
1.
Андрей Владимирович не читает ленту новостей. Вместо этого он каждое утро идет на берег Охотского моря — тут недалеко, шагов пятнадцать — смотреть, как рождается день: сначала невидимый акушер режет горизонт, так что появляется лиловая полоска, а затем, будто младенец из живота, выкатывается желтый круг. На несколько минут все окрашивается в розовый — снег, облака, деревянные стены немногочисленных построек, очки Андрея Владимировича. Он молча фотографирует начало дня, потом достает сигарету, закуривает и досматривает рассвет, выпуская голубой дым. Из‑за этого кажется, что пик Смелый, на фоне которого все и происходит, не гора, а вулкан. Но на Сахалине нет действующих вулканов.
Потом Андрей Владимирович кормит собаку Лайму и кошку Мурку и идет в дом волонтеров. Волонтеры на этой неделе мы с Женей. Точнее, волонтер только я, Женя платит за проживание, он гость и не обязан ничего делать, но Андрею Владимировичу на это плевать. Он заходит в дом и начинает ворчать: «Че так холодно?» Или: «Жень, ты печку всю ночь что ль топил? Дрова откуда возьмем? Ведро вылей, опять полное». Женя за неделю превратился в истопника и, как сказал бы Чехов, в парашечника — водопровода в доме нет, поэтому нужно следить за ведром, стоящим под раковиной.
Долго Андрей Владимирович не бурчит — кинув пару фраз, садится за длинный деревянный стол.
— Андрей, будете завтракать? — спрашиваю.
— Да не, я не очень едок‑то. Вот вчера утром с вами поел, а потом только чай попил с сухариками. Надо есть, чтобы жить, а не жить, чтобы есть. Я чайку попью. А лучше кофейку. Есть кофейку?
И Андрей Владимирович пьет кофе, приготовленный Женей (ты покрепче сделай), а я умываюсь под его рассказы, готовлю завтрак и пью чай.
Андрей Владимирович — смотритель в природном парке «Мыс Тихий» на Сахалине. Когда‑то остров был заселен каторжанами, их жизнь исследовал Чехов, наблюдая за ними в естественных условиях. Сейчас на Сахалине давно нет каторжан, так же, как и сахалинских японцев, мифических айнов и нивхов. Их следы есть в музеях, на дне морей и где‑то под слоем земли, куда не всякий человек может проникнуть. Андрей Владимирович ходит по весне и по осени с металлоискателем и находит то японскую посуду, то оружие, то часы царского времени. Продает их за бесценок, а потом сокрушается из‑за того, что продешевил:
— Я вот нашел три чашечки японские в лесу. Продал их за десять тысяч. Мне потом сказали: «Ты, б…, вообще. Они с клеймом. Вот есть сайт, если бы ты нашел в Японии родственников, то мог бы такие бабки за эти чашечки получить». Они же ценят свои реликвии семейные, у них это в почете. А если бы я в музей сдал, то эти работники бы сами потом продали небось.
В музеях время застывшее, прошедшее, а там, где живут люди, оно настоящее. Я приехала на остров волонтерить, потому что мне захотелось чего‑то настоящего. Когда живешь в гостиницах, видишь только одну сторону людей — они вежливо говорят общие фразы и не скажут лишнего. Все происходит само по себе — варится кофе, убирается номер, появляется вода в бассейне. Волонтерство же — этакая добровольная каторга. Если соглашаешься на него, возможно, будешь делать то, что не всегда кажется интересным, но взамен получаешь впечатления, которые другим путем приобрести нельзя.
Я собиралась писать посты для соцсетей, брать интервью у других волонтеров, работать, как указано в договоре, присланном мне организатором, который сам живет в Канаде, по четыре часа в день, однако если спросить меня, что я в итоге делала, я отвечу просто: жила. Интернет в Тихой бухте включают раз‑два в сутки, как и электричество, поэтому работа контент‑менеджера отложилась на потом. Все, что нужно было делать по дому, — это убирать за собой. В остальное время мы бродили по берегу, фотографировали, слушали крики чаек и рассказы Андрея Владимировича. Каждый раз, когда он начинал говорить, я включала диктофон, а потом понимала, что посты об этом писать нельзя. Для туристов погода на фотографиях должна быть солнечной, люди должны быть идейными и просветленными. Никаких конфликтов, только единение с природой, ретриты, инсайты, потоки, трансформации и медитации.
2.
Пока мы летели восемь часов, успели прочитать одну седьмую чеховского Сахалина. В самолете быстро наступила ночь, темнота позволяла сосредоточиться на тексте, и скоро остров стал подробно представляться, окрашиваясь в цвет уныния и скуки. Представлялось, что мы летим в самое тоскливое место на Земле, всегда туманное, ветреное и ненастное, населенное угрюмыми потомками каторжан.
Солнце, однако, взошло по расписанию — над облаками не бывает пасмурной погоды. Когда стали приближаться к земле, остров предстал в оттенках серого: деревья казались порослью, пробивающейся сквозь снег, сопки задумчиво тянулись, в волнах холодного океана качался красный игрушечный кораблик.
Сдали сумки в камеру хранения. Наша электричка отправляется через несколько часов, так что есть время погулять по Южно‑Сахалинску. Город как город. Видится, правда, некоторая устарелость. Не старина, а именно устарелость. К вокзалу задом, к горе передом стоит монументальный Ленин, перед ним улица Ленина, которую пересекают улица Карла Маркса и Коммунистический проспект. По проспекту мы и пойдём гулять — хочется дойти до горы. Здания в два, четыре и пять этажей, небоскрёбов не видно. Есть драмтеатр, краеведческий музей, кофейни, книжные магазины, похожие на каморки. Безвкусные аляповатые вывески выдают провинциальность, однако люди одеты на удивление стильно.
Забредаем в спальный район, мне нравится гора снега перед пятиэтажкой и солнечный свет, который‑таки проник в город. Я фотографирую дом. Вдруг в окне появляется усатый мужик в матроске и требует у меня разрешения на съёмку. Кажется, ему просто хочется поскандалить, он говорит, чтобы я снимала «там». Там — это, видимо, где красиво. Усач не понимает, что для меня красивый кадр — это не стела вечного огня, а его случайно схваченное камерой лицо в обрамлении пятиэтажного быта. Он, наверное, видит во мне шпиона, желающего открыть людям глаза на разруху. Он не подозревает, как прекрасен со своей папиросой и возмущёнными бровями. Я посылаю ему воздушный поцелуй, и мы идём дальше.
Спустя полчаса наступает состояние полусна. Кажется, сейчас закрою глаза и провалюсь в другую реальность. Не хочется разговаривать, резкие звуки причиняют боль. Закупаемся в магазине продуктами. Макароны, гречка, хлеб, сосиски, колбаса. Набор походника. Невообразимые цены на фрукты, проходим мимо. Наконец, идём на вокзал.
Мы не застали узкоколейную железную дорогу, проложенную когда‑то японцами. В прошлом году её сделали стандартной, как на материке. Электричка новая, стильная, со стеклянными багажными полками, с отделкой благородно‑чёрного цвета, с удобными мягкими креслами. Хотя электричкой она называется номинально — это дизельный электровоз с двумя вагонами, курсирующий раз в день из Поронайска в Южно‑Сахалинск и обратно. Расстояние — 253 километра. Время в пути — 6 часов. Говорят, к концу года поезд будет ездить со скоростью 175 км/час.
Нам ехать до станции Тихое два часа. Здесь нет московской толкучки, поэтому нам удаётся занять самые комфортные места. Какое‑то время я смотрю в окно, там — тихое голубое небо с застывшими облаками, череда сопок на горизонте, ниже — снежное полотно с хаотично разбросанными деревьями — березами, лиственницами и кустарниками. Мартовское солнце рисует чёткие синие тени стволов на снегу. Мне хорошо из‑за атмосферы и ощущения новизны. Я засыпаю.
Когда я открываю глаза, то за окном не вижу уже никаких признаков людской жизни. Мы едем по совершенно глухой местности, вокруг только леса, снежное поле и небо. В Московской области такого не увидеть, там вдоль рельсов тянутся заборы, дома, заводы, склады, магазины.
Выходим из поезда, пару секунд не понимаем, что делать — вокруг только станция и пара домов, но рядом стоит микроавтобус и водитель машет нам рукой. Садимся и едем прямо по снегу. Проезжаем карьеры — именно здесь добывают камень, который стелют под рельсы.
Заворачиваем за горный хребет и оказываемся на берегу моря. Всё вокруг синее: рябь воды, снег, окрашенный тенью хребта, безоблачное небо, гора с правой части бухты. Здесь мы высаживаемся и идём налево, по направлению указательного пальца водителя — там виднеются постройки. Вечер, солнце уже садится, закатываясь за хребет. Сильный ветер. Воздух дрожит в ушах, кажется, что мы где‑то в Антарктиде — так молчалив, чист и заснеженно‑холоден пейзаж. Я впервые в таком месте, из‑за этого почему‑то смеюсь.
До дома — метров пятьсот. Вижу, как оттуда выходит человек и идёт нам навстречу. Он в длинном, почти до пола, тулупе с овечьим воротником, в резиновых сапогах, на голове — кепка цвета хаки, а на переносице — очки.
— Владимир Андреич? — спрашиваю осторожно.
— Андрей Владимирович, — отвечает Андрей Владимирович и берёт мою сумку.
Снег в бухте обветренный, так что мы идём прямо по насту. Виднеются деревянные лодки, занесённые до бортов. Они кажутся навсегда утонувшими в снеге. Навес с дровами. Двухэтажное длинное здание. Лохматая собака на цепи возле него. Вспоминается у Чехова: «У нас на Сахалине все на цепи. Земля уж такая». Собаку зовут Лайма. Не кусается? Нет. Я знакомлюсь с ней, она, прищуриваясь, даёт себя погладить.
Мы в доме волонтёров будем пока одни. Андрей Владимирович живёт рядом, с ним же ещё невидимая нам волонтёрка Шолпан. «Я её у себя поселил. Тут печку топить надо, а она инвалид по зрению». Представилась тонкая невзрачная девушка с косыми глазами, необщительная и робкая.
Вошли в дом. Под ноги бросилась кошка. В доме темно, угадываются только силуэты предметов. Я вижу печь при входе, Андрей Владимирович показывает, как ей пользоваться, где брать дрова, как готовить еду. Потом сажает за длинный стол у противоположной от входа стены — попить чаю с дороги — и идёт запускать генератор.
Тишина начинает гудеть, вспыхивает лампочка, теперь пространство видно в деталях. На обеденном столе — вазочки с печеньем и конфетами, с двух сторон — скамейки. Над скамейкой на стене висит гитара. Под потолком болтаются ловцы снов из ниток, камушков и ракушек, справа — окно почти во всю стену, в нём — застывшее море и сумерки. Под окном — подоконники и столы, заваленные бытом — чай, масло, приправа. Дальше, в углу, стеллаж до потолка, прикрытый дурацкими занавесками. Там много кружек, мисок, тарелок, кастрюль — дом обжитый и, насколько это возможно для места без электричества и водопровода, чистый. Чехов, заходя в избы, выстроенные в период каторги писал: «По обстановке это не изба, не комната, а скорее камера для одиночного заключения…чувствуется отсутствие чего‑то важного; нет деда и бабки, нет старых образов и дедовской мебели, стало быть, хозяйству недостаёт прошлого, традиций…нет кошки, по зимним вечерам не бывает слышно сверчка…а главное, нет родины». В доме волонтёров же чувствуется присутствие людей, их попытки как‑то украсить пространство: на одной из стен, сбоку от стола, выложено «панно» из ракушек. Из‑за того, что весь дом обшит какими‑то пластиковыми панелями, оно смотрится на них совершенно неуместно. Так же, как и картонная ёлочка, которая доживёт в углу до апреля, но потом я не выдержу и сниму её со стены.
А вот узкие комнаты для волонтёров действительно похожи на камеры. Хотя скорее на купе в поездах — в два яруса к стенам приделаны деревянные полки. Садишься, едешь несколько дней, потом выходишь — так выглядит волонтёрская путёвка. В одном из «купе» второй ярус завален коробками с крупами, консервами — кажется, можно было не тащить ни гречку, ни макароны. В качестве холодильника — полка в неотапливаемом коридоре. На ней — подозрительные баночки с чем‑то уже давно не съедобным.
Наконец, закипает чайник, лёгким шагом входит женщина. Аккуратная невысокая блондинка лет сорока с раскосыми глазами по‑кошачьи протягивает руку Жене и представляется Венерой. Так переводится имя Шолпан, говорит она. Никаких примет инвалидности нет, только появляется иногда странное ощущение, когда сидишь напротив неё. Когда она о чём‑то рассказывает, то неотрывно смотрит в глаза. Забыв о её проблемах со зрением, я сначала удивилась тому, как долго она может не отводить взгляд. Но потом решила для себя, что её сверхспособность может быть связана с плохим зрением. Когда не сталкиваешься со взглядом другого, нет и смущения.
— Крабов будете? — Андрей Владимирович притащил коробку, полную розовых существ с клешнями. Это было очень неожиданно. Когда мы, ещё в Москве, забивали в поисковике «что нужно обязательно сделать на Сахалине», то поняли, что первым делом нужно съесть сахалинского краба. Однако рестораны предлагали их по цене, от которой у меня пропадал аппетит. А тут вот они, приветствуют нас клешнями и лежат запросто, в коробке. Андрей Владимирович достаёт нам одного, размером с тарелку, волосатого, а другого начинает дербанить сам. Краба нужно есть специальными щипцами, но пойди сыщи их тут. Зато есть ножницы. Андрей Владимирович разрезает клешню вдоль, вынимает мякоть и бросает кошке — она трётся у его ног и орёт от нетерпения. Потом чистит для Шолпан, которая сама не может. Я тоже начинаю притворяться, что не могу. Краб вкусный, похож на крабовые палочки. Только у палочек нет привкуса моря, а у краба есть.
Наконец нам показывают, где мы будем спать. Это комната на втором этаже, попросторнее нижних, с буржуйкой. Андрей Владимирович с Шолпан уходит в другой дом, предварительно наказав: «Муру не выпускайте — я собаку на ночь отвязываю. Лайма охотится, живёт тут на подножном корму, да и медведь, если не отвязать, задерёт её».
Мы ложимся спать, посреди ночи просыпаюсь от заложенного носа. Печка остыла, спасают объятия, но я переживаю, что простужусь. Идём заварить чай, чтобы согреться. Внизу большая тёплая каменная печь и никакого холода.
Без света, при фонаре, мы завариваем чай. Представьте: нет телевизора за стеной у соседей, машины не проезжают под окнами, нет шума воды в трубах, хлопанья подъездных дверей, никаких голосов на улице. Из‑за этого звуки в доме так значительно настоящи. Это дрова, гулко стукающие друг об друга, когда их бросаешь в печь. Это треск огня, похожий на попкорн. Это дрожащий звук горения. Мяуканье кошки и её мурчание (и правда Мурка). Вода зачерпывается из металлического ведра. Вскипает и льётся из чайника в чайник. В жёлтой гейнматче — японском чае, который я купила в Южно‑Сахалинске — кружатся чаинки и жареный рис. Часы считают секунды, не судорожными резкими ударами, а мягко, так что чувствуется полёт времени, его непрерывное движение. Странно. У меня всегда были недружелюбные отношения с часами — никогда раньше я не могла заснуть, если слышала их ход. Здесь же спокойно засыпаю под шаги секунд. Возможно, слух хочет хоть каких‑то звуков, когда кошка и печка засыпают и в Тихой бухте наступает полная тишина.
3.
На Сахалине я стала, как солнце. Всю жизнь мне мучительно сложно вставать по утрам, но здесь меня после первой же ночи будит предчувствие рассвета. Шесть сорок пять. Я зову Женю посмотреть восход солнца, он говорит: «Давай чуть попозже».
— Но мы сейчас всё пропустим, — в ту же секунду в дверь стучат, и Жене всё же приходится вставать. Это Андрей Владимирович.
Натопленное за ночь тепло ушло, однако нельзя сказать, что в доме холодно. А вот верхняя комната, в которой лежит моя зубная щётка, паста и фотоаппарат, похожа на холодильник. Поднявшись туда за вещами, из окна ловлю ледяной кадр: небо цвета синей пыли легло на сапфировое море, правее — заснеженный алмаз горы, а внизу — голубой наст. Пока сумрак, умываюсь холодной водой. Женя удивляется этому и доливает тёплую воду из огромного чана, всю ночь стоявшего на печке. Сразу становится уютнее.
Пока я умывалась, солнце уже задело краем небо. Оно выплывает прямо из моря, справа от острова Заметный — огромного камня, отколовшегося от горного хребта. На нём гнездятся чайки, и сейчас они проснулись и кричат. Синяя пустыня снега начинает розоветь. Я иду по ней, чтобы поймать хороший ракурс. Когда дохожу до сарая с дровами, наст не выдерживает, и я проваливаюсь по колено. Мне смешно.
У входа, рядом с надписью «Добро пожаловать», выложенной из камешков, курит Андрей — так я стала его называть сегодня, без отчества. Да и не было у Андрея отца. У меня тоже не было, и я тоже Владимировна. Свет отражается у Андрея в очках, он смущается, когда я его фотографирую, но не сопротивляется, только больше кутается в воротник тулупа.
Потом навожу объектив на собаку. Она снова на привязи, убежать от меня некуда. Пара слов о том, что Лайма — самая красивая собака на Сахалине, и она уже картинно ложится и прищуривает глаза, потом зевает, поднимает нос и смотрит на вершину горы, сложив лапки и изображая примерную девочку.
Появляется Шолпан. Сначала она ступает по снегу, одетая в махровый халат и сланцы, а потом сбрасывает с себя всё и направляется к морю в одном купальнике. Андрей подбирает халат и идёт за ней. Шолпан окунается в воду, проплывает несколько метров и выходит на берег. Андрей стоит с раскрытым халатом, ждёт, чтобы укутать.
После мы завтракаем. Я готовлю гречневую кашу с сосисками, чай. Женя делает кофе, вытирает со стола, смахивая хлебные крошки в руку.
Андрей:
— Вот никогда в руку не смахивай. Ты вот эти крошки себе в жизнь собираешь.
Я стебу Женю:
— Ахах. Может быть, поэтому ты не зарабатываешь в два раза больше, как хочешь?
За завтраком Шолпан рассказывает, что она учится в магистратуре на эколога, пишет работу о проектировании природных парков с элементами зимнего закаливания. Сама себя она называет айс‑вумен, избегая традиционного «морж». Говорит, что писала в разные заповедники, но где‑то не предоставляют бесплатное проживание, где‑то нужно жить одной в лесу, в суровых условиях.
— И вот написала сюда и приехала.
— Ага. С поезда сошла на каблуках, с двумя чемоданами, там платья у неё. Как увидел, думаю: «Какая фифа приехала. Ну, через два дня уедет, не выдержит тут».
Шолпан живёт здесь уже три недели. Агитирует людей на зимние заплывы, фотографируется во льдах. Сейчас она поторапливает нас пойти посмотреть на хижину айнов, реконструированную волонтёрами парка. Она ещё не видела её. Мы выходим ровно в десять.
За дверью мир настолько белый, что кажется: я не на земле, а в какой‑то сказке про айнов, и сама я становлюсь айном — так сощуриваются мои глаза от снега, отражающего солнечный свет. Потом глаза привыкают, как привыкают они видеть подмосковную грязь под ногами и всё обволакивающую зимнюю серость, и мы идём по берегу. Иногда хребет, тянущийся по левую сторону, стряхивает с себя камни, они летят между скалистыми наростами, шурша, как рис, высыпаемый в кастрюлю. Какие‑то из них останавливаются на середине пути, другие долетают до тропинки и пересекают её, стремясь к морю. А море почти неподвижно, оно ещё в спячке, смотрит сны под крики чаек, кричащих безостановочно, как болельщики на стадионе. Остров Заметный — их дом.
Доходим до места, где хребет изгибается и уходит в море. Сверху свисают верёвки, нам нужно зацепиться за них и тогда мы залезем на вершину. Я чувствую себя альпинистом, немного страшно, что верёвка не выдержит и я сорвусь, а ещё рукам тяжело поднимать всё тело, но мы одолеваем склон. Наверху узкая тропа, с обеих сторон обрыв. Снег кажется ненадёжным: он может скрывать под собой не землю, а ствол упавшего дерева, на который наступишь — и полетишь с ним вниз, увлекая за собой камни.
Выходим на плато. Крики чаек всё громче. Какая‑то птица смеётся над мной. Рядом с табличкой «Природный парк Мыс Тихий» ловит интернет. Шолпан просит меня вытянуть палец и водить им по пространству, чтобы найти бунгало — никто из нас не знает, где оно. Я всматриваюсь в непроглядные леса, спускающиеся с гор, но сложно искать то, что может быть где угодно. Наконец я вижу: пара отдельно стоящих ёлок дают странную тень, слишком квадратную. Я чувствую: то, что мы ищем, там. Однако решаю проверить свою интуицию и достаю телевик, чтобы использовать его как бинокль. Приближаю максимально и вижу размытую, но всё же ясно очерченную крышу. Делаю кадр, чтобы не потерять этот маленький кусочек пикселей, и мы идём по направлению к ёлкам. Шолпан говорит:
— Ты посматривай в свой фотоаппарат. Если увидишь движущуюся чёрную точку — скажи. Чтобы мы на медведя не наткнулись.
Когда мы спускаемся с хребта в лощину, обзор меняется. Снизу уже не видно квадратной тени, она где‑то на верху нового холма, на который нам нужно подняться. Внизу деревья, наст проседает, и мы идём, уже проваливаясь по колено. Шолпан отстаёт — оказывается, месяца полтора назад она сломала ногу, и теперь ей тяжело идти с нашей скоростью. Я, наоборот, ускоряюсь — интуиция подсказывает, что мы уже где‑то близко. Перескакиваю через русло реки, взбираюсь по холму и наконец вижу цель.
На бревнах‑сваях стоит покрытая тростником хижина. Наверх ведёт бревно, в котором вырублены ступеньки. Внутри — пенки, в углу — чаша с конфетами, Шолпан кладёт туда конфеты: «Духам». На стенах хижины — плакаты, я читаю и узнаю, что это реконструкция айнского амбара, в нём мифические айны хранили добычу. Сваи помогали уберечь её от хищников.
Солнце продолжает растапливать зиму, с крыши капает, в амбаре прохладно и сыро, а снаружи тепло. Мы выносим пенки на улицу, ложимся на них, как на пляже и пьём чай из термоса с конфетами и вафлями. Со всех сторон ёлки, горы и небо. Горы покрыты снегом, но кое‑где уже видна прошлогодняя трава. Мы спрашиваем Шолпан о её планах, она собирается совершить, как она выражается, восточную кругосветку — заплывы вокруг Сахалина и Курил. Нам интересно, может ли она от Курил до Японии доплыть. Шолпан говорит, что это невозможно, что у пограничников тепловизоры. Нам хочется пофантазировать и всё же найти способ:
— А как они видят, что это именно человек плывёт? Ведь тюлени и дельфины тоже теплокровные.
— Мнения диванных экспертов меня не очень интересуют.
Шолпан не понимает наших шуток и начинает собираться. Так я понимаю, что она старше, чем кажется.
Идём назад. Шолпан уходит домой одна — сегодня она собирается ехать в город, а мы останавливаемся с Женей рядом с табличкой — здесь единственное место, где ловит интернет. Читаю почту, сидя прямо на снегу. Надо мной уже привычный ор чаек. Странно — ещё два дня назад я была подписана на десяток новостных лент, жадно читала каждый пост и ежеминутно дёргалась из‑за потребности в новой дозе информации о событиях на Украине и в мире. Теперь я начинаю читать, но новостей в каждом телеграм‑канале уже свыше полутысячи, и тогда я равнодушно нажимаю «в конец ленты». Кто я теперь? Безропотный член стада, не имеющий гражданской позиции, или человек, который не поддаётся действиям манипуляторов? Вот Андрей говорит: «Я новостей не знаю всю зиму, мне кто‑то приезжает и рассказывает. А когда я сам дома бываю, включаю Новости 24, а там одно и то же, одно и то же». А ведь и вправду.
Спускаться с хребта оказывается сложнее — там, где мы поднимались, солнце уже растопило снег, так что ботинки вязнут в грязи. Придя на базу, мы едим макароны с тушёнкой, которую Женя привёз из Москвы, переживая, что её не будет на Сахалине. Я её очень критикую. Солнце ещё не зашло, но хочется спать, нет сил ни на что. Ложусь и выключаюсь.
Просыпаюсь ночью, часов в 11. Страшно: дом скрипит от ветра, кажется, что его сейчас унесёт. Воистину, темно, как в гробу, ведь света в доме нет.
— Жень, а представляешь, вот так же здесь жили каторжане. Так же дул ветер. Звёзд не видно. Какая тоска, однако.
Жене тоже не спится. Встаём, разжигаем печь, завариваем чай. Нет никаких сладостей, что расстраивает. Едим бутеры и читаем на планшете Чехова. У него: «Допустим, что мужчины заняты на каторжных работах, но что же делают 80 взрослых женщин? На что уходит у них время, которое здесь благодаря бедности, дурной погоде, непрерывному звону цепей, постоянному зрелищу пустынных гор и шуму моря…кажется длиннее и мучительнее во много раз, чем в России? Это время женщины проводят в полном бездействии…заняться нечем, есть нечего, говорить и браниться надоело, на улицу выходить скучно — как всё однообразно уныло, грязно, какая тоска!». Кажется, я чувствую толику того, что описывал Чехов, — абсолютное безделье, невозможность делать то, что я делать привыкла, ведь почти вся моя деятельность связана с интернетом и вещами, которые меня окружают дома. Здесь нельзя включить музыку, посмотреть фильм, принять душ, сходить за тем, что хочется съесть.
Может, впервые в жизни я ощущаю тоску от безделья. Хочется делать что‑то руками, но нет материалов, клея, красок. Писать и читать не хочется, и мы спим под всхлипы дома, скрипящего от ветра.
4.
Я хочу сделать блинчики, но нет яиц. Может, сделать без них? Испечь лепёшки из воды и муки. Женя шутит, что надо добыть яиц у чаек.
— Ещё рано, — замечает Андрей.
— А вы пробовали чайкино яйцо? — спрашиваю.
— Я их вёдрами собираю. В середине апреля иду на Заметный, до него, бывает, пешком по воде можно дойти. Там верёвка есть, забираюсь по ней. Только каску нужно надеть. Видишь, висит?
— Да, Шолпан говорила, что чайки какают, — говорит Женя.
— Да они тебе башку проломить могут.
— А что, вкусное чаячье яйцо? — не отстаю я от Андрея, чтобы хотя бы на слух попробовать, если не на вкус.
— Ну мне больше нравится, чем курячье. Побольше немножко. На вид зелёное в крапинку. Непривычно, кто‑то брезгует. И желток у них красноватый.
В итоге я делаю кашу, потому что так быстрее.
Мне становится интересно, сколько лет Шолпан. Ей пятьдесят, как и Андрею.
— Мы тут уже с ней и поругаться успели. Она мне: ты меня вот так сфотографируй, потом вот так. А я с телефоном только разобрался. У меня кнопочный был, сын подарил новый, потому что я его достал. Постоянно ему звоню: «Сынок, посмотри погоду там в интернете, прилив, отлив». Ну он мне в прошлом году и подарил. Вот тебе — сам смотри. Ну вот Шолпан мне: «Ты неправильно фотографируешь». Она там в трусах, в купальнике. Я известно на что камеру навожу — на задницу. «Да ты не туда, ты вон туда, чтобы Смелый видно было». Ну у меня как получается, так получается.
А дальше мы слушаем истории Андрея о жизни на Сахалине. Он рассказывает, что здесь раньше был рыболовецкий стан. Потом на вылов рыбы вышел запрет на пять лет, и хозяин‑рыбопромышленник отдал дом волонтёрам, чтобы ничего не растащили. В перспективе — дом могут отдать проекту парка навсегда.
Зачем здесь Андрей? У него, как он говорит, заговорщицки понижая голос, «свой интерес»:
— У меня тут, на территории парка, самострой в лесу есть, его узаконить только.
Андрей показывает фотографии с выкрашенным в хаки вагончиком. Потом видео, на которых колышутся деревья. Голос Андрея, став вдруг мягким и певучим, говорит простые слова: «Вон там у нас ручей». Потом видео изнутри вагончика. Из динамика слышен звериный рёв.
— Я зайцев поймал, потом положил их и забил, а они замёрзли. Медведь почуял, пришёл, достать не может, всё примёрзло, бесится. Ну я дня два сидел, не выходил. Я так‑то там летом живу, заготавливаю дикоросы. Корень копаю. Аралия Шмидта, сестра женьшеня, природный энергетик. Энергию даёт такую мощную, всё время куда‑то идти хочется.
— Может, поэтому вы не едите?
— Может. Скоро пойду, его или весной ранней или поздней осенью копать надо. Но он краснокнижный, копать его нельзя. А я копаю. Потихонечку.
Интересно выходит. Мы живём на базе, созданной эковолонтёрами, борцами с браконьерами. Но смотритель здесь Андрей — охотник, рыбак, собиратель:
— Я хожу на мыс Бурунный. Когда туристов вожу, когда хулиганить хожу. Рыбу ловлю, креветки. Здесь шибко не половишь, здесь тебя сразу поймают — охрана приезжает на путину. А там мекка — я пешочком, по лесу прошёл, потихонечку по двадцать килограммов таскаю. С берега сетку ставлю. А пятнадцатого апреля открывается навигация. Пойдём с другом на буруны, одному на лодке опасно ходить. Белую рыбу можно ловить, на красную — запрет. Пять лет.
Вылов красной рыбы временно запретили, потому что заводы перегораживают ход нерестящейся рыбы. Ставят садок, рыба в него заходит, потом её краном черпают. Заграждение должны три раза в неделю убирать, чтобы рыба нерестилась. Однако этого не происходит:
— Здесь все повязаны. Тут если перегородил речку, значит у него крыша есть. Волонтёры ездят с телефонами, всё снимают. СМИ напишут: предотвратим. Ну снимет он заграждение, завтра опять поставит. Раньше, до двухтысячных, можно было сто килограмм сахалинцам ловить. Рыба заборами нерестилась. Не ловишь — она дохнет. А потом перегораживать начали — рыба исчезла. Три рыбы в день мне теперь по закону поймать можно. Но я так не умею.
Андрей ничего не имеет с того, что он смотритель базы. Попытки Ромы, координатора, «посадить» его на зарплату, Андрей пресекает, смеётся над окладом в пятьдесят тысяч, не хочет быть привязанным к месту, хотя всю зиму смотрел за базой. До этой зимы он обычно «в городе»:
— В охране ночью на мониторах отсижу и всё. Деньги, наличку, мне сразу платили. А так после армии раньше на пароходах ходил. Перестал, потому что не платят. Сейчас все пытаются обмануть, если бы платили по труду…Я решил: буду работать на себя. Вот чё накопал, чё насобирал, ягодков, грибочков, то и продал. Всё моё. Никто надо мной не стоит, никакой там начальник ничего не требует, сделай то, сделай сё. Хочу — иду, хочу — не иду. В домике погода, непогода, тайфун, снег…печь натопил, тепло, хорошо. Мне всякие катаклизмы пофигу. Бывают и ураганы, дом дрожит аж.
Андрей показывает фотографии с рыбалки — палатки, лёд, проруби. Много фотографий с матерью, с сыном, но Андрей их пролистывает, не задерживаясь.
После завтрака хочется лежать. За окном солнце, но такой ветер, что кажется — выйду и понесёт он меня в страну Оз. Я читаю статью своего одногруппника об анализе времени в повести Гранина. Мне нравится думать о времени, потому что сейчас я будто оказалась вне его. Ничего не хочется делать, и кажется, что это состояние навсегда. Минуты бессмысленно ходят по кругу, есть ли в них смысл? Громко отсчитывается каждый шаг, но мне всё равно. Идут и идут. Хоть какой‑то звук. Звуки здесь желанны. Кошка мурчит, как холодильник, на весь дом. Ложечка размешивает сахар в Женином чае. Льётся вода. Трещат угли в печке. Ощущается пространство звука. Глубокое такое пространство.
Приходит Андрей, просит Женю перекинуть фотки с флешки на флешку. «Давайте я вас научу?» «Да ну, я чё‑нибудь сломаю там, не разберусь». Иногда мне кажется, что и во мне есть что‑то от Андрея. Я часто боюсь чего‑то нового, не люблю начальников. Женя же как раз любит, когда ему дают задания, и сейчас он редактирует резюме, чтобы получить новую, более интересную, как ему кажется, должность звукоинженера в парке аттракционов. Мне непонятно, как можно хотеть работать пять через два. Кажется, даже если работа покажется мне сверхинтересной, я не смогу согласиться на то, чтобы иметь всего два выходных.
Снова заглядывает Андрей и, отведя взгляд, говорит, что надо меня занимать четыре часа в день. Кажется, Андрей и сам не любит быть начальником. Сегодня он показал нам свой дом, мельком, так же как фотографии матери и сына. Похвалился новой буржуйкой: «На свои деньги купил. Херня. Пока горит — топит. Погаснет — холодно». Потом мы заглядываем в помещение, раньше служившее столовой для моряков. Поднимаемся на смотровую вышку. Там старый диван и гигантский корень дерева:
— Хотели стол из него сделать, в дверь не влазил, только в окно.
Окна, вырезанные с трёх сторон, показывают ярко‑голубое, как в аниме, тенгри. Ветер со всех сторон пытается их разбить, но у него не выходит — вместо стекол в рамы вставлена мягкая прозрачная плёнка. Мне хочется здесь порисовать, я иду за карандашами и возвращаюсь.
Лучше всего можно разглядеть предмет, когда его рисуешь. Я рисую пик Смелый. С него уже местами сошёл снег, так что обнажились чёрные скалы. Из‑за этого пик похож на корову. В ложбине между гор видна щетина леса, редкая, поэтому рисовать её сложно. Ещё сложнее рисовать море, лежащее у подножья горы. Гора статична, можно вглядываться, исправлять детали, а вот иметь дело с вечным колебанием воды не просто. Моё море получается слишком тёмным, однотонным. Но Андрею нравится мой рисунок: «Надо сделать рамку для него, повесим». Это меня вдохновляет, и я продолжаю рисовать: пускай хотя бы чем‑то я буду здесь полезна.
На второй картине — лодка, но это название для непосвящённых. Я‑то уже знаю, что это кунгас. Кунгас — это морское плавсредство из дерева, но дна у него нет, оно решётчатое, на нём ловят рыбу и кладут её прямо на «дно». Плывёшь — а под ногами всё хлюпает. Он тяжёлый — опустить его на воду можно только краном. Сейчас кунгас еле виден из‑под снега.
Ветер хлопает дверью, сбивает с пути пролетающих чаек. Проснувшаяся муха ползает по «стеклу». Внизу неожиданно появляются люди: девушка с фотоаппаратом и парень. Я чувствую себя уже местной, и любые посторонние вызывают интерес.
Лодка получилась не очень, хотя мне понравилось, как нарисованы глыбы льда, лежащие на берегу. Женя косплеит мой рисунок, тоже рисует лодку, но игнорирует глыбы, зато в небе появляются мультяшные утки, летящие задом наперёд. Мне хочется снова лежать. Я долго лежу, потом засыпаю. Снова до захода солнца. Мне снятся дикие кенгуру, снится мама, которую я уже три года как могу видеть только во сне.
Ночью просыпаюсь из‑за Жени — он хочет пить чай и читать. А я начинаю писать. Впервые увлеченно с тех пор, как я на Сахалине. Мы едим хлеб с колбасой. Я думаю, почему Андрей такой аскет. Разве не здорово съесть что‑нибудь вкусное? Вспоминаю, что раньше я тоже стремилась к аскезе, считая, что человек должен быть минималистом. Почему так? Андрею действительно ничего не нужно или это из‑за того, что в детстве его укоряли, когда он что‑то хотел? Однако, когда ограничиваешься малым, бутерброд с чёрствым хлебом кажется безумно вкусным.
Сегодня видны звёзды. Я смотрю на них, когда мне приходится выходить на улицу для удовлетворения самой примитивной потребности. От звёзд кружится голова, но они далеки и холодны, и смотреть на них долго невозможно — хочется в тепло.
Продолжение следует



