Санджар Янышев
Сусамбиль
Собраньем приправ я займусь не теперь —
Вот струнная смолкнет феерия,
И где-то в груди, будто сняты с петель,
Замрут молотки судоверфия.
Зачем-то ведь я до сих пор не забыл,
Как время в ноздрях раздувается,
А к небу прилипшая трель — Сусамбиль —
Льётся и не проливается.
Бадьян, кориандр, зира… Я скажу
Чего напоследок, не смейся:
И имя моё из семейства кунжут.
Ну, господи, ну, разумеется.
Сон в руку. Ах, что за тоска, Цинциннат!
Вот α движенья, вот β…
Казалось бы — фук, но какая цена
Заплачена будет за это?..
Когда задыхаюсь, не прель и не дым
С холмов сусамбильскою ночью —
Лишь воздух — по капле — волóс восполним,
Стекающий вдоль позвоночья.
Нишкни. Путь изломан души по местам
Телесности, источник мутен;
И форма её — воплощённый кристалл:
Сим-сим, прямоты не имущий.
Владимир Буев
Приправа
Снаружи по черепу бьют молотки.
…Но, может, не понял от лени я,
И лупят они изнутри вопреки
Моим болевым ощущениям?
Я вспомнил волшебное детство и всё,
Чем сказка узбекская полнится:
На пастбища сделали звери бросок,
С приправой стремясь ознакомиться.
Бадьян, кориандр, зира… что ещё?
Кунжут — это аз многогрешный.
Я, ставши приправой, раскрепощён
Настолько, что смертию грежу.
Но долго и счастливо звери живут
В волшебной стране на природе.
Набоков и римский диктатор[1] введут
В курс дела, хоть нынче не в моде.
Пусть альфа надежд породила орду,
Но бетой закончилась сказка.
Цена — то ль сезам, то ль сим-сим приплету,
С кунжутом чтоб вышла увязка.
Откроются двери в пещеру одну.
Богатств там бесценных несметно:
Приправы — мешками. Мою седину
Бес с рёбер сорвёт незаметно.
Примечание
1 Имеется в виду Цинциннат. Цинциннат Луций Квинкиций — римский диктатор (в 458 и 439 гг. до н. э.), считался образцом добродетели и простоты. Цинциннат Ц. — герой романа Владимира Набокова «Приглашение на казнь», приговорённый к смерти за непохожесть на других, «непроницаемость» для остального мира.
Санджар Янышев
* * *
На размер песни Жоржа Брассенса «Негодный мальчуган»
Мой белый человек, две трети этой жизни
Я с ним делю и сон, и благородной лжи — с ним —
Искусство — и любовь — делю.
Но с нынешних третей я стану скуп и точен,
Поскольку речь зашла о нерождённой доче —
Ей будешь ты. Благодарю.
Я не отдам тебя, ни наши ухищренья,
Ни змейку, что свистит июльно и ошейно,
Ни уровня иван-чаёв
Над здешней муравой, когда лежим и дышим
Друг в друга и горим согласием бесстыжим,
Земных не замечая швов.
Мой белый человек, он требует напиток
Ему из этих трав подать; он долгий свиток
Взаимных векселей приплёл.
При этом намекнул на строчку из духовной…
Но как покойнику живых тыр-пыр альковный —
Так мне его кошерный флёр.
Он надо мной висит, что нетопырь лядащий,
На спицах растянув словесный шум, но дальше —
Не спи — ему заказан слой.
Лишь изменив природу, сбросив оперенье,
Лишив меня примет особых, то есть зренья
И голоса, — он станет мной.
На то ты и любовь, что на Сиаме — братство.
Какой тут … пойдёт, какое распроб…о —
Ни сном, ни духом не скажу.
Раздайся ж ввысь, звучи и в дереве, и в бронзе,
Мой Requiem! А что со всеми нами после —
И белке внятно, и ежу.
Владимир Буев
Мерцание героя
Ну что за человек! Рожать не хочет дочу!
Пусть почернеет он, но дочу мне родит!
А если не родит, побью.
А если не побью, то пусть он стыд познает,
Уверен он: ничто ему не угрожает.
Сказать мне, что ль, адью?
Так не скажу назло, а утащу я в поле,
Где никогда с тобой мы не были дотоле.
Июльскою порой гудит
В траве и днём и ночью разный насекомый.
Всё это норма. Хуже, если кто знакомый
Над головами засопит.
А впрочем, пусть сопит, лишь не вопил бы громко.
Природный мягче шум, способный дать потомка.
Из трав тем паче я глотнул
Напиток возбуждающий, но очень стрёмный.
И человек со мной не стал играться в скромность:
Поболее меня хлебнул.
И всё-таки сопят. Вопят, как бесы, так же.
Покоя нет душе моей, вконец обмякшей.
И напряжён мой человек.
В природу устремляясь, каждый хочет жизни.
Но мы лежим в траве, представив, что на тризне.
Такой у тех, кто смертен, трек.
Так с кем же я лежу, выделывая дочу?
Он — это человек. Отгадку я отсрочил.
Но компромата в этом нет.
Ведь человек мой — дама. Рыцарь я над нею.
Боюсь, что не закончу эту эпопею
И что родится пустоцвет.
Санджар Янышев
Памяти большого зала
Он где-то здесь, источник вечной жизни.
Ну да, сперва в тебе, в тобой же и
Открытом опыте последней смертной жизни,
Чей хронотоп, как бритва и желе.
Но поднимись под потолок, на хоры: вот он
Амфитеатр класса «эконом».
Здесь музыки проявленные фото-
Пластины плавают в растворе звуковом.
Напетое, натрубное, насмоленное место…
Пространство переслушай крест-накрест.
И — по струне, проворнее Гермеса,
Над лысыми приемниками — в оркестр!
Владимир Буев
* * *
Пространственная связь времён логична:
Искали прежде философский камень и
Его же, но с названием другим, мистичным:
Тинктура красная (как цвет у знамени).
Иль магистерий, эликсир великий — это
Всё то же, что и пятый элемент.
Прошлась под небосводами комета,
А я крутой не фото-, но корреспондент.
Под сводами паря консерваторий.
Я, право, просыпаться не хочу,
Мне боги-олимпийцы траекторий,
Надеюсь, ввысь дадут, как скрипачу.
Санджар Янышев
Родинка и перстень
I
На пальце голову кружит
Зелёный камушек нефрит: «Не ври!»
You are quite memoried, quite free…
Зелёный камушек нефрит
горит и смотрит не моргая.
Внутри, как в кузне, горячо;
он твоим голосом речёт:
«Я не такая, я — другая!»
Я знаю, милая, я сам
не верю крошечным глазам —
вот подрастёт: «Каков, а? Гляньте!»
Чтоб потемнел да поостыл
(его ресниц касалась Ты!),
чтоб налился, как жёлудь, глянцем…
Я буду листья крон листать,
я буду зелень мха глотать
и ждать — вот-вот заколосится
твоя трава; я потерплю.
А после разом преступлю,
как тать, границу роговицы.
II
Что начала свой путь изда-
лека — так это ли беда
при двух ногах, дресной одетых!..
Но её родинка на чох
жуков, календул — тоже мох
передвигает ложноцветок.
Предпочитая тьме испуг,
на север (юг?), на север (юг?),
от поясницы и по звонку
ручью гнедой крадётся шмель,
и всяка впадинка — что мель,
близка подрёберному звуку.
— А тенный вырез завсегда
вослед ей… — Тоже мне беда!
Мы обезвредим это жало:
сорвём покров, чтоб — белый свет,
чтоб родинка не только вверх
бежала. Бежала
Владимир Буев
* * *
I
Дыханье спёрло от того,
что перед взором предстаёт.
На пальце вижу волшебство
карат так в тысячу — улёт!
Осознаю: рука чужая.
Рефлекс — к хозяйке подбежать,
её ладонь к груди прижать.
И пусть подольше ждёт трамвая!
Ощупал перстень: как влитой
на пальце блещет красотой.
Не завладеть шедевром с ходу.
Хозяйка пальца между тем
потрясена событием.
Вот сунулся, не зная броду!
Импровизировать сейчас
придётся. Я ваятель фраз
искусный. Потому за дело!
О зелень мха! О листья крон!
О женщина, ты эталон,
пусть даже очень престарела…
II
Сам не пойму, откуда фей-
ерверк из фраз (я как Орфей)
красивых с губ бескровных брызнул.
Вдруг вижу родинку у ней:
слова становятся нежней,
я чох жуков и мох в них втиснул.
В её глазах пропал испуг:
горит желанием на юг,
а впрочем, и на север тоже
со мной уехать хоть сейчас.
Но вот на пальце блеск погас.
Уж не подделка ли? О боже!
О родинка! Во всю ладонь!
Пятно огромное — огонь!
Не только палец стигмой мечен.
Скорее вырваться, бежать.
Но крепко держит (твою мать!)
колдунья злобная за плечи.
Санджар Янышев
Бог смерти
— Как разрешить початый двадцать,
считай, годков тому назад
спор о бессмертье и душе?
Когда ты сам нетленный клад
в земле, куда теперь деваться
прикажешь мне — и вообще?..
— Из мрака в мрак, из бездны в бездну
кочует тело; даже тот,
кем мы являемся в кино
или во сне, горит не от
лучины пажити небесной;
он — тело, лишь оно, оно.
«И что, мне губ его усмешку
терпеть до греческих календ?!» —
В тени и шорохе осин —
тому уж скоро триста лет —
со снегом землю вперемежку
я под ногтями уносил.
Владимир Буев
* * *
— Мы двадцать лет с тобою спорим
о том, кто смертен, а кто нет:
душа иль тело, я иль ты.
Таков уж наш менталитет.
…Никто не взялся за топорик,
чтоб доказать, кому кранты.
— Так, значит, двадцать лет мы будем
опять дискуссию вести
о душах наших и телах.
Ей ста цветами расцвести.
Потом мы диспут вновь заму́тим
не только в прозе, но в стихах.
Ошибка будто бы невинна.
Календы — не Эллада. Рим!
А впрочем, под ногтями грязь
была и женским, и мужским
уделом э́ллинов. Глубинна
веков, людей и наций связь.
Санджар Янышев
Ось
Построй Мне дом, — сказало Слово. —
Мне холодно, твои сердца
не слишком твёрдая основа
для речетворного сырца.
Есть сруб, фундамент, рядом груша,
топчан дощатый, виноград…
Но не очерчена окружность,
за коей глухота и смрад.
(Душа ж до той поры без дому,
пока сама и не при Мне.
Она ведь — что? Слоистый омут…
Но Моё Царствие мутней.)
Приделай крышу Мне, заслонку
подвинь в мигающей печи,
наладь в окно бычачью плёнку
и трещинки все завощи.
А за оградой — будь что будет.
Туда и тропки проложить
сквозь мальву не опасно, буде
есть дом, всё прочее — кажись.
Душа ведь — маятник. Сколь сильно б
ни повело (иже еси!..),
обратно с точностью до «си–ля»
её отдаст — вокруг Оси.
Владимир Буев
Стройка
Всегда вначале это Слово —
в любую проберётся щель:
хоть эта щель миллиметрова,
хоть щель размерами в тоннель.
Я Словом дом построить мог бы.
Увы! (Хоть много лил речей.)
Вот груша, виноград — не снобы:
растут без помощи моей.
Душа обязана трудиться
и снова Слово извергать.
Иначе будет только сниться
мне дом: готовым не видать.
Я снова Словом убеждаю
(кого — пока не знаю сам),
чтоб вырос дом подобный раю.
Я возвестись велю стена́м.
Пусть дома нет, пора помыслить
о том, где ставить частокол
и кто бы всё вокруг расчистить
ко мне для этого пришёл.
О слово! Стань намного строже!
Мощней, чем ты сейчас звучишь.
Душа, трудись, и ты, быть может,
хоть в ком-то совесть пробудишь.
Санджар Янышев
Званый ужин
Сегодня Иосиф людей собирает.
— Иди уж, я справлюсь! —
Жена, как всегда,
с утра недовольна:
им лишь бы пожрать,
да выпить —
оценщикам мужниных вирш:
— «Ценители»! Тоже мне —
всякую шваль
назвал и корми их задаром! — Иосиф
устал препираться. Листочки стихов
он снова и снова перебирает:
что стоит показывать, что подождёт…
«Вот это сперва, затем это и это.
А это читал в прошлый раз —
может, вспомнят
и сами попросят…»
— Я новую скатерть
не буду стелить —
обойдутся клеёнкой!..
А свечи зачем?!
— Так ведь…
— Нечего, спрячь.
Достаточно верхнего света! —
Поэма —
вот главное, что он сегодня хотел бы
прочесть; там не всё ещё гладко, но это,
пожалуй, удачней всего остального.
И кто его знает, как скоро ещё…
— Родная, возможно,
гостей будет девять…
— Постой, ты же «восемь» сказал!..
— Но Лососев…
Он будет с женой…
— Почему же без тёщи,
без брата, без шурина, кума, детей?!
— Полиночка!..
–?! —
«Нужно сразу сказать,
что это отрывки…»
— Тарелки протри!
Я переоденусь — не в фартуке же…
— Спасибо, голубушка!
— Слышишь? звонят!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Последний ушёл, распинаясь и брызжа
(пред этим в уборной он час просидел),
и выпросил несколько рукописных
листков:
— Я пе-пере-читаю!
— Конечно,
конечно. И можете не возвращать!
— Спасибо, всё было…
— Пожалуйте снова.
Иосиф, ну что же ты? Проводи.
— Дойду, благодарствуйте!
— Всё же позвольте!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ушли. На столе рыбьи кости и жилки
хрящей, не поддавшихся челюстям;
нет в доме животных —
всё прахом, всё к чёрту…
Комочки пропитанных жиром салфеток
и краешек рюмки — от соуса бел…
Скорее бы лечь — нет ведь:
будет до позднего
часа полночничать, водушевлённый…
И где его носит! Всё без толку. Бедный
мой, бедный… Часа полтора как ушли.
…Вот зараза! Пойти, поискать?..
Владимир Буев
* * *
Фуршет подготовлен. Банкет тоже будет,
коль люди попросят
и есть захотят.
Творец — словно Гоголь
и гоголем ходит.
Он брюхо
поглаживать любит с утра,
когда ожидает
под вечер адептов —
родных дружбанов, чтобы их накормить
стихами своими и дать им напиться
из чистой криницы (извилин его).
Иосифом звать пацана-демиурга.
Любое творенье он может создать:
ребёнка иль стих, или прозу какую,
иль даже верлибр.
Жена уточняет,
нужна ли еда
иль лучше не надо?
— Я сам есть хочу! —
ей муж отвечает.
— Иди заработай,
ведь дома нет денег! —
обрезала женщина жёстко супруга.
— Ужели же дома шаром покати? —
Иосиф глаза распахнул широко.
— Так дома подобных шаров целых пять!
Заткнулся мужчина,
стесняется очень:
добытчик в семье ведь не он.
Даже всхлипнул:
— Ужель не поем?
— Поешь завтра утром,
сейчас же готовься фанатов встречать!
— А кушать?
— Сказала ж, терпи до утра,
а будешь ворчать, и неделю потерпишь,
адепты явились,
звонят,
открывай!
Иди открывай, говорю тебе быстро,
Иосиф, чего же ты так тормозишь?!
Они ведь уйдут, их потом не воротишь…
— Бегу уже, милая! Правда, бегу!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Друзья, проходите, садитесь на стулья! —
хозяин радушный встречает гостей.
— А стол где накрытый? Ещё не успели? —
заёрзали гости, рассевшись кружком:
сначала, мол, надо слегка подкрепиться,
а после, коль силы останутся, в слух
себя обратить и стишата послушать,
и снова стишата заесть и запить.
— Друзья, я позвал вас, чтоб пищи духовной
смогли вы отведать. Так слушайте же!
Поэма большая, не просто стишата,
всей ночи не хватит её прочитать, —
такими словами поэт и хозяин
поставил на место своих дружбанов:
еды, мол не будет и водки не будет,
а будут шедевры звучать и звучать.
— И кстати, ремарка! — радушный Иосиф
продолжил до чтенья стихов говорить:
— Коль все вы моими друзьями назвались,
коль все вы поклонники музы моей,
могли бы с собой принести алкоголя
и просто еды, чтоб мой труд оплатить.
Реальная пища в обмен на духовность —
не только же лавры поэту нужны.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Фанаты вскочили, помчались на выход,
а дверь брониро́вана и заперта́.
— Не выйдет! — кричит во всю глотку Иосиф. —
Уж если пришли, то внимайте всю ночь!
— Коль выпустишь нас, обещаем, что завтра
деньгами мы скинемся все, как один,
и вкусно накормим тебя до отвала, —
так гости клялись, на колени упав.
Иосиф поверил (доверчивый малый!)
и дверь разблокировал кучей ключей.
Фанаты (а впрочем, уже не фанаты,
уже не адепты) с колен поднялись.
Они (как страна наша вся) на коленях
стоять не приучены долго весьма.
Коль путь стал свободен, пошли оскорбленья.
Никто выполнять обещаний пустых
уже не намерен, все смелыми стали:
желают из дома чего-нибудь взять.
Но только не виршей, не пищи духовной,
а стулья и чашки, тарелки, сервис.
…Хозяин лежит с синяками побитый.
Он знает теперь, как гостей зазывать.
Санджар Янышев
Землетрясение в июле
Вот это и есть ждать природы щедрот. Мы проснулись.
Трясло. Как пищальи заряды, летучие мыши
выдёргивались из копчёной дыры контрабаса
и глохли. В горах помутнелые сны свои русла,
должно быть, покинули морщиться. Мы же
от их вещества загустели быстрей алебастра.
И целую вечность потом не могли двинуть бровью.
Покуда внизу голосила молочница. Дом
ихтиоловой мглой, размягчённой, как сумрак, корою —
единой породой твердел; под светлеющей кожей
хребты ископаемых рыб, рудименты искомых
оплаканных некогда кукол, собачек и кошек
угадывались, как светящийся призрачный Китеж.
Вот это и значит — «незыблемость». Сделайся снегом,
ползущим с вершин, — не почувствуешь меньшей надёги;
и будучи сном — самовольно сосуд не покинешь…
Не требуй у рождшей земли милостыни
покоя. Она торжествует движенье над небом.
А я торжествую — тебя. И на будущей плёнке
ты веткой проснёшься, но почва её не коснётся отныне.
Владимир Буев
* * *
Мы спали, над нами витали лихие фантомы.
Нам снилось, что мыши стреляли, на небе порхая.
Стреляли с высот, и всё это на нас попадало.
Но это не пули летели, ведь запах знакомый
мы чуяли сразу, мгновенно свой разум включая.
…И этих непуль приземлилось на череп немало.
Мы очень боялись. Казалось, планета трясётся.
И точно тряслась. Не планета, однако, а горы.
И плакали рыбы и звери, не зная, что всё обойдётся.
Хоть всё устаканилось, страху и мы натерпелись
(а кто-то мечтал экстремально о новых повторах).
От страха нам не было стыдно, но мы раскраснелись.
В мечтах мы воздушные замки, однако, ваяли.
Казалось нам, крепок их камень и выдержит вечность.
Незыблем песок, если он не песок, а твердыня.
Фантомы нас снова, как будто в бою, обстреляли.
Мы так за свою поплатились былую беспечность.
Подставила нас непомерная в жизни гордыня.
Теперь вместе с замками нас разыскать попытайтесь
в песке… Не отыщите если, то ввысь поднимайтесь.
Санджар Янышев
Речь
«Мы идём в школу с хорошей речью!» —
Так было написано в моей виньетке.
И на самом первом выпускном вечере,
когда дети пели: «До свиданья, детский сад — //
Все ребята говорят…» — штурмом взятая буква «р»
горосира чудо как правно;
и, одарённые ещё одним звуком,
мы были уверены, что уж теперь
все-все ночные Ожилы1 сами уснут
и уж больше не оживут, и уж больше
мы не будем лишними… А там, глядишь,
новые звуки подрастут
в кнопках и клавишах аккордеона,
в промасленных канифолью связках кеманчи,
в древесных раковинах комуза и рубаба…
«Музыкальный инструмент» — ведь это не просто идиома:
с его помощью люди, жившие в малорослых глиняных домах,
словно шкатулки, отворялись и начинали звучать,
и выползали, как крабы,
на середину улицы (дети крупой высыпали) —
вот что творили с ними звуки
истошного карная и высокопарной дойры.
Гундосый … прострачивался ритмом,
и страшно подумать, в какие тайны, в какие дымы
он обещал посвятить, какие просторы
были предвкушены и почти что зримы:
просторы, окрашенные в цвет
сгущённого молока и лимфоузлов,
кирпичных сердечек и чердачной муки,
девчачьих лодыжек и дымных лепёшек,
оставленных марширующими коровами;
а ещё — саранчи и пнёвой трухи, подожжённой
красными муравьями, жуками-носорогами…
О, это были — тум-ля-ка-тум — всерайонные
гульбища, свадьбы,
и лично мне они сулили гораздо больше,
чем «молодым»2: свежевание барана,
чьё внутреннее устроение тем паче впечатляло,
чем беспощадней жалость моё сердце
высвобождало, как орёл печёнку
чем беспощадней жалость моё сердце
высвобождало, как орёл печёнку
известного по мультику титана, —
кроме того, возможность долго не ложиться,
а после — под открытым небом сон…
И вот теперь, когда нет со мной моего аккордеона,
нет со мной моего карная,
нет свадебного шествия,
нет дерева, с которого я мог
его наблюдать, нет зелени —
такой зелёной, что и не бывает…
Нет карябаемой солнцем пластинки —
иссиня-синей, как воронка времени —
и зрению уже не будет насыщенья
ни этим цветом, ни многими другими,
ведь время, как известно…
…Теперь, когда чудовища похлеще
прильнули к стёклам — нет им числа,
нет имени, — а слух и обоняние как в воду
погружены…
Так вот, теперь хочу спросить:
что он мне дал, тот, чудом обретённый
(чья буква, словно пёрышко, парила,
как головня, дышала), что он дал мне —
тот откровенный сокровенный
ЗВУК?
Примечания:
1 «А я — Ожил!
Я голову сложил
[на плахе бытия]…»
2 те, подчас, знакомились едва не
за свадебным столом…
Владимир Буев
Среда
Я старался петь, что было мочи,
когда в последний раз пришёл в детский садик…
Буквы «р» и «л» у меня получались лучше, чем у всех,
даже если совсем не получались,
а они, и правда, совсем не получались…
Я вместе с детьми был уверен в том,
что, начиная с дня, когда мы покинем детсад,
все страхи и барабашки сами собой исчезнут.
Пусть не вымрут, но в страхе разбегутся кто куда.
И что с момента прихода в первый класс школы
меня и всех нас будут окружать только музыка,
песни и резвость всякий час
(так, что голову вскружит).
Что я выучу все звуки на свете
и научусь играть на музыкальных инструментах
всех народов мира, и что стану счастливым взрослым.
И с тех пор я действительно многому научился.
Научился играть на всех инструментах.
Я играл на форминге, лире, самбике,
На псалтерии, авлосе и на флейте,
(игрой на которой Пан соблазнил Селену
и намного раньше снял толпы нимф).
Я играл на литаврах, кимвалах, кротанах.
а затем смог освоить даже гидравлий,
что механик Ктесибий когда-то создал,
когда не было даже нашей эры.
Всем известно, что тот гидравлий
Есть предтеча сегодняшнего органа.
На органе я завтра сыграю смело.
А сегодня — гидравлий! Опять гидравлий!
Ведь девчонки и даже их лодыжки
Мелодичность гидравлия обожают.
Не могу отказать им в полёте счастья
(моего, а не их, впрочем, их ведь тоже).
Так и хочется рифмой ударить мощно:
например, по роже иль по вельможе.
Ведь белый кролик пробежаться может
И по большим стихам, как по планетам.
Поэтому меня то совесть гложет,
а то и жалость к тем, кто ел баранов.
А впрочем, и к самим баранам тоже.
Эх, если бы плечо могло зудеть, рука махать,
то солнце бы открыло тайны мне.
Пластинку я и сам могу прослушать,
а дерева, чтоб обозреть Вселенную
под музыку крутую, не смогу. Ведь нет такого дерева.
И музыки такой опять же нет.
Остаток дня текущего потрачу, чтоб воронку времени
найти и чтоб в неё успеть запрыгнуть.
Ведь только там и музыка, и цвет (и звуки чудные, и краски).
Вселенная не сможет отыскать отмазки.
Но — чу! — в этой воронке лишь вода.
Ещё и перья тут же мокрые. Здесь ели птицу?
И вдруг сирена завопила мощью всей.
Я знаю: это запись цифровая.
Сирен звучания давно милее нет.
И что мне все эллинские забавы?
Санджар Янышев
Анабасис
Из всех щелей в армянских варварских землях
лезет — прёт! — наших лучших лучников, пращников
ослепившее напоследок хлопчато-белёсое семя,
набившееся под сёдла, за ворот, зá щеку…
И только я один, похоже, знаю наверное:
снег — это та же евксинская сцифомедуза,
испарённая солнцем аврелия обыкновенная…
Ни один ещё грека не убежал её заливного укуса;
ни один водевиль не ограничился водными упражнениями…
Значит, скоро — Тáлласса, корабли, итаки, иолки.
Восхождение к морю займёт по соседству с Плутархом не менее
девяноста локтей прошитой бумаги на чьей-нибудь полке,
обладатель которой отрастит себе длинные ногти,
будет грызть заусенцы, лысеть поминутно, пить только зелёный
чай, спиртовый настой на ежовнике, «Балтику-тройку»…
и ещё креплёный мускат; отречётся однажды от рифм,
а затем и вовсе обратится к свободно текущей прозе, иногда называя её
верлибром и растворяя в ней гранулы памяти; уедет по найму, разделит с
чужим народом язык, следом и веру, но с годами начнёт прислушиваться по
ночам к неторопливому течению, постукивающему изнутри перстом, точно
сельский табиб — в районе запястий и головных полюсов, — различать в
этом потоке как бы тирольский глас муэдзина, шум высокородных ручьёв,
запах прибитой из ведра пыли по вечерам над туземной частью родного
города и ещё — аромат мускусной мечети, если дождь… И наконец,
возвращаясь (ведь это теперь не кажется столь невозможным), преодолев
бескрайнюю степь, будет плакать при виде арыков и солончаков,
или этих трижды
три нами проклятых гор, но других, притворившихся облачной
нерастаявшей массой, обозримой отовсюду, особенно там, где цветущий оазис
уже близок (вот-вот…), он сойдёт без вещей и отправится (ишь ты!)
налегке — это будет не наш, это будет его, это будет его — Анабасис.
Владимир Буев
Анабасисы
Любой поход иль пешая прогулка, в котором воины или просто люди
движутся из низменности в гористость, с морского берега вглубь суши —
это и есть пресловутый Анабасис.
Но изначально было всё конкретней и чище (чисто конкретно).
Было то, что называется «откуда есть пошла(о)».
Представим себе Понтийское море.
То Понт Аксинский, а то и Понт Эвксинский.
Не стоит только путать этот эллинский Понт/эллинские Понты
с русскими и в целом российскими понтами.
Ведь в наших обычных понтах совсем нет кишечнополостных беспозвоночных.
Хотя (да кто же это знает!) Горгона, возможно, и имела позвонки.
Впрочем, это меня занесло на повороте. Так сказать, отвлёкся.
Итак, грек давний Ксенофонт оставил потомкам извечную проблему:
теперь биться над ней и биться веками, так и не решив.
То ль Ксенофонт сам принял участие в походе и описал весь его путь
от альфа до омега
а то ли сумел замаскироваться и выдать собственный поход
за пересказ ещё более раннего сочинения некоего Фемистогена.
Великий же Плутарх Ксенофонта и его подлог разоблачил:
свой Анабасис Ксенофонт приписал другому лишь для того,
чтобы, посмотрев на событие «со стороны», якобы соблюсти объективность.
Эпичное, но не этичное то было событие в античной истории.
Несколько тысяч бравых греческих наёмников пошли в услужение
персидскому царевичу-мятежнику.
Но что-то пошло не так. Они потерпели поражение на поле боя
в самом центре громадной Персидской империи.
Надо было выбираться из капкана.
Потрёпанными возвращались пешком. Лошади передохли.
Люди тоже дохли пачками.
Остатки шли, шли, шли и шли.
На обратном переходе потеряли ещё треть живой силы.
Не зря говорят, что небоевые потери в армии в определённых условиях
могут оказаться больше, чем боевые.
Остатки сладки, поэтому добрались до моря:
и до Понта Аксинского, а то Понта Эвксинского
(признаемся ближе к концу повествования,
что это один и тот же водный объект).
…Но, кроме Ксенофонтова, был ещё и Анабасис Александра!
Того, кто звался Македонский.
О нём успел нам Арриан поведать.
Громил Александр персов и всех прочих, кто помельче.
Одним махом семерых побивахом.
И тоже шлялся с низменных… вернее, с низменности до высот высоких,
а потом обратно, но не так, чтобы совсем обратно
(остановился в Вавилоне, в центре своей империи,
и оставался там до самой своей смерти).
…И был в конце концов Анабасис бравого солдата Швейка,
О чём всем нам по секрету рассказал чех Гашек Ярослав.
Но нам милее Анабасис с икрой, водкой и пивком.
Тот… впрочем, не тот, а другой, то есть тот,
где есть Одиссей и жители Итаки.
Где вся Одиссея и Илиада прочитана (до дыр) и заучена (наизусть).
Хотя было бы достаточно и просто Иолка, лежащего в глубине
Пагассийского залива, а не во глубине сибирских руд.
Ох уж эти белые кролики в центре серьёзного повествования!
Но и они тоже нужны, ибо специально для них в верлибрах
дежурят лекари-табибы.
…А самое главное, что объединяло все Анабасисы,
оставлено на конец произведения.
Общим у всех было то, что воины,
выжившие после всех этих походов (и греки, и Швейк)
в конце своей жизни, уже находясь на пенсии,
пили пиво и слушали/вспоминали парижского муэдзина.
Все, как один, пили и вспоминали.
…Напиться, забыться, покачаться на волнах памяти,
чтобы поутру проснуться свежим и здоровым.