошла в его голову и плотно закрыла за собой дверь) один из задержанных сунул ему картонку с обыкновенным именем-отчеством, но какой-то неуместной, труднопроизносимой фамилией.
«Может, и немец, - усмехнулся Макар Максимыч. - От кого ж еще ждать свинью?!»
Вновь заверив сидельцев в том, что наверху во всем разберутся, Макар Максимыч отправился к себе в каптерку, чтобы запереть вещдоки в несгораемом шкафу. Шел, удивляясь тому, что все эти предметы и деньги не были изъяты у арестованных при их посадке в камеру. Тут было чье-то разгильдяйство, подкрепленное бесхребетностью и попахивающее преступной халатностью. Думать, что в системе завелся скрытый враг и теперь, как жук, точит дело всеобщей справедливости, Макар Максимыч не желал. И все ж он был рад тому, что эта троица оказалась в камере. «Значит, все же порядок!»
Макар Максимыч сдержанно улыбался: ему вдруг захотелось выпить кружку горячего чая, похрустеть сушкой с маком, потом закурить и долго слюнявить беломорину, вспоминая былое. И это приятное во всех отношениях занятие он мог себе вполне позволить, ведь жизнь продолжалась - тюремные камеры оживали.
А над ним в огромном зале тем временем гудело благородное собрание.
- Вы Аркадия Михайловича не видели?
- Которого? Самого?
- А у нас много Аркадиев Михайловичей?
- Значит, и он здесь…
- Где ж ему быть, как не здесь?!
- А я его что-то не вижу. Еще до заседания хотел подойти, лично засвидетельствовать. Однако, похоже, кто-то из местных взял его в оборот. И в каком-нибудь неприметном кабинете наш Аркадий Михайлович решает сейчас что-то… судьбоносное.
- Да здесь он. Только что показался и пропал. Полагаю, с ним сейчас и на брудершафт выпить можно. Он ведь без фанаберии…
- Да, без понтов человек!
За соседним столиком двое в одинаковых, однако разного качества серых костюмах угощались водкой.
- Я тут одного твоего подопечного видел, - начал один из них, с седым генеральским бобриком.
- Кого? - равнодушно спросил второй, отечный, с сияющей начищенной медью физиономией, в костюме, вероятно, купленном на пятничной распродаже.
- Рачкова Васю. Ты ведь его по делу Рижского порта вел? Хотел, помнится, оформить, а тут социализм на капитализм поменяли, и дело развалилось.
- Уж и на капитализм! У нас пока что период второго, нет, уже третьего передела собственности. - Он усмехнулся. - При капитализме, ваше сиятельство, все ж какие-никакие законы… Ну и в качестве кого здесь Рачков?
- Отгадай с трех раз.
- Не может быть!
- Может, как видишь. Он еще к тебе подойдет поблагодарить за науку. Смотри, держи себя в руках. Думаю, теперь он серьезный мэн и может здорово насолить.
- Выходит, меня тогда не просто так сняли…
- И ты подался в бомбилы. Помнишь, «форд» у меня купил? Ведро настоящее!
- Это ведро до сих пор на ходу.
- Ты с ума сошел. Неужели даже машину не поменял?
- Даже! - сверкнул глазами меднолицый, и на лице у него застыл не то гнев, не то обида. - Даже! - повторил он с истерическим нажимом. - Я ведь мзду не беру, - саркастически усмехнувшись, процитировал он советского киногероя.
- Ну, ладно, ладно. - Бобрик похлопал меднолицего по плечу. - Дело прошлое. Ты ведь поймал Рачкова в одну эпоху, а когда собрался его посадить, подоспела другая, категорически не согласная с предыдущей. Вот и пришлось отвечать за это несогласие. Но ведь ты живой? Вот и действуй, чтоб не ходить… в таких вот пиджаках. Ты ведь не хуже нас. Но и не лучше, конечно. Новейшая история, брат, против нее не попрешь.
- Я тоже тут мельком видел одного… Отличником у нас в школе был, физфак окончил, лет в двадцать пять защитился. Я полагал, станет академиком. А сегодня увидел здесь. Похоже, он тут электриком… Кстати, меня-то с какого перепугу сюда позвали? - спросил скорей себя, нежели собеседника, меднолицый.
- Потому что… мне захотелось тебя увидеть, – по-отечески улыбнулся бобрик и положил свою сильную ладонь на запястье меднолицему.
- Как все просто, - вздохнул меднолицый. - Тогда пойду отолью, чтобы еще добавить, - довольно мрачно заявил он и, порыскав по сторонам глазами в поисках двери, отвалился от стола.
Широко расставляя неслушающиеся ноги, рыхлый и, по-видимому, безнадежно больной, он брел между пирующими, пытаясь вспомнить, почему откликнулся на приглашение и заявился сюда.
«Неужели только ради того, чтобы напиться?»
«Губошлеп! - усмехнулся ему вслед бобрик. - И откуда такие берутся?! Ведь нормальным мужиком был когда-то и сажал, кого надо, а кого не надо - не сажал, если я, конечно, ничего не путаю…»
Первые часы угодившие в западню отказывались в это верить: кидались на дверь камеры, колотили в нее кулаками, коленями, даже били ее табуретом, который в конце концов разлетелся в щепки. При этом истерически смеялись, выкрикивая что-то нелепое, изо всех сил бодрились и пытались выйти на связь с внешним миром, не веря в то, что где-то в мире может не быть этой самой связи. Ругаясь, они не разбили свои телефоны о цементный пол только потому, что полагали: сейчас дверь откроется, и к ним, пьяно улыбаясь, выйдет кто-то из гостей форума с бутылкой виски под мышкой и бокалами в руке, кто-то из самых-самых и потому имеющих право на такую королевскую шутку. И они будут от души смеяться вместе с шутником, а потом между ними возникнет нечто почти родственное и сами собой наладятся отношения, сулящие для их бизнесов и новые инструменты, и новые горизонты.
А наверху пиршество было в самом разгаре, и двух приглашенных среди остальных четырехсот никто, конечно, не искал, полагая, что они где-то здесь, в этом зале, среди гостей - налаживают контакты, наводят мосты, обрастают новыми связями.
Насколько хватит обыкновенного человека, погрузившегося в бездну отчаяния, чтобы изображать бодрость духа? Часа на три-четыре от силы. Мужественный продержится пять-семь. Смертельно пьяный - до полного протрезвления. А дальше что?
Через несколько часов отчаянной надежды, истошных криков, едва ли не воплей, сидельцы выдохлись. Проклятая телефонная связь пропала, отрезав их от внешнего мира, возможно, до завтрашнего утра, когда в этих коридорах появятся уборщики, водопроводчики, электрики, охранники… Да мало ли кто! Было уже около девяти вечера, и местный рабочий люд давно разошелся по домам.
- А я ведь своего Сережу еще до начала форума отпустил, – нарушил молчание Аркадий Михайлович. - У меня тут утром встречи намечались, потом я собирался в аэропорт, к дневному рейсу… Вот, пожалел человека, хотел, чтоб домой вернулся и поспал, прежде чем ехать в аэропорт меня встречать. Если б не отпустил, он бы уже всех на уши поставил, и мы бы тут не сидели.
- М-м! - взвыл Рачков и затрясся как припадочный. - Нет, так не бывает. Не должно быть! Не может быть! - орал он. - Когда выйду отсюда, я их всех, всех! - В уголках его губ выступило что-то белое, пенистое. - Это ты нас сюда завел! - рявкнул он электрику и, поднявшись с койки, двинулся на побледневшего Андрей Андреича.
- Ну, нет! - ухмыльнулся Аркадий Михайлович. - Это вы, любезный, заставили нас сюда зайти, а потом еще и дверь захлопнули. А этот… - Аркадий Михайлович замялся, подыскивая подходящее к обозначению электрика, но при этом необидное для последнего определение, и, найдя подходящее, продолжил: - …. человек в спецовке как раз пытался остановить вас. Давайте без истерик. Не сегодня-завтра это закончится, и вам будет стыдно перед э… - Он вновь замялся, потому что «человек в спецовке» все ж прозвучало несколько высокомерно, а Аркадий Михайлович не желал казаться высокомерным: напротив, это нежданное приключение ему хотелось использовать хотя бы для того, чтобы подойти к простому человеку поближе и разузнать, чем тот живет.
- Стыдно? Мне стыдно? - Сжав кулаки, Рачков двинулся на Аркадия Михайловича, лежавшего на одной из коек с закинутыми за голову руками.
Аркадий Михайлович даже не шевельнулся, когда мелко подрагивающий от рвущейся изнутри ярости Рачков навис над ним. С любопытством и едва заметной насмешкой он воззрился на Рачкова. Совсем как посетитель зоопарка - на разъяренного тигра, отделенного от него бронированным стеклом. И Рачков, готовый уже броситься на жертву, наткнулся на невидимую преграду и замер. Потом буркнул себе под нос:
- Мне никогда не бывает стыдно. Поняли… вы все?
После этого Рачков вновь принялся колотить в дверь кулаками, сбивая костяшки в кровь.
Когда ж из коридора наконец послышались шаги, обитатели камеры отчаянно завопили. Они боялись, что этот кто-то, идущий по коридору, пройдет мимо. Но тот не прошел. Открылась кормушка, и несчастные сидельцы приникли к двери.
Тот, кто стоял по ту сторону, не был похож на пьяного шутника. Маленький, очень маленький, в фуражке (явно из прошлого века), провалившейся ему до самой переносицы, с лицом, обтянутым прозрачным пергаментом, в темно-синей гимнастерке, подпоясанный армейским ремнем, он стоял пред ними, прильнувшими к окошку кормушки, и смотрел на них немигающими глазами змеи, в которых все же подрагивало любопытство.
Свобода была близка, и угодившие в западню готовы были уже посмеяться над собой… Но тут выяснилось, что человек в фуражке не собирается выпускать их из камеры до распоряжения вышестоящего начальства. Когда это дошло до заключенных, у Рачкова случился удар.
Как ни старался Аркадий Михайлович убедить старика в том, что это недоразумение, тот, дубина стоеросовая, наотрез отказывался прислушаться к голосу разума. Тогда Аркадий Михайлович схитрил - отдал старику свой телефон и телефон припадочного в надежде, что старик принесет их туда, где будет ловиться сигнал, и тогда их вычислит цивилизованное человечество, уже обеспокоенное их исчезновением.
Все следующее утро Макар Максимыч ждал сверху распоряжений относительно задержанных; сидел в каптерке, прислушивался, даже забыл о чае - боялся не встретить во всеоружии посыльного с документами. Однако ни утром, ни днем посыльные с распоряжениями до него так и не добрались. Документы готовили возмутительно долго, дело справедливости затягивалось, и оттого начинала страдать сама справедливость. Ближе к вечеру Макар Максимыч решился проявить инициативу. Взвесив все за и против и убедившись в необходимости решительных действий, он отправился наверх, в соответствующий кабинет, чтобы лично выслушать распоряжения относительно задержанных.
Обмундировавшись по форме, разгладив складки гимнастерки, подтянув ремень, Макар Максимыч выдвинулся в направлении соответствующего кабинета. Узкий коридор с блеклым светом ламп, тяжелая железная дверь, несколько чугунных ступеней вверх, столько же вниз, левый поворот, правый поворот, опять левый, опять правый и так далее… Хотя к цели можно было идти и напрямки. Но прямой путь в условиях беспощадной борьбы за справедливость существовал лишь на самый крайний случай.
Наконец он прибыл к месту назначения. Переведя дух возле двери знакомого ему кабинета (латунная табличка с номером и дверная ручка кокетливой формы, однако, решительно не соответствовали тем задачам по выявлению и пресечению, которые решались в этом кабинете), Макар Максимыч в некоторой нерешительности открыл ее и сделал несколько шагов по направлению столу, за которым сидел гладко выбритый, плотного наполнения, габаритный мужчина. Увы, и стол в кабинете был не тот, и стул не тот, и, главное, мужчина не тот; у тех, кто здесь обычно сидел, были лица с выдающимися скулами и глубоко спрятанными под надбровными дугами пронзительными глазами беззаветных борцов. И еще у тех обычно была папиросина в желтых от табака зубах. У этого же вместо скул трепетали ланиты неженки, а глаза были пусты, как осеннее небо. В общем, в нем не было ничего такого, что говорило бы о пригодности данного человека к делу выявления и пресечения.
- Простите, э… – начал Макар Максимыч, вопросительно уставившись на гладко выбритого.
- Гордей Гордеевич. Если вы, голубчик, ко мне, конечно, - произнес тот.
- Я со второго уровня. И до сих пор не получил от вас никаких указаний. Понимаете? У меня так и нет резолюции насчет… - Макар Максимыч смолк, мучительно подыскивая слова, - относительно… тех троих, помещенных в камеру второго уровня.
Гордей Гордеич смотрел на посетителя бодро и вполне себе равнодушно. Такой взгляд никого бы не обидел. Такой взгляд Гордей Гордеича был удобной и безопасной для него формой приветствия посетителей.
Когда Макар Максимович в последний раз заглядывал в этот кабинет (правда, давненько это было), в нем, весь в клубах синего папиросного дыма, сидел товарищ Редькин в военной форме без погон, но с портупеей и кобурой. С товарищем Редькиным все всегда было по-военному ясно. Он служил порядку и не умел миндальничать. Теперешний хозяин кабинета был без портупеи и кобуры. К тому же на нем был буржуазный костюм, и сам он так густо пах чем-то сладким, как пахнет только шлюха в привокзальном буфете. Но Макар Максимыч помнил о главном: если человек сидит в подобном кабинете, то, как бы он ни пах, он служит справедливости и не имеет права миндальничать.
- Придет резолюция, - вновь погружаясь в чтение лежавшей на столе газеты, сказал Гордей Гордеич таким бесцветным голосом, который бывает только у чиновников самого высокого ранга. - Своевременно придет. Во второй коридор? Уровень? Ну так что вы тут стоите? Идите. Ждите. Придет.
- Может, будут какие-то указания относительно… задержанных? – осторожно поинтересовался посетитель, продолжая немигающее смотреть на Гордей Гордеича.
- Какие могут быть указания в понедельник? Понедельник - день тяжелый! - Гордей Гордеич подмигнул посетителю. - Во вторник будут особые указания. Ну или в пятницу.
- А котловое питание для них? Суп, каша? Надо бы распорядиться, чтобы обеспечили. Вот товарищ Редькин обычно…
- Это да, конечно, обеспечат. Суп, каша, это да. - Гордей Гордеич не терял душевного равновесия. - Кто должен, тот и распорядится. Значит, товарищ Редькин… У вас, кажется, все? - И он вновь погрузился в чтение с таким видом, будто читал документ, слова в котором были ему знакомы как облупленные, но смысл, ими таимый, все куда-то ускользал…
Выйдя из кабинета Гордей Гордеича, Макар Максимович собрался пойти на кухню, чтобы пробить там котловое питание для задержанных, но вовремя спохватился: никаких документов относительно задержания этой троицы на руках у него после посещения кабинета Гордей Гордеича не образовалось и потому требовать от кухни суп и кашу на троих было бессмысленно - никакая даже самая дурная баба не отдаст ни суп, ни кашу без соответствующих документов.
«Ладно, во вторник, когда придут документы, пойду пробивать котловое питание, а пока… как-нибудь обойдутся кипятком с галетами».
Рядом с каптеркой Макар Максимыча находилась кладовка с продуктами длительного хранения, ключ от которой висел на гвоздике в каптерке.
Когда странный посетитель покинул кабинет Гордей Гордеича, последний о посетителе тут же забыл. Кстати, ничего из услышанного Гордей Гордеичем, не проняло его, не удивило, даже не показалось странным или подозрительным. В этом кабинете он и не такое слыхивал! И ничего, всегда сохранял душевное равновесие. Это была защитная реакция Гордей Гордеича на любые слова посетителей, выработанная его организмом за годы государственной службы. Он никогда ничему не удивлялся и все, услышанное на работе, но не подкрепленное письменными приказаниями или директивами тут же благополучно забывал. Именно это золотое свойство его организма и было залогом того, что Гордей Гордеич уже десять лет как обитал в этом кабинете и еще столько же собирался обитать. Да, Гордей Гордеич не продвигался наверх, но ведь он и не опускался вниз - туда, где надо было бы изо дня в день что-то у кого-то вырывать, кого-то прессовать, под кого-то копать, от чего-то отпиливать, а если нечем отпиливать, то и отрывать с корнем. А то и вовсе - поднимать на шестой этаж, хрипя как загнанная лошадь, боясь, что вот-вот лопнут ремни или собственное сердце. И при этом непрестанно перед кем-то оправдываться, от чего-то отнекиваться, юлить, извиваться… И всегда - впопыхах. Потому что если не спешить, спотыкаясь, рискуя расквасить себе физиономию, не гнаться, расталкивая сограждан, то можно отстать, опоздать, остаться с носом. И потому Гордей Гордеич не умничал в этом кабинете и ничему не удивлялся, всецело полагаясь на работу системы, на ее механизм, который, конечно, мог дать сбой и заскрежетать металлом о металл. Но даже при этом Гордей Гордеичу не следовало чего-то опасаться и, скажем, сжимать собственными зубами концы разорванного электрического кабеля. Все, что от него требовалось, - читать приказы, циркуляры, директивы и прочие жизненно важные документы, пытаясь проникнуть в их смысл… Ведь даже сбой системы, приводящий к катастрофе с человеческими жертвами, был частью пусть небезупречной, но архиважной ее работы.
Гордей Гордеич отложил газету и покачал головой: это ж надо! Да разве такое возможно?! В заметке сообщалось о трагической гибели в результате ДТП большого в рамках российской действительности человека. Человека, который всегда находился на такой недосягаемой для всяких трагических случайностей вроде ДТП высоте, что все случайное и трагическое в отношении его было исключено.
Однако случилось, произошло: на федеральной трассе бензовоз, следовавший в Петербург, столкнулся с выехавшим на встречную полосу «мерседесом», направлявшимся в Москву. И в «мерседесе» находился этот самый большой человек со своим водителем. Оба автомобиля сгорели дотла. Так сгорели, что отделить прах одного человека от другого оказалось невозможным, и в урну с прахом большого человека мог запросто попасть прах человека маленького, недостойного такой великой участи. Попасть и поколебать сложившийся в государстве порядок вещей.
Покачав головой, Гордей Гордеич приступил к исполнению служебных обязанностей: сделал несколько обязательных на сегодня звонков. Сначала решительно поговорил с одним из своих подчиненных металлическим, с ноткой угрозы голосом. Он говорил с ним до тех пор, пока не почувствовал, как прижатый железным сапогом ответственности к рабочему месту подчиненный начал по-змеиному извиваться. Потом Гордей Гордеич поворковал со своим непосредственным начальником - медоточиво, с ноткой растерянности, напоминавшей раскаяние у аналоя: мол, вы и сами видите, что без вас я - ноль без палочки. И только потом собрался по привычке позвонить жене. Но вспомнил, что та в Москве у своей несчастной подруги (каждый день он слал жене трогательные сообщения, но она ему не отвечала, вероятно, занятая помощью). Значит, сегодня вечером ему вновь можно побыть наедине с телевизором или даже отважиться на вылазку в ночной клуб: заявиться туда в ковбойских сапогах, в байкерской куртке, в темных очках, чтобы никто из ответственных работников с его этажа, заявись они туда же, ни за что не признал бы в бедовом байкере ароматного Гордей Гордеича.
Его жена Илона могла бы запросто именоваться и Миланой, и Аланой, и Мананой (мама Илоны Нюра, родившаяся в деревне Мясной Бор и сбежавшая оттуда в город с целью забеременеть от какого-нибудь ответственного работника, мучительно выбирала между этими именами, полагая, что только подобное добавит дочери привлекательности на невольничьем рынке судьбы).
Гордей Гордеич был в курсе того, что чиновнику его ранга по нынешним временам неудобно жить до смерти только с одной женой. Ведь менял же Гордей Гордеич личный автомобиль (брал под жопу, как выражались его коллеги) каждые три года на абсолютно новый, сверкающий, как адамант?! Отчего же не поменять подобным образом и старую жену на новую?! Он и поменял. Как балагурили его товарищи в загородной сауне: «Что, взял под жопу новую модель?»
Кажется, в прошлый вторник, после примерно такой же череды разговоров с подчиненными и непосредственным начальником, заручившись ощущением, что корабль плывет и грозовые тучи над ним не сгущаются, он позвонил своей Илоне. Новая модель, едва сняла трубку — Гордей Гордеич это почувствовал! – тут же кокетливо надула губы (и зачем ей было их надувать, если они и без того были надуты какой-то гадостью?) и принялась жаловаться «котику» на «котика», который до сих пор не купил ей в салоне красную машину. Слушая новую жену, Гордей Гордеич вздыхал и вспоминал старую жену, то и дело поддакивая «котенку». Ему не хотелось покупать новую красную машину, взамен прежней красной, разбитой «котенком». И дело было не в скупости Гордей Гордеича или в материальных затруднениях. Гордей Гордеич был человеком известной широты и прекрасно понимал, что всегда лучше купить жене, нежели взять и не купить ей. Потом локти себе кусать будешь! Однако он боялся огласки. Проклятое гражданское общество: оно теперь лезло в его жизнь со всех сторон - и в открытую, и с помощью скрытых видеокамер. А его новая модель то и дело попадала в неприглядные истории и нисколько этим не озабочивалась. Напротив, ей нравилось быть в центре скандала, быть центром скандала, который она сама же и провоцировала под камерами мобильных телефонов, невзначай демонстрируя миру и надутые гелем губы, и набитую силиконом грудь. Хриплым голосом примадонны угрожая своим мужем, занимающим высокое положение, она кидалась на полицейских, кричала что-то немыслимое и оправдывала все это тем, что она блондинка. Насмотревшись «звездных» телешоу и уяснив, что главное в жизни лайки и просмотры, Илона собиралась остаться в людской памяти наравне с голливудскими звездами. В этом ей виделся смысл существования, и Гордей Гордеич порой дрожал, как заячий хвост, отправляясь с ней в общественные места.
Недавно Илона устроила потасовку с какой-то девицей на парковке у гипермаркета и даже побила эту девицу, заставив последнюю в слезах, несолоно хлебавши убраться с парковки на своей «Ладе». Блондинка орала ей, что парковаться здесь, у дверей гипермаркета, могут только люди на дорогих машинах, а нищие должны искать себе другое место. Гордей Гордеич бледнел, ерзал, просил новую модель снизить накал напряженности и не вопить так, что с крыш окрестных домов в небо срывались стаи ворон. Он говорил, что места здесь всем хватит, поскольку эти места - для инвалидов, а у инвалидов, слава богу, едва ли найдется возможность отовариваться в этом гипермаркете. Илона же искренне недоумевала: «Так ведь она на „Ладе“. Не хочу рядом с нищей!» И это было настолько искренне, что Гордей Гордеич пообещал ей, если только она сейчас умолкнет, норковую шубку… Он почти кожей ощущал, что это хрупкое, взбалмошное существо с каждым днем неумолимо превращалась в вещество - токсичное и весьма взрывоопасное…
Когда тот разговор с Илоной завершился, Гордей Гордеич понял, что в ближайшее время ему все же придется покупать красную машину…
Гордей Гордеич считал себя человеком системы, которыми она не разбрасывается, даже если они - тайные морфинисты, патентованные мошенники или латентные душегубы. Так что Макар Максимыч ошибался насчет Гордей Гордеича, полагая, что тот в подметки не годится товарищу Редькину и занимает не свое место.
Да, Гордей Гордеич был истинным человеком системы, причем настолько истинным, что в любой момент мог от нее отречься, если б, конечно, ему подвернулась другая, более выгодная и предложила бы ему местечко у себя за пазухой. Пожалуй, ничего, кроме нее, Гордей Гордеича в жизни не интересовало, потому что только она могла обеспечить ему при минимуме усилий максимум удовлетворения. Она была ему заботливой матерью и обожаемой супругой (не путать с новой моделью, которая воспринималась Гордей Гордеичем лишь как новая модель, не более того). Гордей Гордеич носил костюмы, галстуки, рубашки, носки и трусы, которые рекомендовались к ношению в системе, свободно владел достаточным словарным запасом, одинаково ровно изрекая и необходимые для общения с населением словосочетания, и милые двусмысленности при разговоре с коллегами. При этом никогда не повышая голоса и даже улыбаясь в искаженное гневом лицо какого-нибудь искателя правды, пытающегося жить по закону. Наивные простаки!
Гордей Гордеич верил в систему, чертовски напоминавшую Бога, обитающего за рамками добра и зла. Но однажды в тихой гавани Гордей Гордеича заштормило: в телевизоре он узрел гаранта конституции в православном храме, со свечой в руке, крестящегося перед аналоем! И не верящий ни в Бога, ни в чёрта Гордей Гордеич помчался в церковь. Он боялся не успеть. Нет, не на литургию. Он боялся оказаться последним из ответственных работников своего департамента перед аналоем со свечой в руках. Слава Богу, у аналоя он, запыхавшийся, оказался первым. Даже его непосредственный начальник прибыл туда только неделю спустя, смущенный (ведь должен же был предвидеть!), мелко крестящийся и не то творящий молитву, не то чертыхающийся.
Не теряя времени, Гордей Гордеич стал входить в курс дела, подглядывая за прихожанами и нисколько не стесняясь, если что неясно, расспросить о том старосту или уборщицу, понимая, что скоро его самого его непосредственный начальник может с пристрастием расспросить и о Символе веры, и о семи смертных грехах, и о мытарствах Феодоры…
И ведь не ошибся Гордей Гордеич: вслед за ним и его непосредственным начальником (тоже чутким к переменам в верхах) все ответственные работники вдруг ломанулись (другого глагола, могущего описать данный процесс, пожалуй, не сыскать) в храм. И левые, с остатками на лицах беззаветной веры в светлое будущее, и правые, с ядовитыми ухмылками, как всегда, несогласные, но пока не готовые идти за свое несогласие на Голгофу (уж лучше фуагра, чем Воркута!), и даже геи с лесбиянками — все вдруг оказались в храмах Божьих. И не для того оказались, чтобы народ поверил в то, что и они - тоже народ, а потому, что в храм Божий зачастил гарант.
Продолжение следует