top of page

De profundis

Freckes
Freckes

Вера Чайковская

Железные и милосердные

О романе Ильи Эренбурга «День второй». Эссе

            Роман Ильи Эренбурга «День второй» (1932–1933 гг), где в названии использована библейская символика сотворения Богом мира, — некогда прошел мимо моего внимания и сейчас, как мне кажется, почти забыт. А он примечателен и своей темой, и виртуозным исполнением, и поразительным сочетанием актуальности с философической глубиной, и какими-то общими авторскими пророчествами — прозрениями, которыми всегда отличался автор — умный, бесконечно талантливый и бесстрашный.

            Начну с того, что в момент написания романа,  — Эренбург не жил в России, он вообще дважды долго находился за границей (с 1908 по 1917 и с 1921 по 1940), что ему давало удивительную свободу и широту охвата происходящего, объединяющую позицию «гражданина мира» с позицией жителя «мятежной», нарушившей мировое спокойствие страной. В этом одно из фундаментальнейших отличий романа от всего того, что писалось и главное — печаталось в послереволюционной России и так или иначе подчинялось неким гласным и негласным правилам о том, как надо изображать новые стройки, новый быт и в целом происходящее. Как хотите, но некую ехидную мину внешнего «соглашательства» и внутреннего протеста, я вижу, положим, и в «Зависти» Юрия Олеши, и в исковерканных цензурной правкой «Днях Турбиных» Михаила Булгакова. Везде «неправильный», слишком личный взгляд авторов к близким им героям — Кавалерову или старшему Турбину, — подправляется логикой времени и победоносной «революционной» системой ценностей.

            Роман Эренбурга, посвященный строительству Кузнецкого металлургического комбината, представляется мне честным и правдивым отображением того, что писатель увидел во время своих поездок на Донбасс, в Кузнецк, Новосибирск, Томск в 1932 году и о чем он очень неожиданно и глубоко размышляет в своем романе. Этой честности помогла « полифоничность» романа, как сказал бы Бахтин, его поразительное многоголосие, попытка отобразить ту «бурю», которая происходила прямо на глазах, и в которой участвовали и самые отсталые народы Сибири, и сосланные крестьяне, и лишенцы, и иностранные спецы, и те, кто приехал подзаработать, и обыкновенные воры, и фанатичные большевики, и бурная ватага городской и сельской молодежи. Общая картина складывается из «мозаики» судеб отдельных людей, и особенно важно, что автор успевает вглядеться в их лица, вчувствоваться в их судьбы и переживания, что отличает этот масштабный роман от какого-нибудь кондового, псевдо-соцреалистического живописного полотна 30-х годов, изображающего демонстрации или военно-спортивные ученья (см. полотно Александра Самохвалова «Военизированный комсомол», написанное тогда же, что и роман (1932–1933). Там торжествует безличное «мы», нивелирующее любую частную правду. У Эренбурга эта правда сохраняется.

            Все так. Но есть нечто, цементирующее эту разрозненную мозаику. Во-первых, назову гениально найденный ритм, состоящий из коротких чеканных фраз, ни на секунду не замедляющийся и насыщенный смысловыми парадоксами. Уже в начальной фразе задается этот ритм, поддержанный парадоксальностью смыслов: «У людей были воля и отчаяние — они выдерживали. Звери отступили». Вы не удивились? В одной этой фразе целых два парадокса. Воля ведь противоположна отчаянию, но у автора они вместе помогают людям выстоять. Так искусствовед Николай Пунин в послереволюционные годы призывал коллег «не терять отчаяния», что выражало готовность работать, не взирая ни на что. И сразу же противопоставление людей животным, которые оказываются менее выносливыми, и это тоже парадоксально.

            На такой «сцепке» противоположностей построено, в сущности, все произведение, что не дает утихнуть непрерывному ритмическому движению, добавляя ему остроты.

            И во-вторых. В свое время философ Михаил Лифшиц совершенно справедливо, как мне кажется, упрекал концепцию Михаила Бахтина о «полифоничности» романов Достоевского в «персонализме», в том, что она рассматривает отдельные «голоса» героев писателя, теряя целое. Нет какого-то единого авторского голоса. Лифшиц считал, что в реальности голос Достоевского в романе так или иначе ощутим. Но ощутим он и в романе Эренбурга. И как мне представляется, — это голос в защиту «мятежной» России. Страны, противостоящей «европейской ночи», как назвал свой последний стихотворный цикл Владислав Ходасевич (1927), и сонной «буржуазности» Парижа, который вскоре падет под натиском фашизма, как падет чуть ли не вся Европа. Падет в 1939 году и революционная Испания, о которой Эренбург уже в 1932 году издал книгу на немецком и русском языках «Испания сегодня», а позже писал о Гражданской войне в Испании репортажи для бухаринских «Известий». О «падении Парижа» тот же Эренбург напишет роман, находясь уже в России (1941).

            А Россия — пассионарна (тут очень уместен этот термин, предложенный Львом Гумилевым). Она не спит! Она в движении. И Эренбург эти разнонаправленные «токи» необыкновенно остро ощущает, как свидетель того и другого. Вот французский корреспондент, приехавший ради хорошего гонорара, в строящийся Кузнецк. Молодой студиозус Володя Сафонов, современный Печорин, противник навязываемого обществом «мы», с жадностью к нему бросается. И что же он видит? Журналист — типичный буржуа, он «пошл и ничтожен». Он «заранее знает все, что напишет». Добавлю, что от этой «буржуазности», торговой возни вокруг искусства, — бежал из Франции назад в Россию перед войной и Роберт Фальк. Впрочем, вскоре «буржуазность» сделалась в России «жупелом», посредством которого боролись и с «сексуальными» латиноамериканскими танцами, и с джазом.

             Володя, которому претит бесконечное понижение уровня русской культуры, все же вынужден признать, что на Западе — «смерть», а «жизнь» — здесь. Но где же в современной России еретики, философы, поэты, мечтатели? Эренбург, доверяя эти размышления своему герою, мог вспомнить о «философском» пароходе, вывезшем в начале 20-х годов из России по приказу властей неугодных философов — идеалистов, по сути, еретиков и мечтателей. И в романе писателя философствующий Володя Сафонов в конце концов приходит к самоубийству.

             В жизни Кузнецка, которая становится как бы прообразом жизни всей страны, — люди подобного склада действительно не нужны или почти не нужны. Хотя и тут возникает парадокс –литстудия среди бесконечной стройки и землянок Кузнецка все же существует! И учительница Ирина, в которую Володя Сафонов влюблен, видит среди своих учеников не только «бандитов и драчунов», но «поэтов и чудаков». Но это — в будущем, о котором мечтал ещё один гениальный поэт эпохи: «Через четыре года здесь будет город — сад!». А сейчас нужнее фанатики революционного дела, люди типа большевика Шора, побывавшего и в эмиграции, и в сибирской ссылке, и его преданного ученика Коли Ржанова, которому хочется, чтобы в будущем все были такие, как Старик (Шору 46 лет), но «моложе и без очков». И тут не обошлось без смешноватого парадокса.

            Однако есть у Шора, непреклонного в деле коммунистического строительства, удивительные черты, которые подмечает Эренбург. Впереди были годы ужесточения террора, суда и казни Николая Бухарина, который учился с писателем в одной гимназии и постоянно его поддерживал. И Эренбург словно предчувствует будущее! Его «непреклонный большевик» Шор — милосерден. Он спасает от ареста и казни молоденького белого офицера, вчерашнего гимназиста, что-то лопочущего о матери и сестре. Он берет к себе на работу молодого крестьянина Васю Кузьмина, которого хотят «вычистить» из бригады за то, что тот не написал в анкете о раскулаченном отце. Эренбург словно предвидит эти будущие «громкие» процессы с покаяниями и фактически бессудными чудовищными приговорами. В романе есть «открытый» процесс над доморощенным деревенским философом Толькой, испытавшим любовную неудачу и с горя напившимся «в стельку». В этом «бессознательном» состоянии он ломает заводской рычаг. Его ловят на этом преступлении (скорее похожем на хулиганство, пусть даже злостное) — и приговаривают к пяти годам. А любимая девушка, выступая на суде, называет его «врагом» и доносит на него, говоря, что он грозился убить соперника. И ведь не даром Толька страшился, что она донесет! Этот страх доноса даже в среде близких людей Эренбург очень точно уловил и передал! Читать о процессе мучительно и, кажется, что не только читателю, но и самому автору вполне ясно, что засудили парня «без вины». И виден сам механизм «покаяний» и «мнимых разоблачений». Эренбург ничего этого не скрыл. Более того, в «преступлении» Тольки как бы повторяется мотив Достоевского об Иване Карамазове, чьи разговоры повинны в убийстве, совершенном Смердяковым. А тут «двигателем» оказывается. Володя Сафонов. Но все это, конечно, дано в сниженном и почти пародийном ключе. Однако Достоевский в романе не случаен. Автору важно показать, что не всеё так просто с «простыми» людьми в послереволюционной России. Достоевского не читают. Церковь, в которой он венчался, в нынешнем Кузнецке стала «грудой мусора». Но его дух живет в героях. Они не только «обычные люди», какими видит их с крыши дома Пашкова булгаковский Воланд, хотя молоденькая машинистка радуется не столько открытию новой домны, сколько мармеладу, который им выдадут, как самая обычная девчонка. Но практически у всех героев при более близком приближении открывается какая-то «тайная», «достоевская» глубина.

            Есть такая глубина и у профессора математики Грима, преподающего в Томске. Кузнецк и Томск в романе Эренбурга — города — антиподы. Кузнецк — город строителей, а Томск — ученых-теоретиков, студентов. И те, и другие, в отличие от философов и поэтов, стране нужны первостепенно.

            Такими же антиподами становятся в романе большевитский руководитель Шор из Кузнецка и профессор математики Грим из Томска.

            Один — пассионарий в духе Колумба, другой — ученый, фанатично преданный науке. Он известный в мире науки теоретик, ему положен особый паёк. Именно к нему приходит окончательно запутавшийся в жизни Володя Сафонов. Но доброжелательный Грим не в силах ему помочь. Никакая наука не дает ответов на экзистенциальные вопросы, вопросы жизни и смерти. Вспомним чеховского старого профессора из «Скучной истории», который на вопрос бесконечно любимой им Кати, как ей жить, не знает, что ответить, предлагая просто попить чаю. И это честно! Но и самому Гриму тяжело среди своей семьи, погрязшей все в том же обывательском желании спокойного и комфортного быта, и он мечтает о скорой смерти…

            Как видим, роман Эренбурга не скрывает мрачных и тяжелых сторон новой жизни. И все же это «жизнь», а не сонное угасание, которое писатель увидел в Европе. Неистовые и фанатичные в своих устремлениях люди, из которых можно «ковать металл», отличаются у писателя от одномерно «железных» персонажей многих российских произведений тех лет, положим, от героев по-своему прекрасной ранней тихоновской «Баллады о гвоздях» (1919). Они не только готовы отдать жизнь за свою идею. Они умеют любить и сострадать другим людям, как Шор или Коля Ржанов со своей ненаглядной Ириной. И на этом пункте Эренбург, как мне кажется, стоит неколебимо.

fon.jpg
Комментарии
Les commentaires n'ont pas pu être chargés.
Il semble qu'un problème technique est survenu. Veuillez essayer de vous reconnecter ou d'actualiser la page.
Баннер мини в СМИ!_Литагентство Рубановой
антология лого
серия ЛБ НР Дольке Вита
Скачать плейлист
bottom of page