
Я не понял всех цифр и формул, вписанных в тетради Лёвеникса. Одно мне понятно: с моей сказкой покончено. Покоряюсь. Но цифры Лёвеникса хотят большего: им нужны все вымыслы, мои и не мои, писаные и неписаные. Они требуют отдать им всё до последнего фантазма. Нет, вчера я бросил щелиное наследие — в огонь. Вымыслы и домыслы — сочлись. Фантазм — отмщен.
Сигизмунд Кржижановский Из рассказа «Собиратель щелей»
Попытаюсь отестить лирических субъектов сборника: заявленного СКК, его фундаментное Я, в виде некоторой метаидеи грандиозного фланёрства по задворкам, переулкам, квартирам, пусть и маргинализированного, захолустья. Пусть.
Авторский язык сбит, миражирует, глючит. Среды, в которых оказывается авторское изменённое сознание и его носитель, будто неисправны.
Описываемые подпространства имеют различную степень турбулентности: от точки к поверхности; от среды к четвергу; от абзаца к абзацу, сборник приобретает атмосферу приграничья ничейной земли в аффективных всполохах названий произведений, словосочетаниях, фразах.
Идя по плоскости организации текстов за метаидеей, (сдержанный смешок: будто субъекты текста тихо презирают «общество», говоря образно, иронично, намеренно с подтекстом. За этой интонацией ощущается обидчивость (на мир, окружающих?). Так, по крайней мере, воспринимаю я) наблюдаю, будто они оспаривают право на собственное клиническое (от слова «клин») существование.
Списки, инверсии, прорицания, стенография речи, блэкаут, лесенки, дробление-кривление — радиоактивное гамма-излучение, смещают акцент на раскрытие языковых вероятностей. Используемые автором приемы — бусины на стеклянном полу — отражают и отражаются, излучая в рефлексии энергию языка, его безвизовую плодовитость.
Чтобы существовать, автору необходима погрешность — выделяемая в малых дозах энтропия.
Способен ли такой язык опознать читающего, а читающий — вычленить содержание метаидеи? Думаю, да!
За калейдоскопом приемов наблюдаю я — Вася Поликанин, а также Тот, стоящий за фигурой СКК. Тот вглядывается, улавливая мое к нему внимание.
Вася Поликанин встаёт, быть может, ложится, на путь героя рассказа Кафки, запертый в комнате-лабиринте родителями, где роль стен выполняют языковые сообщения.
Гадая, перечитывая списки, всматриваясь в типографские опечатки, он пытается постичь тайну превращения. Тщетно.
Вася-читатель испугался посыла, и от этого он испытывает вину (довольно таки ложную):
— Теперь, когда я превратился, родителям приходится много трудиться, чтобы кормить меня (до этого отец не работал), хотя эта еда мне практически не подходит. Испытывая любовь и нежность к запершим меня родителям, всё же не выхожу из комнаты за дверь (один раз попробовал и оказался битым отцом), силясь разгадать тайну своего превращения. Комната запустевает. Поверхности её липкие, мои ножки выделяют клейкое вещество…
Вспоминаю прозаический текст «ШАРРАШ» собственного письма, где, представленный созидательный метод рождения образа, например, нубиков — утрированно нетипичен, безрассуден …
…Теперь сообщения проговариваются, так же, как мерцают далекие звёзды, как мыслит мышление мыслящий, иногда я интуитивно улавливаю их содержание.
В один из дней я — огромная сороконожка, истлеваю.
Я решил задачку: вошёл в лабиринт, тем самым найдя выход, и этот выход — спираль фланёрства.
Мое, читательское превращение, состоялось!
Смерть испытала меня, родители её пережили. Увидеть смерть и пережить — одно и то же?
В кадре: осень вечерней, речей очи белилами; перекресток Коммунаров и Гоголя. На углу, возле «Магнита», голоса. Трое.
Кажется «один из», да он, Сергей Кудрин: «продл сдул фикси по полтиш у Просфоры».
«На губах провалы литер», — подумываю я.
Незнакомый второй:
«В сторону земли летит красный карлик, учёные свидетельствуют».
Незнакомый третий, должно, дёргается через рельсы, к дверям магазина. Но внезапно ему на плечи, блея, приземляется белёсая коза, сбивая с ног.
Сергей и Незнакомый второй ничего не замечают. Странно.
Во рту не одуванчик, а слово тараксакум.
Небо розовеет, вдавливая фуксиидальным.
Последний «тик» стрелок трамвайных рельсов.




