

1
Вещь — а слышится: вещее…
За Рильке — трудами критиков — закрепилось понятие «стихотворение‑вещь»: столь весомы были представляемые им стихотворные конструкции, столь величественны одновременно, взять в руку — вещь волшебную, из камня самородного сработанную; но и лёгкость: праздник оной, захлёстывающей страницами — не чужда была одному из поэтов века:
Я зачитался, я читал давно,
с тех пор как дождь пошёл хлестать в окно.
Весь с головою в чтение уйдя,
не слышал я дождя.
Я вглядывался в строки, как в морщины
задумчивости, и часы подряд
стояло время или шло назад.
Как вдруг я вижу, краскою карминной
в них набрано: закат, закат, закат…
Как нитки ожерелья, строки рвутся,
и буквы катятся куда хотят.
Я знаю, солнце, покидая сад,
должно ещё раз оглянуться
из‑за охваченных зарёй оград.
(пер. Б. Пастернака)
Сад — корневое понятие Рильке; последняя книга, написанная им по‑французски, называлась «Фруктовые сады»; но здесь слегка появляющийся сад связан с ощущением текста, словно рождающего солнце, вместе — соединённого со световым феноменом.
С огнём светила.
Книга — то же вариант светила, если речь о величие и подлинности…
Волшебной рукой касаясь тем, немыслимых для поэзии («Обмывание трупа»), он их, противоречащих не только ей, но и жизни, превращал в золотое и таинственное мерцание вьющегося жизнью и смертью стиха:
Они привыкли к этому. И тьму
когда вспугнула лампа в кухне тесной,
им был безвестен этот неизвестный.
И стали шею мыть они ему,
как полагалось, и о чем попало
болтали за мытьем. Одна, в чепце,
как раз тогда, когда она держала
сырую губку на его лице,
чихнула громко. И остолбенела
вторая мойщица. И капли каждой
был слышен стук, его рука белела
и, скрюченная, настоять хотела,
что он теперь уже не мучим жаждой.
(пер. В. Летучего)
Разворачивал стихотворение — сонет, в частности — в одну строку: она бесконечно ветвилась, щепилась придаточными, впечатление увеличивалось, возводилось в куб, и, погружаясь в средневековье, поэт открывал там такие бездны, что и двадцатый век с его неистовством и якобы повышенной сложностью отступал:
И они его в себе несли,
чтоб он был и правил в этом мире,
и привесили к нему, как гири,
(так от вознесенья стерегли)
все соборы о едином клире
тяжким грузом, чтобы он, кружа
над своей бескрайнею цифирью,
но не преступая рубежа,
был их будней, как часы, вожатый.
Но внезапно он ускорил ход,
маятником их сбивая с ног,
и отхлынул в панике народ,
прячась в ужасе от циферблата.
И ушел, гремя цепями, Бог.
(пер. К. Богатырёва)
И последняя строка, следующая после единственной точки в стихотворении, свидетельствует о невозможности постичь Бога.
Ни в средние века, ни в наш, ни в двадцатый.
Печальной невозможности.
И — всё равно: Ты жить обязан по‑иному…
Такой строкой, переворачивающей сознание, завершается «Архаический торс Аполлона», выполненный, хоть и на словесных полях, но в мраморе — роскошном мраморе, туго и долго созревавшем в почве духа:
Нам головы не довелось узнать,
в которой яблоки глазные зрели,
но торс, как канделябр, горит доселе
накалом взгляда, убранного вспять,
вовнутрь. Иначе выпуклость груди
не ослепляла нас своею мощью б,
от бедер к центру не влеклась наощупь
улыбка, чтоб к зачатию прийти.
(пер. И. Белавина)
Могуче сочетаются, лепятся ячейками, полными мёдом смысла, друг к другу слова, мощь лучится…
Соборы Рильке возникают, игольчатая готика горит, пронзая небо, стремясь к его метафизическим пластам; ангелы различные мерцают улыбками…
Ласковый ангел, лукавый солнцелов…
Много красоты — совершенной, строгой, чьи пропорции словно завязаны на числах Фибоначчи, на символике золотого сечения, на поисках и результатах Леонардо да Винчи.
И — работа у Родена влияла, мрамор и бронза словно становились естественными материалами для Рильке…
Как естественными были все круги человеческого культурного космоса: хоть античность, хоть средневековье…
«Остров сирен», завораживающий определением тишины:
Вот она идет бесшумной явью
на матросов, знающих, что эти
золотые острова
песни расставляют, словно сети,
а слова —
поглощает тишь в самозабвеньи,
весь простор заполнившая тишь,
словно тишина — изнанка пенья,
пред которым ты не устоишь.
(пер. К. Богатырёва)
Каждое явление — изнаночный феномен другого.
Всякое начало дыхания — свидетельство о его конце…
И — надо быть святым, чтобы увидеть единорога, может для этого только и стоит становиться таковым:
Святой поднялся, обронив куски
Молитв, разбившихся о созерцанье:
К нему шел вырвавшийся из преданья
Белесый зверь с глазами, как у лани
Украденной, и полными тоски.
(пер. К. Богатырёва)
Стройное совершенство небесных лепестков…
Неизбывная тяга к России, будто именно там, среди своеобразно‑природных пейзажах, в недрах не броского, но такого сильного света и можно постичь странное это понятие — святость…
Космос Рильке столь огромен, что, низвергаясь в души поколений, и их заставляет расти, тянуться к тому неимоверному свету, что открывался Рильке и передавался им в своих созвучиях.
2
Расходились на весь мир сияния двух австрийских полюсов — Рильке и Тракля, но второй, больше склоняясь к верлибру, со сложно развесистыми его ветвями, больше соответствовал предпочтениям модернизма:
Мать зачала ребёнка при белой луне,
в тени орешника и древней бузины,
опьянённая маковым соком и плачем дрозда;
и с тихим
состраданьем склонился над ней бородатый лик
из темноты окна; старый домашний скарб
предков
валялся в ветхости; любовь и осенние грёзы.
(пер. В. Летучего)
Впрочем, разумеется Тракль ладил и традиционный рифмованный стих: и ядовитая образность его тяжело отражалась в сознанье, несмотря на качество выделки:
Настал для человека час восторга,
В дубовых бочках выбродили соки.
Открыты нараспашку двери морга
И весело блестят на солнцепёке.
(пер. И. Калугина)
Рильке обращался к средневековью, ища в кодах его, и в тропах, которыми двигались люди, те соответствия вечности, что, не отменить никакими временами:
В тех городах старинных, где дома
толпятся, наползая друг на друга,
как будто им напугана округа
и ярмарки застыла кутерьма,
как будто зазевались зазывалы
и все умолкло, превратившись в слух,
пока он, завернувшись в покрывало
контрфорсов, сторонится всех вокруг
и ничего не знает о домах:
(пер. К. Богатырёва)
Каменная мощь логична для Рильке также, как ажурность готики, стрельчатая её вознесённость и монументальность; витражи оживают, знаковые детали собора исследуются: окно расцветает розой, ласковый ангел лукаво ловит солнце; а портал, соотнесённый с прибоем, немо низвергается в души святыми…
Модернизм Тракля слоился тяжёлыми образами: человек у него не находит счастья, не обретает его, альфой остаётся одиночество, непонимание друг друга:
Уходит за своей звездой
в ночь одинокий в тишине.
Проснулся мальчик в жутком сне,
и лоб его залит луной.
А за решётчатым окном,
рыдая, дура космы рвёт.
На лодке парочка плывёт,
влюблённо млея над прудом.
(пер. В. Летучего)
У Рильке — и счастья не надо: достаточно истории, наполнения окрестного мира, феноменальных фантазий, когда святость для того и нужна, чтобы увидеть единорога — из одноимённого стихотворения.
Возможно, в Россию рвался для того, чтобы соприкоснуться хотя бы с оной святостью, почувствовать её лучение — сам лучениями заряжавший стихи…
Смерть улыбается: Тракль фиксирует проявления её улыбки:
Старушки, старички, юнцы смурные
и синь и краснь цветов кладут
на холмики и робко, как впервые,
как куклы, перед смертью предстают.
О, сколько страха и вины в тенях склонённых,
что за кустами чёрными стоят.
В осеннем ветре плачи нерождённых,
огни свечей блуждают у оград…
(пер. В. Летучего)
Страшны внешние проявления смерти: Рильке даёт их через «Обмывание покойника», «Морг»: холодно, точно, но так, что жизнь продолжена основным вектором.
Тракль заражён смертью: понимает свой ранний финал.
Рильке сразу апеллирует к бесконечности, вводя стихи в жёсткие пределы оной…
Никакой игры.
Всё всерьёз.
Два колосса поднимаются в небеса.
Окончание следует



