
Дошкольные звонки
Это я про те, дверные, которые были, когда я был дошкольником.
В большинстве мест вообще ещё не электрические.
По крайней мере, в нашем подъезде дело с дверными звонками обстояло именно так.
А у нас на входной двери дверного звонка просто‑напросто не водилось.
Только — почтовый ящик.
Требовалось стучать.
Притом, что стучали крайне редко.
Хотя у Старших Родственников наличествовали ключи.
У всех пятерых…
В доме напротив, в том подъезде, где жили Другие Старшие Родственники — с дверными звонками ситуация складывалась примерно такая же.
С их подавляющим большинством.
Вися поодиночке, когда их правильно крутили, глухо свиристели механические.
Нужное количество раз.
Ведь здесь практически все квартиры являлись коммунальными.
В отличие от нашего подъезда, где таких квартир почти не было…
Другие Старшие Родственники проживали в типовой пятикомнатной ведомственной коммуналке.
Однако на их общей квартирной двери к моменту моего среднего дошкольничества имелось аж два звонка.
Один — механический — приглашал звонить в него полагающееся количество раз обитателям трёх комнат.
Сиречь соседям Других Старших Родственников.
Они же — будучи привилегированными здешними жителями — обитателями двух единственных в квартире смежных комнат — держали свой собственный, отдельный звонок.
Электрический.
Его источник тока (точнее точка— откуда извлекался звук) находился в ближней к общему входу смежной комнате.
Над комнатной дверью изнутри.
Причём этот звук выдавала фаянсовая скульптурная фигура, упакованного в блекловатые зеленовато‑коричневые зимние одежды (включая шапку‑ушанку) отчётливо ненашенского мальчика.
На чём‑то музыкальном игравшего.
В момент раздавшегося звонка, если ты вдруг находился внутри ближней к двери комнаты, это можно было даже увидеть.
Ибо руки ненашенского фаянсового мальчика немедленно приходили в движение.
Достаточно согласованное.
Эффектно перекрещивая якобы зажатые в них палочки.
Сдаётся мне, что играл мальчик на детском барабанчике.
Как это ни удивительно…
Ну а у нас дома в период моего дошкольничества — как я уже оповестил выше — никакого дверного звонка не существовало.
Правда, лишь до поры.
Хотя несколько попыток установить электрический звонок всё‑таки предпринималось.
Дедушкой.
Притом, что Бабушка эти редкие попытки всячески пресекала.
Правильнее сказать, вынужденно отвергала.
По причине бросающейся только ей, Бабушке, в уши сомнительной мелодичности очередного кандидата…
Впрочем, когда я пошёл в первый класс, первый наш электрический дверной звонок уже висел.
Второй же, его значительно более мелодичный, по мнению Бабушки, сменщик, возник, когда я учился ещё во втором.
Кажется, им Бабушка в итоге и ограничилась…
Кажется, она его любит…
Если мы вдвоём с Дедушкой смотрели по телевизору какой‑нибудь фильм или спектакль, где какая‑то внешне симпатичная особа женского пола тайно или явно симпатизировала какому‑либо представителю рода мужского, Дедушка всякий раз с хитровато‑заговорщицким видом наклонялся ко мне, чтобы произнести одну и ту же фразу.
Фраза была такая: «Кажется, она его любит…»
И всякий раз почему‑то мгновенно вгоняла меня в краску смущения.
Что, похоже, воспринималось Дедушкой как заранее им просчитанная реакция неиспорченного (улицей) мальчикового организма.
Своего (мужского) рода единственно возможный (для меня) отзыв.
На неизменный (в течение моего старшего дошкольничества и младшего школьничества) Дедушкин пароль…
У Дедушки на работе
Детский сад, куда меня отдали, когда мне исполнилось три, находился от нашего дома далеко, на Садовом Кольце, между станциями метро «Маяковская» и «Краснопресненская».
Зато он располагался довольно близко к Дедушкиной работе.
Поэтому чаще всего в детский сад я отправлялся на персональной машине, полагающейся Дедушке как Большому Начальнику.
Сначала Дедушка забрасывал в сад меня, а потом уже ехал на работу.
Или — наоборот — если Дедушке на работе требовалось быть пораньше, он сначала держал путь туда, а уже следом — сменный водитель (Коля Мукомолов, которого я считал Мухоморовым, или Борис Гаврилыч, впоследствии оказавшийся Борисом Григорьевичем) завозил меня в сад.
Из‑за того, что Дедушкина работа находилась в непосредственной близости от детского сада (а может, и вне связи с этим) посещения Дедушкиной работы, куда я попадал вроде бы и не так часто, воспринимались мной, скорее, как нечто повседневное, чем что‑то праздничное.
Хотя бывал я там с удовольствием, перманентно купаясь в благожелательности, которую расточали мне и Дедушке все встречные‑поперечные.
Начиная с нежно улыбающихся девушек‑милиционерш, поставленных в дверях проверять пропуска.
У всех.
Кроме Дедушки.
А шестиэтажное длинное здание, состоящее из двух разностильных половинок, представлялось мне громадиной.
И чтобы не потеряться в ней, я придерживал Дедушку за полу его пиджака.
Дедушка же всё время норовил убежать вперёд, не боясь сбиться с пути и потерять ориентировку в пространстве…
Как правило — Дедушка вёл меня в свой кабинет, где выдавал пачку белой бумаги и массивные карандаши (для разноцветных начальственных резолюций?), которыми я с упоением рисовал.
Пока Дедушка решал какие‑то дела с подчинёнными или разговаривал по телефону.
Тем временем Дедушкина секретарша приносила из буфета чай и бутерброды.
Чтобы мы с Дедушкой могли перекусить…
Водил меня Дедушка и в разные редакции, и во всякие аппаратные.
В одной из них по Дедушкиной просьбе я даже прочитал наизусть нравоучительный стишок про мальчика Гришу, чьи карманы ломились от уймы ненужных вещей, но в которых не было «пустяка — носового платка!..»
Звук «р», произносимый мной с дефектом, обозначенным в логопедическом реестре как боковое «р» — в стихах про Гришу повторялся многократно.
Что и приняла на себя магнитная лента, записанная тогда оператором.
Коричневая лента, хранившаяся потом у нас дома, на верхней полке секретера в Большой Комнате.
Без малейшей возможности быть прослушанной.
Ведь магнитофона у нас дома — как и у большинства соотечественников — не водилось.
А когда он всё‑таки возник — в качестве части комбайна, преподнесённого к шестидесятилетию Дедушке его подчинёнными сослуживцами, магнитная лента уже размагнитилась…
Аденоиды и гланды
Было мне тогда 6 лет.
Почти что 7.
И — целую зимнюю неделю вблизи Нового года я прожил на Ленинградском проспекте.
В нашей районной детской больнице.
Где мне вырезали аденоиды и гланды.
Палатные окна выходили на больнично‑поликлинический дворик — и почти всё время я старался проводить перед ближним к моей кровати окном, сидя на подоконнике.
В ожидании Дедушки.
Либо другого Старшего Родственника.
Потому что в первый день моего недельного заточения (хотя первоначально речь шла всего лишь о трёх днях), повинуясь то ли тонкому душевному порыву, то ли надежде на чудо, я тупо уставился в окно — и вдруг — отчетливо — с третьего этажа — увидел Дедушку, сиротливо стоящего внизу.
Не помню, кричал ли я, призывая Дедушку увидеть меня ответно, дабы забрать домой, но руками жестикулировал точно.
Дедушка заметил меня в огромном окне старинного казённого здания — и вместо того, чтобы забрать домой, спрятался за широкое, облепленное снегом дерево…
Медсёстры и — особенно! — нянечки злостно запрещали сидение на подоконнике, считая сие занятие непростительной вольностью.
Но я всё же исхитрялся просиживать перед окном.
Часами.
Для меня это был тот последний рубеж, который я сдать не мог.
И — не сдал…
Вокруг футбола
Папа болел за ЦСКА, Дедушка и я за «Спартак», Дядя за «Динамо».
Почему‑то считалось, что и Бабушка болеет за «Динамо».
А что Мама ни за кого не болеет.
Впрочем, я подозревал, что Мама испытывает тайные симпатии к «Динамо».
Речь шла в первую голову (идеально круглую, как мяч!) о футболе.
Кстати, когда меня, поначалу длинноволосого и мелкокурчавого, стали стричь в парикмахерской, всякий раз после стрижки мама любовно проводила рукой по моей голове и ласково произносила одно и то же слово: — Футбол!
Хотя стригли меня под полубокс…
В мужском зале парикмахерской, находящейся в доме, который кто‑то называл Ажурным, а кто‑то Кружевным…
Футбол вошёл в мою жизнь рано.
Можно сказать, влетел в открытый ближний угол детской души…
Уже с четырёх лет я был ярым спартаковцем, смотрящим по телевизору и слушающим по радио все футбольные трансляции.
У Дедушки наличествовал служебный пропуск, обеспечивающий проход в ложу прессы на матчи высшей лиги чемпионата СССР по футболу.
Вернее, два пропуска.
Один для прохода на Центральный стадион «Динамо», на Северную Трибуну, а другой — в Лужники, на БСА — Большую Спортивную Арену.
Дедушка почти всегда, если шёл на футбол, брал меня с собой.
На «Динамо» мы ходили значительно чаще.
Ибо жили в двадцати минутах ходьбы…
Да и сам я в футбол играл (как правило — с Дедушкой).
Дома в качестве мяча мы обычно использовали воздушный шар, из тех, что приносились Старшими Родственниками с первомайских демонстраций или покупались мне во время народных гуляний.
Играли в незахламлённом идеально прямом и даже не слишком узком коридоре.
Воротами (Дедушкиными) служила обитая дерматином внутренняя часть входной двери (снаружи — дверь была целостно деревянная, с висящим на ней синим типовым, при свисающим снизу замке почтовым ящиком «для писем и газет»).
А моими — находящаяся ровно напротив — дверь Маленькой Комнаты.
Порой дверь Маленькой Комнаты оставляли открытой — и моими воротами тогда становился дверной проём, который я защищал самозабвенно…
Если Дедушка брал меня на прогулку, я обязательно прихватывал с собой мяч, чтобы мы могли «постукать» друг другу в каком‑нибудь подходящем местечке.
На худой конец — во дворе или в примыкающем к нашему дому скверике.
Или на аллее Стадиона Юных Пионеров, который находился к нашему дому даже ближе, чем стадион «Динамо».
Телесные наказания…
Довоенную советскую кинокартину «Вратарь» про Антона Кандидова мы смотрели с Дедушкой в кинотеатре Динамо», который находился под Северной Трибуной стадиона.
Перед началом сеанса какой‑то зритель, садясь на соседнее деревянное кресло, нечаянно прищемил мне палец.
О чём, постеснявшись, я не сказал до конца фильма.
Ни соседу, ни Дедушке…
Впрочем, сосед об этом так и не узнал.
А Дедушка, узнав, не ругал меня вовсе…
Правда, Дедушка был тем единственным Старшим Родственником, который обещал мне «задать ремня».
За моё плохое поведение.
Многократно.
Но так своё обещание и не сдержал.
Вернее, однажды он всё‑таки вытащил из встроенного (в стену туалета) шкафа Дядин школьный ремень средины пятидесятых и предложил мне оголить пятую точку.
Я с ужасом повиновался — и приготовился претерпеть муки…
Но Дедушка, видно, спохватился.
Хотя и ударил мне по мягкому месту кожаной частью ремня.
Очень слабенько.
Ради проформы.
Чтоб только совсем не обмануть ожидания горячо любимого внука…
Дом отдыха «Плёсково»
Я очень любил здесь бывать, когда был старшим дошкольником и младшим школьником — в этом абсолютно обычном среднестатистическом подмосковном доме отдыха, расположенном прямо над рекой Пахрой.
Хоть, может, и чуть криво — не под прямым углом…
Первый раз в «Плёскове» я очутился примерно в пять с половиной.
Вместе с Бабушкой.
Надо сказать, единственный раз из всех потом ещё многочисленных посещений — летом.
О том посещении остались даже фотографии.
Не только коллективные.
Но и пара‑тройка индивидуальных.
Моих.
Там я — очень серьёзный и вполне хорошо получившийся, живописно сижу на траве, посаженный туда фотографом.
Если кому‑то интересно, то серьёзность моя вызвана тем фактом, что среди примятой мной травы затесалась и незаметная до поры крапива, которая довольно сильно жжётся снизу.
Тем более, что, кроме сандалет с носочками, на мне лишь чёрные сатиновые трусы да белая, холодящая тело маечка…
Вообще‑то в дома отдыха с детьми тогда не пускали, но, похоже, у Старших Родственников был туда блат.
У Дедушки.
Именно в «Плёсково».
Ну и стали мы туда с тех пор, года с шестьдесят четвёртого, регулярно ездить.
Наезжать.
Иногда всем семейством.
С Мамой, Папой, Бабушкой, Дедушкой и Дядей.
Бывало, что свободных номеров на всех нас не хватало.
В таком случае нам сразу же выделялся директором дома отдыха по фамилии Гольдберг холл одного и того же корпуса.
Что ужасно мне нравилось.
Импонировало.
Во‑первых, находившийся в дальнем торце здания и при необходимости закрывающийся на ключ, здешний холл был значительно просторнее любого окрестного номера.
Как правило — двухместного.
Во‑вторых, только здесь стоял телевизор «Темп-6».
Такой же как у нас дома.
Что важно, всегда в рабочем состоянии.
А в‑третьих, взамен кроватей с панцирными сетками, коими были оборудованы все соседние номера, для сна тут использовались два, прикомандированных к холлу на долгосрочной основе симпатичных раскладных диванчика, плюс приносимые по мере необходимости из тайной кладовки, подведомственной сестре‑хозяйке, раскладушки.
Которых (при определённом желании) сюда можно было втиснуть штуки четыре…
На весь же дом отдыха, состоявший, кажется, из трёх корпусов и столовой, телевизоров наличествовало два.
Второй — «Рубин» — в столовой.
Вернее, над ней.
В холле, примыкающим к различного рода административным комнатам и директорскому кабинету.
Как‑то я его там смотрел — телевизор.
То ли олимпийский хоккей, то ли матч чемпионата — с участием наших.
Видимо, в записи, ведь дело происходило с утра.
Причём смотрел я хоккей в полном одиночестве.
А мимо — как раз — проходил директор и принял меня за кого‑то другого, в результате чего предложив мне беспрецедентно строгим тоном покинуть эту мою законную смотровую площадку.
Я, уже ученик начальной школы, в полнейшем ужасе перед нешкольным начальством, ретировался.
Едва сдерживая слёзы.
После чего стал опасаться случайных встреч с директором Гольдбергом.
Никакие Дедушкины успокоительные беседы не помогали.
Тогда Дедушка повёл меня в директорский кабинет, где Гольдберг свою позицию так и не прояснил, но меня вроде как запомнил.
Окончательно.
Однако осадочек‑то — как ни верти — остался…
С того времени я не то чтобы перестал ездить в «Плёсково», однако теперь приезжал сюда без особого энтузиазма.
В основном на весенние каникулы.
Вместе с Бабушкой.
Помню, однажды одна отдыхающая мне понравилась.
Безумно.
Взрослая девушка по имени Вера.
Лет двадцати семи.
Бегал я за ней повсюду.
Будучи и ей взаимно приятен.
Скорее, девушку забавляя, чем ей хоть чем‑то мешая — благо других подходящих кавалеров поблизости не водилось.
Приходил в неописуемый экстаз, когда Верочка соглашалась сыграть в подкидного дурака с какими‑то другими тётками, включая Бабушку, ведь это давало мне легальную возможность находиться рядом.
В той же комнате.
Часто нашей или Верочкиной…
Из всего столовского меню дома отдыха «Плёсково» я навеки запомнил неказистое с виду блюдо, гордо именуемое «Рыба в кляре».
Потому что она мне очень не нравилась — эта рыба.
Внешне.
Хотя я её ни разу так и не заказал…
Что до культурной программы дома отдыха «Плёсково», то её практически не было.
Кроме периодического показа кино.
Привозимого раз‑другой в неделю и демонстрируемого штатным киномехаником после ужина.
В помещении столовой.
Там же от случая к случаю проводил свои тематические вечера наподобие викторин приходящий массовик‑затейник.
Засчитывая каждому первому правильно ответившему на вопрос одно очко.
Мне, помнится, он как‑то насчитал в итоге три.
Приплюсовав два из тех, что болтались у меня на носу.
Стало быть, я уже был самым младшим школьником, а Бабушка ещё не прекратила ревностно следить за тем, чтобы я их носил.
В смысле, прописанные мне за месяц до детсадовского выпуска очки от диагностированного у меня ненароком при плановом осмотре дальнозоркого астигматизма…
Культурная плёсковская программа незатейливо переплеталась с физкультурной.
Зимой и ранней весной катались на лыжах.
Все без разбору.
А на коньках — кто умел или хотел научиться.
Летом или около — играли в ненастоящий волейбол, купались в Пахре, и собирали грибы…
Между прочим, регулярностью посещений столичного Цирка на Цветном бульваре в моём старшем дошкольничестве и младшем школьничестве я обязан исключительно «Плёскову».
Здесь Бабушка, ещё до нашего первого совместного приезда, оказалась соседкой по столику с каким‑то словохотливым дядечкой, который работал в дирекции Союзгосцирка и которому почему‑то очень хотелось ездить отдыхать в «Плёсково».
Хотя такой постоянной возможности у него не было.
То есть, видимо, у него не было возможности доставать соцстраховские льготные путёвки.
А у Дедушки такая возможность, очевидно, была.
Вот этот дядечка лет пять подряд регулярно, с периодичностью два раза в год, и ездил в подмосковный дом отдыха «Плёсково», а я с той же периодичностью ходил в старый московский Цирк на Цветном.
Вместе всё с той же Бабушкой.
В ложу дирекции, всего‑то нескольких метрах от которой сидя примерно в такой же компактной ложе, громыхал весь целиком втиснутый туда цирковой оркестр.
С его подвижно стоящим и размахивающим палочкой дирижёром…
Последний раз я посетил «Плёсково», будучи четвероклассником.
На зимние каникулы.
В сопровождении Мамы.
Причём и я, и она оказались пионерами первого отряда.
Вынужденно.
Ибо дом отдыха на время школьных каникул приказом сверху, не мудрствуя лукаво, с ходу переоборудовали в зимний лагерь.
Преобразовали.
К счастью, нам с Мамой полагалась в этом пионерлаге своя отдельная комната…
Хлеб с горчицей
В детстве я часто бывал с Дедушкой и Бабушкой в подмосковном доме отдыха «Плёсково».
Естественно, все втроём ходили мы и в тамошнюю столовую, где сидели за одним столиком.
Как правило — нам приходилось некоторое время ждать, пока прикреплённая к нашему столику подавальщица принесёт заказанные нами накануне блюда.
Ну и почти всякий раз Дедушка, не дождавшись горячего, с ходу брался за холодное.
Если, конечно, его можно было так назвать…
Сиречь вынимал из стоявшей на столе общей хлебницы кусок чёрного хлеба и посредством ножика или вилки намазывал его тонким слоем стоявшей неподалёку горчицы.
А намазав, тут же встраивал себе в рот.
После чего принимался за старое.
И в том смысле, что Дедушка делал себе новый бутерброд с горчицей, который вскорости отправлялся следом за предыдущим, и в том, что возвращался таким образом в свою рабфаковско‑студенческую юность‑молодость.
Когда нарезанный кусочками чёрный хлеб и выставленная на всеобщее обозрение в качестве соуса горчица ничего не стоили.
Вот ничего и не стоило практически нищему, вечно голодному поколению советского студенчества начала тридцатых, беззастенчиво пользоваться этими, временно благоприятными, насущно спасительными для него постнэповскими обстоятельствами!..
За хлебом
— Сходи за хлебом, купи батон за 13 и половинку столового, — сказала мне Бабушка. — Ну и раз ты всё равно идёшь в булочную, зайди в молочную — там, кроме пары пакетов молока за 16, возьми ещё две бутылки кефира, пять творожных сырков, 300 грамм российского сыра, полкило варёной колбасы — докторской или какая будет, пачку масла и полбанки развесной сметаны — на тебе для неё баночку с крышечкой. Яичек не бери — ни по 90 копеек, ни по рубль пять — ты их всё равно по дороге разобьёшь… И, если вдруг выбросят сосиски, тоже возьми килограммчик. А если нет — то в гастрономе у моста глянь — к ним туда чаще завозят. Да, и рыба у них обычно есть вполне приличная — бери килограмма полтора. Больше не надо. Лучше мороженую треску…
Сыр‑бор
Сыр‑бор произошёл из‑за сыра.
В получасе езды от Серебряного бора.
На московской улице Беговая.
Короче, послала меня Бабушка в молочную.
Строго наказав купить там сыр.
Который почему‑то предпочитала всем другим: «Российский».
Будучи убеждённым интернационалистом, я и купил: «Советский»…
Дома вдруг выяснилось, что это две большие разницы.
Или — четыре маленькие…
Как вроде бы говорят в украинском городе Одесса.
Где родился Дедушка.
От которого ничего подобного мне слышать никогда не приходилось…
На мороженое
Сейчас, наверное, уже и такого общеупотребительного словосочетания не существует — «на мороженое»…
А раньше ой как существовало.
При мне ещё точно …
Хотя на мороженое давал мне один лишь Дедушка.
Никому другому из Старших Родственников, похоже, даже в голову такое не приходило.
Кроме Дедушки.
Который при этом давал мне на мороженое гораздо больше, чем оно стоило.
И — никогда не просил вернуть ему сдачу.
В отличие от Бабушки, которая, от случая к случаю посылая меня за покупками, неизменно интересовалась судьбой сдачи…
Да, один лишь Дедушка давал мне на мороженое.
Причём давал мне на мороженое достаточно регулярно.
Щедро вытряхивая звонко трепыхающееся серебро из жёлтого потёртого кошелька и стекающее оттуда мне прямо в ладонь…
А вот на орехи Дедушка мне практически не давал!
Позывные «Маяка»
Дедушка кому‑то рассказывал.
Я же рядом крутился.
Поэтому и в курсе оказался.
Для круглосуточной информационно‑музыкальной радиостанции «Маяк», начавшей своё вещание на Союз в средине шестидесятых, долго придумывали узнаваемые народом позывные.
Придумали (вроде бы сам Дедушка и придумал), взяв за основу музыкальную фразу из уже вошедшей в моду песни «Подмосковные вечера».
Музыкальная фраза композитора Соловьёва‑Седого соответствовала стихотворной строчке «Не слышны в саду даже шорохи» поэта Матусовского и, предваряя новостные выпуски, мелодично звучала каждые полчаса.
Это — как раз — и не понравилось Дедушке.
Что позывные, звучащие в половину (любого) неотличимы от позывных, звучащих во время, кратное одному (целому)…
И тогда Дедушку осенило!
Нужно чтобы в половине (любого) мелодично звучала музыкальная фраза композитора Соловьёва‑Седого, соответствующая другой, следующей за ней стихотворной строчке поэта Матусовского.
А именно: строчке «Всё здесь замерло до утра»!…
Боярыня Морозова
Ничего хоть сколько‑то роскошного в моей детской жизни не было.
Да и в окрестной.
Но когда я был младшим школьником, Бабушка сшила себе на заказ (резко бросающиеся в глаза) норковую шубу и норковую шапку.
Дополнив меховой комплект купленными с рук чёрными кожаными сапогами на молнии и на толстом каблуке.
Весь этот зимний Бабушкин наряд (по‑нынешнему прикид) наводил на меня стойкий ужас.
Казался каким‑то нарочито чрезмерным и слишком уж выделяющимся из общей массы зрелищем.
Добавочное ощущение моему стойкому ужасу придавал тот факт, что Бабушкины сапоги страшно (прямо‑таки зверски!) скрипели во время ходьбы.
На хорошо утрамбованной, умеренно раскатанной поверхности тротуарного московского снега — с едва ли повторимой чудовищностью…
Слушать мне это всё было физически почти невыносимо.
Да и видеть…
Тем более, что в своём (из ряда вон выходящим) зимнем наряде для выхода Бабушка очень напоминала мне боярыню Морозову с одноимённой картины художника Сурикова, репродукцию которой я где‑то уже встречал.
Кажется, в каком‑то школьном учебнике …
Вдобавок на улицу всё того же Сурикова, в посёлок художников вблизи метро «Сокол», съехал от нас, женившийся не так давно Дядя, а другой Суриков с незапамятных пор считался одним из любимейших поэтов, родившейся в дореволюционном российском селе Бабушки.
Причём совокупное знание мной этих неоспоримых фактов почему‑то вносило сложносочинённо‑сложноподчинённую путаницу‑сумятицу в мою младшешкольную систему здешнего балансирования‑выживания, заставляя периодически вполне по‑настоящему страдать слишком уж тонко (для подобных испытаний) организованную душевную часть весьма крепкого ученика начальных классов…
Особенно когда Бабушка в своём помпезном зимнем наряде приходила забирать меня после уроков.
Или если мне надлежало будучи при Бабушке, с головой облачённой в свой персональный прикид, куда‑то парно двигаться.
Идя рядом с т а к о й Бабушкой, я страдал.
Не по‑детски.
От повсеместной, удушающей изнутри неловкости перед всей встречной окрестностью.
За скрипучую, неминуемо должную с лихвой раздражать глаза и уши простого советского человека боярскую поступь беспартийной Бабушки.
А ещё я страдал за самоё себя.
За самого.
За послушного домашнего мальчика, вынужденно находящегося с Бабушкой в общей уличной связке…
Надо сказать, так продолжалось довольно долго.
Несколько лет.
В смысле, зим…
Мои основные душевные муки применительно к зимнему Бабушкиному обличаю прекратились только в четвёртом классе.
Когда мне было наконец разрешено ходить в школу и обратно без принудительного сопровождения Старших Родственников.
А совсем без разницы стало мне только классе в седьмом.
Если не в девятом…
Как мы ходили в экспедицию
К походу в экспедицию мы готовились.
Долго.
Почти месяц.
Всей семьёй.
Вечерами, в кухне, после ужина, Мама вслух читала список, а мы выбирали, какие вещи надо обязательно взять.
И Мама обводила их в списке кружочками.
С каждым вечером кружочков в нашем списке становилось всё больше и больше.
Папе требовалось одно, Бабушке другое, мне (на сладкое) третье, Дедушке четвёртое, Маме пятое…
Было уже не слишком ясно, как мы это всё донесём?
И когда пойдём?
Потому что воскресенье для похода не подходило…
Впрочем, кто пойдёт в экспедицию, было известно заранее.
Мы собирались в экспедицию тщательно и упорно, стараясь заранее продумать любую мелочь.
Ведь в экспедицию мы отправлялись впервые.
И вот, наконец, день был выбран — и мы пошли.
Точнее, поехали.
Потому что все отмеченные Мамой кружочками в списке вещи, мы бы в руках всё равно не унесли.
А очень хотелось.
И Старшим Родственникам, и мне.
Мы поехали в экспедицию.
На Дедушкиной персональной машине.
Бабушка и я.
Следовало доехать до дома напротив.
Там располагалась экспедиция.
Специальная Книжная Экспедиция, где руководящие работники и члены их семей раз в месяц могли купить хорошие книжки.
Без очереди.
Которые в обычном книжном купить было невозможно.
Даже с очередью…
Шёл конец шестидесятых.
В экспедицию мы ходили ещё не раз, всегда возвращаясь домой с купленными книгами.
А потом, когда Дедушки уже не стало, Бабушка просила меня, чтобы я регулярно ходил в экспедицию.
Нужно было выкупать периодически выходящие в свет тома, составляющие двухсоттомную подписку на «Всемирную литературу».
И я ходил.
И выкупал.
Правда, не столь регулярно, как это себе мыслила Бабушка.
В результате пару томов из всемирки я благополучно проворонил…
Вместо шиповок
Вместо беговых легкоатлетических туфель‑шиповок фирмы «Ботас», заинтересованно попрошенных мной, восьмиклассником в качестве подарочка, Бабушка с Дедушкой привезли мне из Чехословакии футбольные бутсы.
Той же самой фирмы.
Тоже с шипами.
Даже с набором запасных…
Видимо, Бабушка с Дедушкой к тому времени ещё не привыкли, что их внук, всё детство дилетантски сходивший с ума по футболу, теперь (относительно профессионально) бегает и прыгает…
Про ЦК и ЧК
Дедушка рассказал мне, десятикласснику, анекдот, который начинался вопросом.
А вопрос был таким:
— Чем отличается ЦК от ЧК?
Что удивительно, у меня сразу же нашёлся ответ:
— В ЦК выбирают, а в ЧК забирают! — радостно выпалил я.
Впрочем, Дедушкин вариант ответа, несколько отличался от моего.
Хоть нисколько ему не противоречил:
— В ЦК цыкают, а в ЧК чикают…
Шахматы и преферанс
Среди небольшого количества семейных историй, которые я в разные годы детства слышал от Старших Родственников, есть и эти две.
Про Дедушку.
Игрока‑интеллектуала.
Спасителя и освободителя.
Ещё до московского рабфака, будучи полноправной частью юной одесской голытьбы, играл он по воскресеньям, полуголодный, в шахматы.
На пирожные.
Причём проиграть Дедушка просто не мог.
Потому что купить пирожное было ему не на что.
Поэтому он регулярно выигрывал.
Еженедельно подпитывая свой растущий, остро нуждающийся в еде организм — таким вот экстремальным способом.
Пополам с активно выделяющимся адреналином…
А после Великой Отечественной у Дедушки, прошедшего всю войну практически от звонка до звонка, никак не получалась демобилизоваться.
Не желала привязчивая советская армия его отпускать.
Артачилась, любвеобильная милитаристская гадина…
Но Дедушка с ней, змеюкой, бился.
На жизнь мирную.
Будущую.
И едучи как‑то по служебной необходимости узнал, что Самый Большой Начальник в том же поезде с инспекцией едет.
И компанию себе для игры в преферанс подходящую ищет.
И не абы кого‑нибудь.
А только игрока заведомо сильного.
Чтобы играть с ним было жутко интересно.
Но всё‑таки выиграть.
(Стало быть, могущего в упорной бескомпромиссной борьбе проиграть…).
Это уже Дедушка про себя подумал.
И себя самого Самому Большому Начальнику в этом благородно‑корыстном качестве предложил.
Сильного игрока, в смысле.
А заодно и сделал вид, что не знает, что перед ним Самый Большой Начальник сидит.
В купе личном.
Короче, играли они всю ночь.
За питьём трофейного коньяка и душещипательными разговорами о жизни.
Касавшимися, в частности, того, как мечтает Дедушка поскорее демобилизоваться.
Чтобы домой вернуться.
К жене и детишкам…
И на исходе ночи, под стук колёсный, Дедушка в упорнейшей борьбе, наконец, уступил Самому Главному Начальнику.
И тот, растрогавшись от благодарности и спонтанно возникшей симпатии, демобилизовал счастливого Дедушку.
В максимально короткие сроки…
Помню Дедушку и за шахматами — почти ежевечерне, а по выходным — обязательно.
И за преферансом — иногда летом, на даче.
Я же ни в шахматы, ни в преферанс не играю.
Не испытываю ни малейшего интереса и желания.
Хотя немного умею.
Ведь Дедушка меня учил.
По своей личной инициативе — в шахматы, когда я был старшим дошкольником.
По моей блажной просьбе — много позже — в преферанс…
Не ставший министром
Лет за несколько до начала Великой Отечественной войны легендарный бородатый полярник Отто Юльевич Шмидт очень хотел послать Дедушку министром связи в Якутию.
А ещё Дедушку вознамерились сделать министром связи Еврейской автономной области.
Примерно тогда же.
В результате оставили‑таки на месте.
Поставив чуть ли не первым по счёту директором отечественного телевидения.
Если я ничего не путаю…
Наш дом
Основной домовой массив был сработан в конце двадцатых, а двухэтажная надстройка (пятый и шестой этажи) добавилась незадолго до войны.
Эту надстройку заселили Руководящими Работниками вкупе с их семьями.
Первоначально Дедушке дали квартиру в другом подъезде (будущий наш — к тому времени ещё не достроили)…
Да и в нашем Дедушке первоначально выделили совсем другую квартиру.
Удобную.
Просторную.
С двумя, что ли, балконами.
Но Бабушка настояла, чтобы Дедушка от неё отказался.
В пользу той, которая стала нашей.
Менее просторная и удобная.
Зато без балконов.
Чтобы маленькие дети оттуда ненароком не вывалились…
Материализуя Бабушкино желание, светившая Дедушке трёхкомнатная квартира моментально превратилась в двухкомнатную.
Где, на улице Беговая, четырёхлетняя Мама регулярно, два раза в неделю, смотрела детские передачи.
По телевизору.
Одному из нескольких десятков на Москву.
На весь огромный СССР.
Тогдашний наш дом хоть и был оснащён газовыми плитами и колонками, но теплоцентраль на Беговой аллее ещё даже не спроектировали.
В коридоре квартиры, доставшейся Дедушке и его семейству, прямо на стене, вблизи кухни — имелась печка, а во дворе базировались крепкие бревенчатые сараи.
Внутри которых жильцы держали другие брёвна — дрова.
В мои дошкольные годы по‑прежнему крепкие сараи использовались для иных нужд: по большей части, для хранения собираемой кем ни попадя макулатуры…
Во время войны, когда Дедушка был на фронте, а Бабушка с Мамой и Дядей в эвакуации — квартиру оккупировали какие‑то средние военные чины.
Впоследствии — выбитые Бабушкой с исконно нашенской территории…
За годы проживания они сожгли весь паркет, пустили на стельки, варварски изрезав, практически все семейные фотографии и зачем‑то сняли с петель кухонную дверь.
Вернее всего, тоже пустив на растопку.
Старшие Родственники в силу так и не прояснившихся для меня обстоятельств новой дверью кухню обнесли — поэтому, когда Бабушка на кухне что‑то жарила, она меня туда жёстко не пускала.
Боялась, что я там вблизи огня обожгусь…
Дипломат из Чехословакии
Речь здесь пойдёт совсем не про представителя чехословацкой дипломатической миссии в СССР эпохи застоя.
А об очень модном тогда у нас, ближе к самому концу семидесятых — в твёрдой оболочке. компактно‑узковатом, делового стиля и однотонного строгого цвета чемоданчике портфельного назначения…
Вот Бабушка мне такой из Чехословакии и привезла.
Такой.
Да не такой как мне хотелось.
Я хотел более широкий и почти бронированный.
Этот же оказался пожиже.
Поэлегантнее.
Некоторое время я даже его несколько стеснялся.
Вынося на люди…
Однако затем даже полюбил.
Когда посредством стечения обстоятельств нежданно‑негаданно, спустя примерно, пятилетку, вдруг оказался обладателем дипломата именно того фасона, о котором первоначально и мечтал.
При сравнении с моим исконным, ненароком доставшийся мне и подспудно вымечтанный мной, явно проигрывал.
По всем параметрам, кроме вместительности и тяжести.
Впрочем, второй пункт скорее можно было счесть за минус транспортировки.
Я и счёл.
Запихнув внутрь громоздкой неповоротливой прямоугольной конструкции значительную часть моего тогдашнего литературного архива и отправив под собственную кровать…
Тем более, что к тому времени обиходно‑употребительными потихоньку становились сумки через плечо.
Вместительные и лёгкие.
Которые сохранились и посейчас.
В моей жизни — точно.
Хотя в массе своей разновозрастный народ предпочитает сумкам через плечо всяческие рюкзаки.
Давненько не только откровенно туристического толка.
Лет тридцать с гаком уже — он, разноплемённый, их, заплечно‑заспинные, активно предпочитает в повседневной эксплуатации, и, похоже, менять выстраданные всем ходом человеческих жизней коллективно‑индивидуальные предпочтения не готов.
По крайней мере, пока…
Бабушка
(К столетию со дня рождения)
— Какая сохранная старушка! — сказала, уже стоя в дверях, приглашенная осмотреть Бабушку, вдруг начавшую полторы недели назад заговариваться, полузнакомая врачиха.
— Какая она у вас аккуратненькая! — уважительно добавила она перед тем, как попрощаться.
Последний раз в туалет Бабушка сходила за пять часов до смерти.
Сама.
Без чьей‑либо помощи.
Через час после ухода врачихи.
Бабушке был 91 с половиной год…
Стать обузой другим на старости лет она категорически не желала.
Видимо, с очень давних пор.
Даже как‑то раз прочувствованно (тогда ей и семидесяти не стукнуло) прочитала мне вслух наизусть строфу из декларативно‑пафосного стихотворения Николая Тихонова.
Чем несказанно меня удивила…
Похороны свои Бабушка оплатила заранее.
Через какую‑то фирму.
А потом полтора десятилетия периодически туда звонила и спрашивала, всё ли в силе?
Квитанции же хранила на кухонном столе, под клеёнкой…
Незадолго до Бабушкиной смерти мне зачем‑то приспичило их оттуда взять и куда‑то переложить.
Похоже, так жизнь позаботилась о том, чтобы Бабушка оказалась похороненной не за собственный счёт…
Всё моё детство и юность я ощущал Бабушку излишне строгой.
Догматичной.
Хотя и по‑своему (совсем не так, как хотелось мне) заботливой.
Она не терпела бранных слов.
Особенно матерной ругани.
Запрещала мне играть в карты.
Самовольно покидать двор или дачный участок.
Лазить по деревьям.
— Они живые. Им больно! — наставляла меня Бабушка.
Может, и вправду так чувствовала?..
— Дуболомая! — называл её (за глаза) Папа.
Благодаря неиссякаемой крестьянской закваске, по‑бычьи и по‑воловьи она перманентно тянула на себе семью.
Как умела и как могла.
Замыкая любые (не только бытовые) вопросы на себе.
Когда Дедушку в пятьдесят втором сняли с должности и грозились отдать под суд — семь месяцев семья с двумя детьми‑подростками жила на деньги, которые Бабушка зарабатывала, обшивая соседей и знакомых.
А потом умер Сталин…
Деревенская девочка — дочка механика из села Ивановское калужской, кажется, области.
Столичная комсомолка‑рабфаковка‑студентка, лихо прыгавшая с парашютной вышки и метко стрелявшая в тире.
Жена, мать, беспартийная домохозяйка, с утра до вечера доблестно пропадавшая на трудовом фронте, в эвакуации времён Великой Отечественной.
Дежурный инженер иновещания.
Бабушка, которую незнакомцы принимали за Маму.
Моложавая Пенсионерка.
Вдова до конца жизни в неполные 65.
Прабабушка.
До прапрабабушки она не дотянула всего‑то лет шесть…
— Кукулечка! — ласково обращалась Бабушка к Арсюше, с которым ласково говорила, нежно и много нянчилась — чем очень нас выручала.
— Ты моя веточка! — часто говорила ему она.
Я тоже в своё время побывал Бабушкиным «золотком» и «солнышком».
Но это была совершенно другая энергетика…
Теперь на месте кухонного стола, перевезённого Арсением в бревенчатый дачный дом, сделавшийся постоянным жилищем для сына и его семьи, стоит Бабушкина швейная машинка.
Точнее, столешница от неё, честно работающая вместо кухонного стола.
Когда за ним оказывается кто‑то из нас…
***
Невзирая на режим,
Лучший друг потерь, —
Всё же вырос я большим
(Дедушка — теперь…)
Что твоё не доволок —
Извиняй, семья!..
…………………………….
Ворошиловский стрелок —
Бабушка моя…
Бабушка надвое
Это я про то, что Бабушка именно так и прожила.
По‑своему так.
Точно.
Сиречь первые 45 с половиной лет — до моего здесь рождения, а вторые (оказавшиеся всего на полгодика длиннее) — после…
