top of page

Отдел прозы

Freckes
Freckes

Юрий Поклад

Не слишком удачный отпуск

Повесть
       В 1323 году монах Ферруло трудился над этимологией слова «Париж» (Parisius) и пришёл к выводу, что оно произошло от слова «рай» (paradisus). Колин Джонс

        

       1

       Я плохо запоминаю лица людей, иногда ошибаюсь, к тому же с годами стал хуже видеть, но Воронкова узнал сразу же, у него шрам на левой щеке, от уха до угла рта, который не слишком портит лицо, но заметен. Воронков стоял, склонив голову разглядывая какую-то бумагу, вероятно, билет. Народу в аэропорту Шереметьево было много, Воронков мешал людям, пассажиры оглядывались раздражённо. Почему он оказался в Москве? Может быть, внуки здесь учатся, у него за прошедшее время не только дети, но и внуки успели вырасти.

       Мы с женой летели в Париж, торопились к стойке регистрации, но, если б и не торопились, у меня бы не возникло желание подходить к Воронкову, здороваться и разговаривать, этот человек не вызывал добрых воспоминаний, да и его эта встреча едва ли обрадует.   

       Тем не менее, я остановился и подумал, что было бы правильно всё же подойти, он может заметить меня, узнать и подумать, что я, избегая его, стараюсь специально затеряться в толпе. У него цепкий взгляд, – внимательный, пристальный, оценивающий. Он на всех так смотрел, но в то время, когда мне было двадцать лет, я, из мнительности, относил этот взгляд только к себе.

       Я решил так: если он поднимет голову, увидит меня и узнает, – подойду: не хочется выглядеть смешным, хотя теперь это уже и неважно.

       – Почему ты остановился? – нетерпеливо спросила жена. – Хочешь, чтобы мы опоздали?

       Опаздывать на регистрацию было нельзя, мы мечтали об этой поездке много лет, копили деньги, я с трудом подгадал под неё отпуск. 

       – Кажется, я знаю вон того человека.

       – Так подойди и поговори с ним, но тогда мы никуда уже не полетим.

       Воронков стоял так, что мне отлично был виден шрам на его левой щеке, я не знаю, откуда он у него появился, вполне возможно тут скрыта какая-то трагедия, но наши отношения начальника и подчинённого не предполагали откровений и доверительных бесед; меня и раньше не слишком интересовало происхождение этого шрама, а теперь – тем более.

       «Не о чем с ним говорить, – окончательно решил я, – это будет неприятная встреча».

       Мы с женой продолжили движение к стойке регистрации, лавируя между пассажирами тележкой с двумя чемоданами.

       Мне захотелось оглянуться и ещё раз убедиться, что я не ошибаюсь: возле кафе в аэропорту Шереметьево действительно стоит Игорь Петрович Воронков. Есть люди, давно исчезнувшие из моей жизни, но оставившие чувство неудобства, поскольку напоминают о том, что хотелось бы забыть. Невозможно исключить из своей жизни этих, когда-то существовавших, людей, а уж тем более изменить отношение к ним.

       Жизнь – соревнование для выявления худших, люди соревнуются, чтобы выделиться, оказаться наверху, но проигравшему можно диктовать до тех пор, пока на следующем этапе соревнования он не займёт место победителя и не поменяется с ним не только местами, но и психологиями.

       Желание победить – наиболее отвратительная из человеческих черт, это праздник торжествующей зависти. Результат эволюции в нравственном плане выглядит нулевым, и это не только тревожит, но вызывает чувство безнадёжности.

       Я заснул сразу же после того, как самолёт взлетел, давно уже выработал неплохое качество не терять времени и спать при первой возможности.

       Самолёт мерно гудел, преодолевая пространство над Европой, и мне снились события тридцатилетней давности, ожившие в памяти после того, как я увидел в аэропорту Воронкова.

      

       2

       Рыхлая пожилая женщина с рыжими крашеными волосами, ссутулившись, сидела за столом в тесной застеклённой конторке в углу полукруглого ангара-склада и заполняла какие-то формуляры, рассеянно куря сигарету. Я маячил в дверях конторки, глядя на женщину выжидающе, она не могла меня не видеть, между нами шёл молчаливый диалог. Вполне возможно, что дело, которым она занималась, было крайне важным и не терпело отлагательства, поэтому моё присутствие её раздражало. Я бы с удовольствием исчез, общение с рыжей женщиной не обещало ничего приятного, но надо было срочно получить спецодежду, чтобы сегодня же отбыть на нефтепромысел. Поняв, что я не исчезну, женщина оторвалась от формуляров и взглянула на меня устало и обречённо, макияж старил её смуглое, с раскосыми глазами, лицо.

       – Чего тебе?

       – Спецодежду.

       Она ещё некоторое время сидела, собираясь с силами, словно птица перед тем, как взлететь. Поднялась. Так поднимаются утомлённые, разуверившиеся в жизненном счастье женщины, которым опостылело всё: работа; выросшие, и ставшие грубыми, дети; козёл-муж, который всё время хочет жрать. Так поднимаются женщины, у которых болят ноги в коленях, поясница, спина, шея, и эту боль приходится постоянно пересиливать.

       Вероятно, по этим причинам кладовщица не поинтересовалась, каких именно размеров необходима мне спецодежда, а, может быть, положилась на опыт. Тяжёлой утиной походкой, она двинулась вглубь закромов, в недра бесконечного склада, состоящего из рядов высоких, в несколько ярусов, железных полок, зашаркала по пыльному бетонному полу короткими валенками с резиновыми литыми подошвами, оставляя прерывистый след, напоминавший лыжню.

       Минут через десять притащила охапку тряпья, сапоги, каску и бросила всё это на пол конторки, возле стола. Мне было предложено расписаться в накладных и в журнале.

       Выйдя из склада, я примерил зелёную, с эмблемой предприятия на рукаве, телогрейку, и понял, что опыт подвёл усталую женщину. Если б я по причине жизненных неудач не утратил чувство юмора, то рассмеялся бы: телогрейка была изготовлена на какого-то гиганта, наподобие египетского фараона Эхнатона, не говоря уже о ватных штанах. Нужно было вернуться и попросить кладовщицу заменить комплект, но я представил выражение её лица в момент просьбы, и решил, что делать этого не стоит.

       Мне было действительно всё равно, какого размера досталась спецодежда, я не боялся выглядеть смешным, потому что это ещё далеко не самое страшное в жизни, выглядеть смешным.

       Анализировать своё душевное состояние, не было ни сил, ни желания, когда-то у меня было много сил, и мне казалось, что они не кончатся, но они кончились после того, как я второй год подряд не поступил в институт, о котором мечтал. Жизнь после этого казалась проигранной, несостоявшейся, так и тянуло всё время вспоминать о неудаче, отрывать запёкшуюся коросту на ране.

       В армию меня не взяли из-за зрения, нужно было где-то работать, сидеть на шее родителей, когда тебе двадцать лет, совестно. Через знакомых я приобрёл в учебном комбинате удостоверение слесаря по ремонту оборудования для добычи нефти. 

       От расстройства зрение стало ещё хуже, пришлось купить новые очки с более толстыми стёклами, выбор оправ в аптеке был невелик, и я взял первую попавшуюся. Она оказалась по конструкции такой же, как у известного педагога Макаренко, – с круглыми, блюдечками, стёклами, я не подозревал, что такая оправа считается модной и выглядит вызывающе.

       Нужно было встраиваться в жизненный процесс, пытаться жить среди людей, но неудача с поступлением в институт потрясла меня, создав вокруг мёртвое пространство, окружающих коробила моя угрюмость и малообщительность, им больше нравился оптимизм.

       В каску нужно было вмонтировать внутреннюю часть, я не имел представления, как это сделать и предчувствовал новые унижения, когда буду вынужден просить кого-то о помощи. Всё тряпьё, включая ватные штаны, кладовщица затолкала в мешок огромных размеров, который невозможно было взвалить на плечо, поэтому пришлось тащить его волоком до машины, ехавшей на нефтепромысел.

       Я надел телогрейку и предстал в таком виде перед начальником нефтепромысла Игорем Петровичем Воронковым. Он сразу же разобрался в том, что я собой представляю, и был разочарован, он просил прислать молодого специалиста, выпускника института, задорного и физически крепкого, надеясь выковать из него профессионала, но прислали меня, – унылого и хилого, из которого что-либо выковать невозможно.

       Внешне Воронков похож на ковбоя из кинофильма «Великолепная семёрка», в голубоватых суровых глазах жёсткое, непримиримое выражение, щёки – впалые, на левой – шрам. Воронков глядел на меня безнадёжно, так смотрит человек, поставленный в безвыходное положение.

       – Найди слесаря Кумачова, – сказал Воронков, – он подыщет тебе старую телогрейку по росту, а эту отдай ему на ветошь.

       Потом он взял у меня из рук каску и за считанные секунды вставил в неё внутренность.

       В дальнейшем наши отношения развивались так, как они должны были развиваться, никаких предпосылок к улучшению не намечалось, и я не сомневаюсь, что именно Воронков переделал мою фамилию Колыбин на уничижительно-насмешливую – Кулибин, хотя такое издевательство ему, как начальнику, не к лицу. Новая фамилия прилепилась в виде обидной клички.

       Я очнулся, когда стюардесса принесла на подносе еду. Жена спросила, какое вино я буду пить, белое или красное, и я не сразу понял, о чём идёт речь.

      

       3

       На третий день наша эйфория от посещения Парижа была прервана, мы оказались ввергнуты в замешательство и суету. Так прерывает прелестную беззаботность суровый реализм жизни, вдруг обнажив её изнанку.

       По порядку. Мы стояли возле винных полок в магазине на rue Gеoffroy Marie, приценивались к «Анжуйскому» в чёрной бутылке, стремительной, словно известный монумент «К звёздам» на проспекте Мира. Выбор вин был внушителен. В этом магазине мы решили купить что-нибудь на ужин: немного овощей, яблок, несравненный сыр моцарелла, ветчину в вакуумной упаковке, и, конечно же, ароматный, едва не метровой длины, хрустящий багет.

       Разговор за спиной заставил прислушаться, русская речь, где бы ты ни был за границей, сразу же обращает внимание. Диалог двух мужчин, перед которыми стоял извечный национальный вопрос: брать две бутылки вина на вечер или три. Имея соответствующий опыт, я порекомендовал брать четыре, чтобы потом не бегать.

       Разговорились. Прозвучал вопрос, ввергший нас с женой в недоумение:

       – Вы тоже тут зависли?

       Что значит «зависли»? Это почему же мы «зависли»? Что это вообще за выражение такое, и к чему оно? Как это можно «зависнуть» в Париже? 

       Можно. Подробности мы узнали, включив в гостинице телевизор. До сих пор нам было недосуг это сделать. Оказалось, что в Исландии извергается вулкан с нехитрым названием Эйяфьятлайокудль, дым и пепел от него покрыли всю Европу. Второй день самолёты не летают, народ томится в аэропортах, авиакомпании несут убытки, Европа в шоке.

       Все, оказывается, в шоке, кроме нас. Теперь и мы в шоке.

       Но из окна нашего номера на пятом этаже никакого пепла разглядеть было невозможно, над Парижем простиралось пронзительная синева, по такому небу самолёты не летать не могут, они должны носиться стаями, наперегонки, более благоприятного условий для полётов придумать невозможно, видимость миллион на миллион. Но по телевизору, как известно, говорят только правду.

       Что могут почувствовать люди, которым сообщили, что рай огорожен и охраняется? Ничего хорошего они почувствовать не могут.

       Мы отправились на rue du Faubourg, на Восточный вокзал (Gare de L’est), чтобы заранее купить билеты на поезд, должны же ходить поезда из Парижа в Москву, всё это не более чем художественное преувеличение, насчёт охраняемого рая.

       К кассам змеились две очереди. Раньше нам казалось, что иностранцы улыбаются при любых обстоятельствах, теперь они не улыбались и стали чем-то похожи на нас, у которых сплошные проблемы. Очереди выглядели скорбно и двигались медленно.

       Мы примкнули в безнадёжно удалённый от кассы хвост, вспоминая то, что успели увидеть в Париже.

       К примеру, Лувр, – «величественный архитектурный ансамбль классических зданий, богатейший музей, не знающий себе равных по разнообразию и полноте собраний», – правда, с нелепой стеклянной пирамидой в качестве входа. Сама по себе, в отдельности, она была бы, наверное, хороша, но только не в сочетании с Лувром. Не смотрятся возле неё ни Карл Пятый, ни Франциск Первый, ни Генрих Второй, ни Генрих Четвёртый, и ни один из Людовиков или Наполеонов. Ну, разве что, Миттеран или Ширак. Французы вообще рискованные в этом плане люди, достаточно вспомнить центр Помпиду, похожий на средней мощности завод по производству агрессивных химических жидкостей.

       Ещё вспомнились чернокожие парни со связками крошечных Эйфелевых башен возле этой башни. С настойчивой наглостью они предлагали свой товар, унижая знаменитое сооружение непристойным бизнесом.

       Вместе с галдящими на разных языках людьми мы вошли в лифт Эйфелевой башни, на третьем уровне при подъёме успели заметить на ограждении надпись синим фломастером: «Люся и Витя из Пензы».

       У высокого человека в чёрном костюме и душном галстуке, по виду немца или что-то в этом роде, напряжённые глаза. Он стоит в очереди за билетами сзади нас. Он очень торопится куда-то, проклятый вулкан сорвал его планы, непредвиденная трата времени доставляет ему страдание.

       Все вокруг что-то едят, в основном – пресловутые багеты с ветчиной или сыром, царапающие полость рта острыми заусеницами. Этот человек ничего не ест, он не может есть, он волнуется, лицо его безуспешно старается сохранить характерное для европейца выражение бесстрастности.

       Мне всегда казалось, что очереди – это для русских, это наша среда обитания. Я помню, как меня, десятилетнего, ставила мама в шестьдесят четвёртом году в длинную очередь за хлебом. Это было нестерпимо скучно, а сам хлеб – бледно-серого цвета, быстро черствел и трескался. Белый, ценой двадцать шесть копеек за булку, полагался только язвенникам, по предъявлению справки из больницы.

       Или очереди восьмидесятых годов за колбасой: «Больше полкило в руки не давайте!», «Вы здесь не стояли!», «Я уходила на пять минут», «Нечего было уходить!». Отвратительное чувство ненависти к тем, кто стоит впереди.

       Возле нас появилась говорливая голубоглазая соотечественница, она сообщила, что в Россию ей нужно попасть очень срочно, и она хотела бы стоять вместе с нами. Согласны мы или нет, в расчёт не принималось. Затем я разговорился с парнем, который представился Фаридом. Он из Санкт-Петербурга, но долго жил в Соединённых Штатах. Как-то незаметно он, вместе с женой Жанной, привык возле нас. Затем подоспела девушка, прилетевшая в Париж в командировку, и теперь пребывавшая в сомнениях, оплатит или нет ей компания вынужденную задержку.

       Толпа соотечественников, оживлённо галдя, обсуждала серьёзность ситуации, на человека в душном галстуке я старался не глядеть, явственно ощущая бешенство, которое он с трудом обуздывал воспитанием.

       Среди нас оказался молодой рыжеватый канадец в очках, которому Фарид, на характерном для американца жевательном диалекте, объяснил, что в Канаду из Парижа можно попасть на поезде через Сибирь, Дальний Восток и Чукотку. Канадец понимал, что его разыгрывают, тем не менее, слушал внимательно, задавал уточняющие вопросы.

       Не прошло и трёх часов, как наша компания оказалась у цели. Ближайшие билеты до Москвы оказались через десять дней.

       «Ах, посмотрите внимательней! У вас же бронь должна быть! Не ожидаются ли дополнительные вагоны?»

       Так смешна со стороны наивная надежда.

       Фарид немедленно принялся звонить другу в Бельгию и в два счёта выяснил, что безо всяких проблем можно добраться до Москвы автомобилем по девятьсот пятьдесят евро с носа.

       Нет ничего опаснее скороспелых решений, принимаемых русскими людьми, у которых чересчур развито чувство локтя.

       Соотечественники долго дискутировали возле кассы, приводя в окончательный транс господина в галстуке. Наконец, разошлись, обменявшись телефонами.

       Человек свободен там, где он чувствует себя свободным. Мы огляделись и ощутили отстранённость от забот непонятных нам людей, которые поставили перед собой задачу избавиться от Парижа, как от надоевшей и ставшей неинтересной мечты. 

       Мы были встревожены невнятностью перспективы отъезда, но быстро сообразили, что ситуация не так плоха, разве можно быть узниками рая?

      

       4

       Я понимал, что надеяться бессмысленно, в тарелке гречневой каши всё равно окажется куриная шея, это неизбежно. Светлана Николаевна, – могучая женщина с распаренным возле электроплиты лицом, с воинственно торчащими большими грудями, – ошибиться не могла, она ставила на прилавок раздачи тарелку с абсолютно бесстрастным лицом, словно её ничуть не интересовало её содержимое. Я сдерживался, понимая, что вступать в бой не следует, моей победой он не закончится, нужно терпеть, но до каких пор?  

       Слесарь Кумачов в считанные секунды растерзал желтоватыми, стёртыми зубами доставшееся ему крыло птицы. Воронкову была предложена массивная куриная нога с жареным луком, с ароматной подливкой, переливающейся жиром. Воронков поглощал пищу неспешно, в глубокой задумчивости.

       Когда-то нужно было начинать битву, ничего не изменится, сколько не откладывай. Чем сегодня отличается от завтра? 

       Я не притронулся к еде, сидел неподвижно, глядя на куриную шею с молчаливым отвращением. Никто в столовой не замечал моей демонстративной позы, ни Воронков, ни Кумачов, ни два водителя нефтевозов, которым не было никакого дела до внутренних взаимоотношений в коллективе нефтепромысла. Я поставил тарелку с нетронутой пищей на длинный прилавок раздачи, и сказал Светлане Петровне, стараясь выглядеть спокойным:

       – Начальнику вы всегда кладете куриную ногу, слесарю Кумачову – крыло, а мне – шею. Я считаю это несправедливым. И питание у вас однообразное: четыре дня подряд курица, вы больше ничего не умеете готовить?

       Светлана Петровна замерла, её волнение можно было угадать лишь по сокрушительным грудям, которые стали вздыматься чаще. Окаменев лицом, она спросила, что бы я пожелал на второе вместо курицы?

       – Мясо по-французски, – ответ был продуман заранее, – его запекают в духовке на медленном огне. На гарнир – картофель фри. Картофель не нужно пережаривать, это вредно для желудка.

       – А мясо? – тихо поинтересовалась Светлана Петровна, у неё теснило дыхание. 

       – Что мясо?

       – Мясо не пережаривать?

       – Ни в коем случае. Мясо нужно томить в духовке.

       Я слышал от кого-то, что Светлана Петровна, в молодые годы нанесла увечья однокурснику по кулинарному техникуму, этот факт меня тревожил, но не пугал.

       – Сейчас получишь черпаком по голове, а ты без каски, – предупредил Кумачов, допивая компот.     

       Светлана Петровна вытянула из кастрюли с огненным борщом половник, обстоятельно постучала им об её край, отряхивая капустные листья, она специально делала всё это неторопливо, брала на испуг, надеясь, что я уйду, чтобы не провоцировать эскалацию конфликта.

       Краем глаза я следил за Воронковым, он молча наблюдал за развитием событий, хотя в его интересах, как старшего по должности, было предотвратить их. Но Воронков молчал, не желая вмешиваться в конфликт.

       Я был уверен, что удар неизбежен и напрягся, соображая, как поступить после этого позора, не драться же, я не смогу ударить женщину. Придётся ехать в город, в управление нефтедобычи, и увольняться, но что ответить, если в отделе кадров спросят причину увольнения?

       Что остановило Светлану Петровну, не знаю. Может быть, она пожалела меня? Черпак полетел в угол, за пустые кассеты из-под хлеба.

       Со слесарем Кумачовым отношения сложились ничуть не лучше. Он по распоряжению Воронкова должен был знакомить меня с тонкостями профессии, вводить в курс дела, но никаких объяснений я не получал, наставник вёл себя высокомерно, по малейшему поводу срывался на беспорядочный крик, из которого можно было понять, что я мешаю работать. Кумачов был постоянно недоволен, насуплен, однажды, подойдя к двери раздевалки, где он обычно курил вместе со сварщиком Пашей, я услышал горькие жалобы:

       – Видеть этого говнюка не могу, наградил Воронков помощником.

       Я редко обращался к Кумачову с вопросами, но лучше бы не обращался совсем. Однажды спросил, когда мне выдадут комплект гаечных ключей. Обычный вопрос, должен же я чем-то работать, надоело каждый раз просить у кого-то инструмент.

       – Ты не знаешь, где ключи взять? – изумился Кумачов, это был намёк на то, что я должен воровать их у слесарей, приезжавших из города, с базы производственного обслуживания, чтобы ремонтировать насосы для перекачки нефти, но я не хотел ни у кого ничего воровать.

       – Слушай, – сказал мне однажды Воронков, и я был удивлён, уловив в его словах сочувствие, – добыча нефти - дело тяжёлое, зачем тебе мучиться, подбери себе что-нибудь другое, ты же пытался поступать в какой-то там институт.

       – Вас не устраивает, как я работаю?

       – А ты разве работаешь?

       Мне стало обидно, ведь я не лентяй, не прячусь за чужие спины, если нужно помочь принести на плечах трубу или выгрузить что-то тяжёлое из машины, всегда иду первым; у меня много вопросов по работе, но это не повод для таких обвинений.

       – Игорь Петрович, – сказал я, замирая от собственной решимости, – мне кажется, что вы плохой руководитель, вы постоянно унижаете подчинённых, отбивая инициативу и желание работать, вы не организуете, а дезорганизуете работу.

       Для полноты картины, добавил:

       – Слесарь Кумачов – алкоголик, постоянно с похмелья или пьяный, он не способен нормально трудиться, почему вы не ставите ему прогулы? Вам нравится держать его «на крючке»?

       Выражение лица у Воронкова после этого демарша стало озадаченным, словно у мастера спорта по боксу, который случайно пропустил удар от новичка и удивлён не столько точностью удара, сколько наглостью человека, который его нанёс.

       Восстановив на лице обычное, пренебрежительное выражение, Воронков спросил:

       – Его надо уволить?

       – Не наградить же.

       – Кто же будет вместо него работать? Ты? 

       – Может быть, и я, почему бы и нет? Будь у меня нормальный наставник, я давно бы всё усвоил, ничего сложного в своей работе я не вижу.

       Сложного встречалось много, я говорил неправду, но по-другому в тот момент было нельзя. 

       Воронков молчал, по-видимому, привыкая к мысли, что этот никуда не годный пацан способен иметь собственное мнение.

       – Теперь можете меня увольнять, – гордо закончил я, наступательный порыв иссяк, и стало тревожно. 

       – Найдём, куда тебя деть, – успокоил Воронков. 

       Я мог быть удовлетворён результатом поединка, он закончился вничью, и это лучше, чем постоянные поражения, к которым я привык.

      

       5

       Самые большие впечатления у людей остаются после посещения тюрем и кладбищ. Ну, с кладбищами примерно ясно, а вот по поводу тюрем стоит разобраться.            

       Оказавшись в сводчатом Зале Жандармов Conciergerie, мы впали в странное оцепенение, почувствовав, что души французских революционеров, возжелавших отдать жизни за лучшее будущее народа, томятся здесь до сих пор. Жертвенность близка русским.

       Мы видели Марию Антуанетту: худая женщина в чёрном платье, очень прямо сидит за столом, читает книгу. Что читает она? Руссо? Шекспира? Решётка на окне камеры, два солдата в зелёных мундирах, один раскладывает пасьянс, другой просто дремлет.

       Вовсе и не читает она, просто замерла в задумчивости. Быть может, вспоминает, как её в четырнадцать лет выдали замуж за герцога Беррийского, впоследствии ставшего королём Франции Людовиком Шестнадцатым, толстого шестнадцатилетнего парня, который был так близорук, что без лорнета ничего не видел в трех шагах, который не умел ни танцевать, ни играть в мяч, а по паркету Версаля передвигался, тяжело раскачиваясь маятником из стороны в сторону? Как она поставила кляксу, расписываясь в брачном договоре? Как семь лет после свадьбы оставалась девственницей, оттого что у мужа был фимоз, и он боялся простейшей даже по тем временам операции? Как приучала вонючих придворных в Версале, всех этих маркизов и герцогинь, мыться в ваннах и пользоваться духами? Как прекрасны были цветы в её Petit Trianon, и как она приказала придворному парфюмеру создать аромат, который вобрал бы в себя всю атмосферу обожаемого ею места? Как разъярённая толпа ворвалась в Версаль, и она сначала не поверила, что это конец её беззаботной жизни? Как был казнён муж? Как отвратительный Жак Эбер предъявил ей на суде обвинение в инцесте, в развращении ею собственного девятилетнего сына?

       О многом вспомнится, когда точно знаешь, что завтра тебе отрубят голову.

       В комнате под прозаическим названием «Туалетная», заключённым перед гильотинированием обрезали волосы и отрывали воротнички рубашек. 

       Палач, на левой щеке которого я успел заметить шрам от уха до угла рта, привычным движением взъерошил толстыми пальцами мои волосы на затылке, убеждаясь, что отрезать там нечего. Потом напряжённо затрещал под деловито-властной рукой воротничок моей любимой, синей в белую полоску, рубашки. Тёмным коридором меня вели в тесный двор, неровно мощёный булыжниками. Я без труда уловил принцип работы нехитрого механизма гильотины с неумолимо занесённым над ложбинкой для шеи косым лезвием, с большой глиняной чашей внизу, для стёка крови. Палач слегка подтолкнул меня к этому сооружению. 

       «Подождите, давайте разберёмся. Я здесь случайно, это ошибка».

       Никто не хочет разбираться, немногочисленные зрители из-под тесной балюстрады нацелились из-за колонн «Кодаками» и «Олимпусами». И вот уже не до церемонной вежливости: палач хватает меня за плечи, рывком гнёт вниз. Последняя попытка сопротивления, сдавленное отчаяньем дыхание, короткий звук падающего ножа.

       «В красной рубашке, с лицом, как вымя, голову срезал палач и мне, она лежала вместе с другими здесь, в ящике скользком, на самом дне» *.

       Что чувствовала гордая королева Мария Антуанетта, по-нашему Марья Антоновна, когда её подвели к гильотине? Ненависть к революционерам-якобинцам? Презрение к палачу Шарлю Анри Сансону?

       А, может быть, осознание выполненного долга?

       Профессия королей и, соответственно, их жён, не лишена смертельной опасности. Она её предполагает. Отрубание им голов, – гильотиной или иным способом, нужно рассматривать, как одну из неизбежных особенностей их жизни. А потому нет повода для обид. И хвалиться тоже нечем. Стать или нет королевой или королём – был не их выбор. 

       Марью Антоновну казнили не здесь: слишком мало места для зрителей. Её казнили на площади Революции (Place de la Concorde), возле Jardin des Tuileries.

       Площади Революции без гильотины не бывает. Нам ли этого не знать?

       Мы встретили на набережной Анатоля Франса (qual Anatole France) Эсмеральду, с раскованной, на винте, походкой. Она вдруг наклонилась и прямо из-под наших ног подняла из расщелины между камнями блеснувшее на солнце массивное золотое кольцо. Торжествующе показала его нам, и жестом предложила остановиться. Но мы не остановились. С нескрываемой досадой Эсмеральда проводила нас порочными, накрашенными глазами.

       Милая девушка, зачем вы так наивны? Давно ли я поднимался по лестнице со станции метро Юго-Западная, и у меня под ногами вдруг оказался пакет. Сквозь прозрачный целлофан ухмылялась на зелёной банкноте рожа Линкольна, Франклина, Вашингтона или кого-то из этих ребят, я их путаю. Богато живут люди в Москве, подумалось мне, таскают доллары пачками и бросают, где попало. Я перешагнул через пакет, успев заметить, как дрогнули в сарказме тонкие губы Линкольна, Франклина или Вашингтона.

       Не стоит демонстрировать парижские фокусы искушённым в примитивном обмане русским.

       Новое сообщение от Фарида. Классный вариант: машиной до Кёльна, по пятьсот евро с носа. Потом паромом до Питера. А там и до Москвы рукой подать.

       Осталось ли ощущение железнодорожного вокзала в музее D’Orsay? Конечно. Только пассажиры, которые прогуливались по перрону в ожидании поезда до Орлеана, выглядели слишком современно.

       Заброшенный в 1939 и обречённый на разрушение в 1970, D’Orsay избежал печальной участи. Здесь выставлены работы Делакруа, Домье, Милле, Курбе, Моро, Дега, Гогена, Ван-Гога, Мане, Моне, Сезанна, Ренуара, Родена, Серова, Пастернака  и других.

       Самое сложное поверить в то, что перед нами оригиналы картин. Что эти знаменитые картины, если никого не окажется вокруг, можно потрогать рукой. Рискнуть. Здесь наверняка кругом сигнализация, видеокамеры. Схватят, заломят руки за спину, поведут в полицию, хорошо ещё, если просто экстрадируют, без суда. Впрочем, сейчас, при наличии возмутительного поведения вулкана Эйяфьятлайокудль, экстрадиция – один из самых надёжных вариантов добраться до России. Не посадят же нас в Conciergerie, в соседство к Марье Антоновне.

      

       6

       Олег Горшков, работал, как и я, слесарем, сначала он мне нравился, потом – не нравился, в конце концов, я разобрался в этом человеке, и стало ясно, что о близкой дружбе с ним речи идти не может.

       Олег окончил институт по сварке, но по специальности места не нашёл и теперь мучил сварщика Пашу претензиями, постоянно усматривая наплывы, подрезы, перегрев в Пашиных сварочных швах. Паша, уже немолодой, лет пятидесяти, жаловался на него Воронкову, тот реагировал коротко:

       – Делай свою работу, не обращай внимания на этого болвана.

       О людях Горшков говорил в основном плохо, зорко подмечая недостатки, в особенности у Воронкова, с которым находился в напряжённой борьбе. Для каждого человека у Горшкова находилось язвительное замечание, наверняка, и обо мне ему было что сказать, но он помалкивал, стараясь не портить отношения; в коллективе нефтепромысла мы считались изгоями, поэтому враждовать между собой не следовало.

       Он всё обо всех знал, например, о том, что Кумачов «ныряет» в комнату к Светлане Петровне почти каждую ночь. Мне плохо в это верилось, я считал, что повариха может найти себе кого-то лучше и моложе. От Кумачова пахло не только водкой, но и чем-то застарело-прокисшим, похоже мочой, героем-любовником он не выглядел.

       О Светлане Петровне Горшков много чего рассказывал, считая, что мне будет приятно слышать о ней гадости, поскольку она едва не долбанула меня половником по голове.

       В техникуме у Светланы Петровны случилась большая любовь с мальчиком, который учился с ней в одной группе, он играл на гитаре и пел слезливые песни. Парень оказался в любовных делах решительным, и Светлана глазом не успела моргнуть, как всё, что полагается у них случилось и стало ясно, что она беременна. Мальчик тем временем закрутил любовь с её подругой, Светлана застала их, неожиданно ворвавшись в его комнату. Ей попались на глаза небольшие гантели под кроватью, в результате чего любимого увезли в реанимацию с тяжёлой черепно-мозговой травмой. Светлане присудили два года условно, посчитав большую любовь смягчающим обстоятельством.

       В девятнадцать лет она осталась с ребёнком на руках, родители помочь не могли, им надо было поднимать на ноги двух младших дочерей. Светлана Петровна устроилась работать в столовую, быстро освоилась, и стала тащить оттуда всё подряд; её публично называли воровкой, и кое-кто за эти слова получил по роже, Светлана Петровна считала, что совесть её чиста, потому что ворует она не для себя, для дочери. Время прошло быстро, дочь выросла красивой, независимой и гордой, ругаться с ней приходилось постоянно и однажды Светлана Петровна, не выдержав, сказала:

       – Думаешь, легко было тебя на ноги поднять, да обеспечить?

       Дочь ответила:

       – Что ж тут трудного? Ты воровала всю жизнь и сейчас воруешь. А ты меня спросила, согласна ли я на ворованное жить?

       Щёчки у доченьки налитые, когда улыбается – ямочки в них, Светлана Петровна, в безумии, хлестала по этим щёчкам ладонью слева и справа. Лучше б было заплакать и попытаться всё объяснить, дочь бы поняла, но Светлана Петровна не умела ни плакать, ни объяснять.

       Всю ночь она промаялась сердцем, утром просила прощения, простила дочь или нет, так и осталось непонятным, через год она сошлась с иностранцем старше её на десять лет, и уехала жить в Германию, теперь звонит раз в месяц, к себе не приглашает.

       У Кумачова своя история. Горшков его не любит не меньше, чем я, когда рассказывает, подсмеивается. В Кумачове, несмотря на браваду и гонор, было что-то жалкое. Горшков рассказал, что у Кумачова погиб сын, – не вернулся из армии. В точности неизвестно, что там случилось, да это и не имело значения, важен сам факт: ты растишь сына, любишь его, покупаешь ему игрушки, потом – велосипед, потом – мотоцикл, приходит время, сына забирают в армию и через год привозят в гробу. Нате, заберите. «Дедовщина», несчастный случай тому причиной или что-то ещё, существенной роли не играет.

       Ещё у Кумачова была дочь, которая после окончания школы поступила в областном центре в медицинское училище. На субботу-воскресенье обычно приезжала домой, как вдруг приезжать стала реже, объясняя это тем, что, в выходные дни ходит в читальный зал библиотеки, готовится к занятиям.

       Заподозрив недоброе, Кумачов поехал в субботу в город, зашёл в общежитие медицинского училища; дочери на месте не было, он спросил у дежурной, – говорит, ушла. Кумачов допоздна сидел и ждал, но дочь не появлялась. Дежурная посоветовала пойти в ресторан, который неподалёку, она, скорее всего, там.

       Кумачов удивился: на какие деньги дочь ходит по ресторанам? Ей и так едва выкраивают из семейного бюджета. Дежурная, объяснила, что она в этом ресторане работает, рекламирует вина, – подсаживается за столик к посетителям и рассказывает о том, какие в ресторане хорошие вина, просит заказать и попробовать. Дежурная что-то недоговаривала, но Кумачов и так догадался, чем на самом деле занимается его дочь. 

       Сел на скамейку в сквере напротив ресторана, долго ждал, замёрз, наконец, вышла дочь с каким-то мужиком, они сели в такси и уехали.

       Всё стало ясно окончательно. Кумачов купил в ресторане водки, они до утра пили с дежурной, и дежурная рассказала всю правду. Утром пришла дочь, Кумачов увёз её домой. На следующий день она сбежала назад в город и с тех пор не появлялась.

       Я не был склонен к технике, наука ремонта и обслуживания нефтепромыслового оборудования давалась мне трудно, но благодаря Николаю Николаевичу Кумачову я стал испытывать к ней глубокое отвращение, едкое прозвище Кулибин оказалось справедливым.

       Кумачов меня ненавидел, малейший мой промах в работе вызывал у него неудержимый всплеск ярости, он готов был меня разорвать, если я слишком долго возился, откручивая шпильки на задвижке или соединяя по резьбе две трубы. Но разве можно ненавидеть за неумение, может быть, лучше попытаться научить? Он ведь и был назначен Воронковым, чтобы меня научить.

       Кумачов – законченный алкоголик, не скрывает этого, и даже хвастается, что восемь бутылок водки ему на месяц маловато, но хватает. Свою ценность видит в том, что готов на любой подвиг.

       На небольшом озере, неподалёку от нефтепромысла, установлен насос для подачи воды для хозяйственных нужд, осенью, когда начало подмерзать, Горшков, Кумачов и я заменили втулки и поршни в насосе и стали запускать его в работу, но выяснилось, что обратный клапан из заборного шланга выпал и находится в озере. Глубина была метра полтора, Кумачов молча разделся, нырнул и достал клапан. Воронков, узнав о случившемся, выписал ему премию. Позже выяснилось, что Кумачов забыл поставить хомутё поэтому клапан и оказался в озере.

       Олег Горшков возрастом старше меня, он работает на нефтепромысле второй год, успел набраться опыта, но главное в том, что он сообразительней, инициативней, он и с Воронковым ведёт себя вызывающе, странно, что Воронков до сих пор не выгнал его, мне кажется, он хочет его победить, унизить, тогда Горшков уйдёт сам, такой у него характер.

      

       7

       Что больше всего удивило в Версале? Количество его огромных залов, их не уют; в этом дворце потому никогда и не жили, что жить там невозможно. А ещё удивило то, что здесь можно запросто встретить мушкетёров, каких-нибудь Атосов или Портосов, бродящих со шпагами на поясе, в голубых накидках; Марию Антуанетту, ещё не имеющую понятия о беспросветной тоске темниц Conciergerie; Людовика Четырнадцатого, с тёмно-каштановыми локонами, спадающими на плечи, с величественной осанкой, с цветущей улыбкой на красивом лице. Как забавно было бы ему прокатать по парку на электромобиле, за тридцать евро в час, своих женщин, – венценосную, но несчастную, Марию-Терезию, преданную Луизу де Лавальер, коварную маркизу де Монтеспан, трагическую мадемуазель де Фонтанж, строгую мадам де Ментенон, – остановиться возле кафе, съесть хрустящий багет с ветчиной, выпить прохладную «кока-колу» из небольшой, удобно лежащей в ладони бутылочки.

       У меня с детства дурацкая привычка что-то грызть, когда читаю, – «Цусима» запомнилась вкусом груш, «Война и мир»  спелой черешни, «Три мушкетёра» и «Двадцать лет спустя» отлично пошли под бананы. Очень хорошо, что мы с братом догадались очистить их от кожуры, были и другие мнения.

       Бананы привезли из Москвы родители. Они купили их, отстояв в полуторачасовой очереди возле Казанского вокзала. Мне было десять лет, брату  пятнадцать. В нашем городе было сложно с продуктами. Из Москвы привозили твердокопчёную колбасу по четыре десять, сосиски по два восемьдесят, голландский сыр, конфеты «Мишка на Севере», «Ну-ка, отними», «Белочка» и другую вкусную снедь. Что такое бананы, мы с братом знали, но есть их до той поры не приходилось.

       Бананы были куплены к новогоднему столу. Они лежали на подоконнике на кухне, – две объёмистые связки, каждая в виде полукруга, огромные тёмно-зелёные запятые. Им надлежало дозреть, сделаться жёлтыми и лишь тогда быть съеденными. Но пожелтеть бананы не успели. Мы расправились с ними за два дня, в полной уверенности, что именно зелёными они и должны быть. Оказавшись в прохладном подвале Пантеона, возле могилы Дюма, я почувствовал во рту их оскоминный вкус. Бананы моего детства напоминали незрелые антоновские яблоки. Ничего вкуснее быть не может.

       Дом инвалидов. Инвалидов в колясках вокруг было действительно немало, только не вполне ясно, какое отношение имели они к склепу для хранения тела Наполеона. Неужели жили в этом дворце?

       Дом инвалидов удивителен уважением французов к своей истории. В России принято стыдиться своего прошлого. Кровавого Ивана Грозного, несуразного Александра Первого, совсем никакого Николая Второго, не говоря уже о Сталине. Лучше, если б их совсем не было. Сейчас при упоминании Ленина двусмысленно ухмыляются. Тут же и Николай Первый, который Палкин, и развратница Екатерина Вторая, и никчемный Горбачёв, и пьяный Ельцин. Сплошное невезение с руководством, забыть и начать с чистого листа.

       Я слышал, как Воронков однажды сказал кому-то:

       –  Мне разницы нет, кто в стране президент, они друг от друга не особо отличаются, главное, чтобы он не мешал жить, я найду, как заработать деньги, у меня профессия в руках. Была идея построить общество, чтобы всем жилось хорошо, но это глупая затея: один умнее, другой глупее; один трудяга, другой лентяй, – всех не построишь в одну шеренгу. Семьдесят лет эту конфетку обсасывали, потом подсунули другую, – сказали, что она слаще: ты же умный, так почему бедный, с твоим умом можно кучу денег иметь. Кто же считает себя дураком? Получилось ещё смешнее: старую конфетку выплюнули, взяли в рот новую, а она внутри горькая. Стали искать прежнюю, но её уже истоптали, в грязи вываляли.

       Французы ухитряются любить всех своих бывших лидеров. Робеспьер он, Наполеон, Марат, Миттеран, Ширак или Помпиду. Тем более де Голль. Они любят и поражения их, и победы. Нам надо научиться уважать свою историю, какие бы сложные зигзаги она не вытворяла. Демократы, едва войдя в Кремль, сразу же провозгласили забвение прежних времён. Семьдесят три года было приказано вычесть из памяти. Они стали вычитать большевиков так же, как большевики когда-то пытались вычесть царский режим, даже летоисчисление собирались вести от октября семнадцатого года. Но ведь так мы можем остаться в полных нулях из стыда «за подленькое, мелочное прошлое».

      

       8

       Нам с Горшковым Воронков не доверял никакой серьёзной работы, лишь что-нибудь элементарное, где ничего плохого натворить невозможно. Все ответственные задания выполнялись под руководством ворчащего и матерящегося Кумачова, но мы считали, что вполне способны выполнить работу и без него.

       И вот Кумачов сорвался, напился так, что утром не смог выйти на работу, Воронков решил задействовать меня и Горшкова. Ничего сложного в задании не было, требовалось произвести плановый осмотр фонтанных арматур скважин, а также оборудования в АГЗУ «Спутник» на восемнадцатом кусте.

       Установка «Спутник» смонтирована в металлическом укрытии и предназначена для замера дебита куста в целом и каждой скважины в отдельности. Я внимательно прочитал руководство по эксплуатации и видел, как проверял оборудование Кумачов. Он никогда ничего не объяснял, работал молча, когда я пытался о чём-то спросить, раздражённо цедил сквозь зубы:

       – Не видишь, что ли? Слепой?

       Воронков на утренней планёрке строго предупредил меня и Горшкова:

       – Не усердствовать, никаких самостоятельных действий. Осмотреть, протереть тряпками, если будет что-то подозрительное, – утечки в соединениях или запах газа, – сказать мне, я приеду позже и разберусь

       Излагая наставления, Воронков смотрит прямо перед собой и не совсем ясно, к кому именно он обращается; задание даётся в безличной форме, это звучит оскорбительно, но манеры начальника нам привычны. Горшков попытался что-то уточнить, но Воронков перебил:

       – Глупые вопросы оставить при себе. 

       У меня вопросов нет, я знаю, что задавать их бесполезно. Горшков иногда вымещает обиду на мне:

       – Ты почему такой беззащитный? Воронкову надо давать отпор. И вообще: как ты собираешься жить дальше, ты ничем не интересуешься и ничего не умеешь.

       – Ты больно много умеешь, – парирую я, – сильно грамотный, что ли?

       – Да уж пограмотней тебя. 

       Воронков называет наш тандем «смертельным».

       Нас привезли на восемнадцатый куст на дежурном «Урале» с будкой в кузове. Машина сразу же уехала, и мы остались одни возле железного вагончика АГЗУ «Спутник». Далее на территории куста, друг за другом, ровно, как по нитке, стоят фонтанные арматуры на скважинах, с площадкой обслуживания возле каждой из них.

       Мы обошли фонтанные арматуры всех восьми скважин, глинисто-песчаный грунт, которым отсыпан куст, по случаю частых осенних дождей разбух, налипал к подошвам сапог тяжёлым пластом. Задвижки окрашены в густо-синий цвет, фланцы выделены красным цветом, красили фонтанные арматуры часто, но небрежно, при близком рассмотрении они выглядели не слишком опрятно. Красили старой, полузасохшей кисточкой, Воронков экономил на всём, на кисточках тоже.

       Протирать задвижки не имело смысла, их хорошо промыли дожди, мы просто осмотрели их. Потом зашли в «Спутник». Ничего чересчур подозрительного там не наблюдалось, только из-под сальника одной из задвижек незначительно сочилась нефть, на железном полу образовалась небольшая лужа.

       У меня в кармане имелся набор гаечных ключей, стянутых резинкой; так и не дождавшись выдачи, я купил его в хозяйственном магазине за свои деньги. Нужно было придавить грундбуксу сальника задвижки, затянув потуже две гайки, – пустяковая работа. Я присел на корточки, собираясь это сделать, но Горшков с ядовитой усмешкой остановил меня:

       – Ты что, забыл, что Воронков приказал ничего не трогать. 

       Вот тут меня впервые прорвало по-настоящему, я высказал всё, что думал о Воронкове, о том, что он может сколько угодно демонстрировать презрение, но запретить выполнение элементарной работы, не может. Он приедет, увидит лужу на полу «Спутника», поймёт, что течёт сальник задвижки, и скажет: «Вы даже такую ерундовую проблему не можете решить». И будет прав. 

       Горшков слушал с любопытством, он не ожидал такого пыла, моё поведение ему, кажется, понравилось, возможно, он увидел во мне соратника в борьбе с Воронковым.

       Я стал равномерно затягивать ключом гайки грундбуксы, зная, что перекашивать её нельзя. «Спутник» был старый, и задвижки в нём старые, их красили уже много раз, но безалаберно, прямо по резьбам, я затягивал гайки, с трудом преодолевая давние слои краски. Как вдруг почувствовал, что одна из гаек вращается свободно, на ней, по-видимому, резьба была съедена ржавчиной. Из-под сальника, вместо прежней, ленивой капли, с тихим шипением вырвалась светло-коричневая струя нефти с газом, ударила меня в лицо, заставив зажмуриться. Я немного растерялся, но быстро сообразил, что произошло: резиновый сальник старый, одеревенел от времени, он выполнял свою функцию, пока его не трогали, и теперь лопнул.

       Горшков, оттолкнув меня, взял ключ и попытался затянуть вторую гайку, но только усложнил проблему: фонтан стал бить сильнее.

       Ситуация приобретала неприятный характер, надо было что-то срочно предпринимать, Горшков попытался закрыть задвижку, принялся крутить её штурвал, но где-то посередине пути вращение остановилось, шток заклинило. Горшков матерно выругался, чего я за ним раньше не замечал:

       – В прошлый раз этот «Спутник» осматривал Кумачов и доложил Воронкову, что всё в порядке. Ничего он тут не проверял, эта задвижка сто лет, как неисправна.

       Фонтан бил, ударяясь в верхнюю часть корпуса задвижки, струя рассеивалась, создавая в помещении маслянистый туман.

       – Сказано было: не лезь! – сказал мне Горшков, было видно, что он растерян. – Теперь придётся закрывать задвижку на скважине.

       Решение было правильным, но я точно знал реакцию Воронкова на такое самоуправство. Закрыть задвижку на фонтанной арматуре, значит остановить скважину, в результате Воронков не досчитается суточной добычи нефти, кроме того, – я не раз слышал об этом, – далеко не каждая скважина выходит после остановки на прежний режим, а это будет выглядеть для нас уже серьёзным преступлением.

       Я предложил Горшкову:

       – Давай не будем больше никуда лезть, сделаем только хуже, дождёмся Воронкова, пусть сам закрывает задвижку на скважине.

       Это было разумно, но в этом случае у Горшкова не останется никаких шансов в дальнейшей борьбе с Воронковым несмотря на то, что его вины в происшедшем нет.  

       Мне вспомнилась зубочистка в губах Воронкова, так нервно он её пожёвывает, когда раздражён, в этой привычке концентрируется глубина его презрения. Вот он приедет, выйдет из своего УАЗика, распахнёт дверь «Спутника», поймёт, что мы сотворили, и молча отойдёт в сторону, в раздумье пожёвывая зубочистку. Что делать нам? Пытаться что-то объяснить? Униженно молчать?

       В «Спутнике» становилось всё труднее дышать, хотя бледно-жёлтый туман постепенно вытягивался в приоткрытую дверь. Почувствовав, что щёки покрываются тонким слоем нефти, я торопливо вышел из «Спутника», зажав нос и рот ладонью, Горшков – вслед за мной. Я попытался закрыть железную дверь, но она оказалась перекошенной и не закрылась полностью, в щель из «Спутника» полз зловредный удушливый туман.

       Горшков не стал закрывать задвижку на фонтанной арматуре, я понял, что он не хочет брать на себя ответственность за остановку скважины.

       Я предложил обернуть неисправную задвижку в «Спутнике» каким-нибудь мешком или брезентом и замотать проволокой; мы стали рыскать по кустовой площадке и вокруг неё, но ничего подходящего найти не удавалось, по требованию Воронкова весь мусор убирался тщательно.

       Поздняя осень, редкие берёзы голые, с потемневшими после дождей, стволами, бледно-серое небо пустынно, даже птиц не видно. Мы стояли растерянные, с перемазанными нефтью лицами и, не отрываясь, глядели на сеющийся из приоткрытой двери «Спутника» рыжеватый туман.

       – Ну, и что теперь делать? – спросил Горшков, он имел право это спросить, поскольку я был главным виновником происшедшего.

       Самое лучшее, что можно было сделать до приезда Воронкова, это совершить самоубийство, слишком стыдно будет что-то разъяснять.

       Горшков сказал, что нужно отойти от «Спутника» подальше, мало ли что может случиться. Так мы и сделали.

       Я предложил:

       – Давай, я пойду на трассу, поймаю попутную машину, доберусь на ней до нефтепромысла и расскажу, что случилось. Вдруг Воронков не приедет?

       Я не мог видеть себя со стороны: рукава старой, тесной мне, телогрейки были пропитаны нефтью, лицо блестело рыжеватым налётом, – ни один водитель не возьмёт такого пассажира в кабину. Мелькнула мысль о том, что это будет похоже на бегство, наверное, и Горшков подумал то же самое, но не стал меня в этом обвинять:

       – Не надо, не ходи, он обязательно приедет, – Горшкову не хотелось оставаться одному, моё присутствие помогало сохранять самообладание. – Надо будет предупредить Воронкова, чтобы близко не подъезжал к «Спутнику», – добавил он.

       Мы пошли по дороге, ведущей к главной трассе, чтобы перехватить Воронкова, когда он будет ехать.  

      

       9

       Снова звонок от Фарида. Отличная идея: автобусом до Праги, можно уложиться в пятьсот, даже в четыреста пятьдесят евро с человека. А там, как угодно,  хоть поездом, хоть автостопом. По крайней мере, Европу удастся посмотреть.

       К Люксембургскому саду можно дойти от Пантеона, если спуститься по улице Soufflot и пересечь бульвар Saint Michel. Если же повернуть вправо, по улице Saint Jacques, попадёшь к Сорбонне. От одних названий улиц и бульваров можно сойти с ума. Тем более от Сорбонны.

       Множество небольших книжных магазинов. Покупаю книгу стихов Китса на французском в одном из них, – подарок старшей дочери, она владеет французским языком. Беру с полки массивный кирпич «Бесов». Что делает тут эта написанная кровью русская книга? Что могут понять французы в нашей национальной трагедии, изложенной ёрническим языком гения? У французов свои Сергеи Геннадиевичи Нечаевы, но их размах и величина жестокости несравнимы с русскими.

       Николай Ставрогин это, в сущности, Родион Раскольников, дошедший в своих рассуждениях до края. Добрых убийц не бывает, какими бы сложными рассуждениями ни оправдывали они свои поступки. Невозможно измерить злодейство. Нет принципиальной разницы,  убить старуху-процентщицу или растлить малолетнюю девочку.

       Отчего именно в русского человека вселились бесы? Не потому ли, что он сам этого захотел? Бездумное, не подверженное никакой логике, желание чуда. И как можно быстрее. Через революцию, через кровь, через веру в волшебный рецепт призрачного счастья.

       В Люксембургском саду любил бывать Хемингуэй. В то время это был вовсе не седобородый старик в свитере грубой вязки, это был молодой человек, счастливо женатый, бедный, отягощённый сложными отношениями с мужеподобной писательницей Гертрудой Стайн.

       Она из тех, кто всё знает точно и не имеет ни к кому вопросов. Спорить с ней невозможно. Старается говорить афоризмами. К мужчинам иронична, к женщинам снисходительна. Её ничем не сбить с толку. Гениальность в границах коммунальной квартиры. «Она похожа на римского императора, что вовсе не плохо, если тебе нравятся женщины, похожие на римских императоров». Кроме фразы: «Все вы  потерянное поколение», она ничем не отмечена в истории. 

       Здесь, в Люксембургском саду, шаги Иосифа Бродского совпадали с ритмом его строк: «Земной свой путь, пройдя до середины, я, заявившись в Люксембургский сад, смотрю на затвердевшие седины мыслителей, письменников; и взад-вперёд гуляют дамы, господины, жандарм синеет в зелени, усат, фонтан мурлычит, дети голосят, и обратиться не к кому с «иди на». И ты, Мари, не покладая рук, стоишь в гирлянде каменных подруг  французских королев во время оно  безмолвно, с воробьём на голове. Сад выглядит, как помесь Пантеона со знаменитой «Завтрак на траве».

       Сказал же когда-то Андрей Вознесенский: «Я пишу стихи ногами. Я не боюсь двусмысленности этих слов».

       В Люксембургском саду бродят по газонам красавицы-утки, мы кормили их, почти с рук, всё тем же багетом, фотографировали. По небольшому круглому пруду перед дворцом легко носились под небольшим ветерком парусные суда под пиратскими флагами. Когда они оказывались возле гранитного парапета, дети отталкивали их длинными бамбуковыми палками.

       Легко спутать век. Лет за сто или даже за двести, обстановка здесь ничуть не переменилась: всё тот же дворец, пруд с корабликами, наверное, и дети те же самые. До сих пор прогуливаются возле фонтана Марии Медичи вальяжные молодые люди с тросточками, Мане, Дега, Писарро и другие. Сидит на скамейке, в тени платана с пятнистым стволом, нахохлившийся, больной Бальзак, в старомодной, с высокой тульёй, шляпе, в мешковатом, засаленном сюртуке. Мне более близок этот, глубоко задумавшийся Бальзак, в том виде, в каком изваял его Роден. Невозможно узнать в нём прежнего,  искромётного, мощного, энергией которого можно было ускорить вращение Земли.

       Именно в Люксембургском саду Хемингуэй придумал название одному из лучших своих произведений, которое написал через много лет в предсмертной духоте Кубы: «Праздник, который всегда с тобой». Разве можно сказать о Париже вернее и лучше?

       Наконец, обозначен самый реальный вариант эвакуации: до Берлина на машине, а оттуда поездом до Москвы или Питера, как получится. Хотя бы до Львова.  Голос Фарида оптимистичен, вселяет веру в успех.

       Мир узнал о соборе Нотр-Дам благодаря Виктору Гюго. На меня лично его мелодрама с примитивно-витиеватым сюжетом большого впечатления не произвела. Лубок о жестоких средневековых нравах. Такие книги надо читать лет в шестнадцать, как и романы Александра Грина. Из таких историй в наше время наскоро мастерят сериалы. Красавица-цыганка. Уродливый горбун с несчастной судьбой, оглохший от колокольного звона. Влюблённый, но отвергнутый священник, ставший на почве любви мерзавцем.

       Несчастную Эсмеральду вешают за убийство, которого она не совершала, Квазимодо сбрасывает доносчика-священника со стены. Шекспировские страсти, пьеса для средневекового театра, где после окончания спектакля, актёры, оставшиеся по сюжету в живых, уносят со сцены тела убитых.

       Гюго  современник Пушкина. С трудом верится. У Александра Сергеевича даже сказки не столь примитивны.

       Как бы то ни было, Гюго с основной задачей справился: Собор Нотр-Дам все вдруг полюбили.

       Давно известно, что люди, придуманные в книгах, материальны. Готов встретить в сутолоке boul. Raspail генерала Чарноту в белых кальсонах, но с револьвером; на des Champs Elysees ремарковского доктора Равика, в пальто с поднятым воротником и пристальным взглядом мстителя; а на ru La Fayette роковую «товарищ Брак», героиню рассказа Гайто Газданова,  изящную блондинку, в современной шляпке, купленной в недорогом магазине на boul. du Montparnasse. Умирающий Бальзак просил прислать к нему доктора Бьяншона, забыв, что Бьяншон, герой его романов, плод воображения. Думаю, что Бьяншон навестил своего создателя.

       Не сомневаюсь, что и легендарный парижский дракон, похожий на ихтиозавра из школьного учебника по зоологии, и сейчас выползает ночами из Сены в поисках позднего ужина. С этим драконом когда-то давно, в конце четвёртого века, сразился Святой Мартин. Случилось это на юго-западе Парижа, возле кладбища. Что они не поделили, теперь сказать сложно, думаю, что вопрос был принципиальным. Дракон оправился после сражения и дотянул до наших дней. А Святой Мартин был, какое-то время спустя, похоронен на том самом кладбище, возле которого случился конфликт.

       Дракон, как и в давние времена, любит питаться трупами. Но с изысканной пищей теперь проблемы: революций во Франции давно уж как нет, и казни, по этой причине, в Conciergerie приостановлены. Гуляет этот раритет по ночному ile de la Cite, ползает в саду на стрелке, и возле памятника Генриху Четвёртому, машет шипастым крокодильим хвостом, потом плюхается назад в реку. Говорят, что специальный человек на деньги муниципалитета подкармливает дракона говядиной и ножками Буша, облегчая жизнь животного.

       Ничего шокирующего не просматривается и в Нотр-Дамских химерах. Грустные они какие-то. Сидят, нахохлившись, как старые вороны. Головы старушечьи, туловища худые, как у львов в зоопарке. Свесили с постаментов длинные хвосты с кисточками. Отчего-то жаль этих химер. Чего только не насмотрелись они за восемь столетий, но ничего примечательного так и не разглядели, оттого и грустны.

      

       10

       Возле Воронкова присутствовали люди «особо приближённые», например, его водитель Миша. Мише лет двадцать пять, – мордаст, с заметным животиком, ленив, высокомерен, но не грубит. Миша не слишком загружен, его работа состоит в том, чтобы доставить начальника из города на нефтепромысел, в течение дня – на какой-либо куст скважин, а вечером, – если Воронков не остаётся ночевать, – отвезти домой.

       Воронков не любит, когда поставленные им задачи выполняются медленно, его это раздражает. До города девяносто километров, Миша ставит рекорды по времени прохождения этой трассы. Дорога шириной в две плиты разбита, тут и там выбоины, плиты кое-где просели от долгой эксплуатации. Мишу всё это не смущает, он прёт на максимальной скорости, крутя баранку, как опытный гонщик, Воронков, глядя на эти манёвры, лишь одобрительно улыбается. По нефтепромыслу положено ездить с искрогасителем на выхлопной трубе, но искрогаситель снижает скорость, выходя на трассу, Миша сразу же его снимает, вернувшись на нефтепромысел, иногда забывает ставить на место.

       От беспощадной эксплуатации машина часто ломается, Миша со страдальческим лицом надевает грязный комбинезон, из-под УАЗика часами торчат его толстые ноги. Иногда Воронков выделяет ему человека для помощи, в этом случае Миша мгновенно превращается в советчика, прекращая реальные действия. Строгость Воронкова на водителя отчего-то не распространяется.

       У Миши есть занятие более интересное, чем ремонт машины: с помощью сварщика Паши он установил на одном из вагончиков баскетбольный щит с кольцом, привёз из дому мяч и подолгу тренируется в бросках. Он страстный спортсмен, когда служил в армии, играл в команде, говорит, что мог многого достичь, но для баскетбола ростом не вышел, к тому же рано женился.

       Я играл в баскетбол в школе, мне нравилось, потом отвык, – негде было, да и не с кем, – когда на нефтепромысле появился щит с кольцом, попробовал бросать мяч, и у меня получалось точнее, чем у Миши. Миша азартен и самолюбив, он не любит проигрывать, он не отпускал меня до тех пор, пока количество его попаданий мячом в кольцо, не начинало превосходить мои. Даже Воронков порой останавливался и с интересом наблюдал за нашим состязанием, он сам был когда-то спортсменом, занимался боксом.

       Иногда Воронков ездит за рулём сам, оставляя водителя в посёлке, Миша никому не говорит, но все и так знают, что у Воронкова в посёлке Глазовка есть любовница.

       Самое лучшее время, о котором Миша вспоминает часто и с удовольствием, – после армии, когда он устроился в санаторий сантехником. 

       Каждый вечер в санатории были танцы, Миша сначала туда не ходил, поскольку танцевать не умел, но его товарищ, повар из столовой, затянул: пошли, да пошли, у тебя же комната отдельная. Миша сначала не понял, причём тут комната, да и что это за комната, – кровать и стол едва помещаются. Товарищ смеялся: главное, кровать есть. Миша не знал, что некоторые женщины приезжают в санаторий вовсе не за тем, чтобы лечиться. Он оказался нарасхват, иногда две женщины за вечер, друг за другом, оказывались в его комнате.

       Но потом встретилась Лариса.

       В армии старшина Витя Гуляев инструктировал его так: 

       – Ты когда девку кадришь, говори, что читаешь много, в литературе разбираешься, они это любят. Они сами в ней ничего не понимают, только делают вид, а читают только про несчастную любовь, чтоб поплакать.

       Миша этот совет запомнил, и когда познакомился на танцах с Ларисой, стал заливать ей о том, что ему нравятся книги Диккенса, Бальзака и Гюго – фамилии эти он случайно подслушал в разговоре двух очкастых пареньков, когда ехал в поезде. Лариса обрадовалась, беспрерывно говорила о литературе, Миша лишь кивал головой. Она влюбилась в него, и стала каждый вечер приходить к нему в комнату. Иногда, сдёрнув простыню, не отрываясь смотрела на Мишу, лежащего на кровати, и говорила:

       – Какое у тебя тело красивое, античное, как у Аполлона в Пушкинском музее. Ты бывал в Пушкинском музее?

       Ни в каких музеях он не бывал, у них в селе музеев нет, а мускулистое тело оттого, что с детства работал физически. Миша ждал разоблачения, должна же она, наконец, догадаться, что он, – обычный деревенский плинтус, который никогда ничего не читал. Приближалось время расставания, Лариса просила приехать к ней в Москву, но Миша боялся, что её родители сразу же его раскусят. Но если даже он на ней женится, ничего хорошего из этого не выйдет, как с такой Ларисой всю жизнь жить? Он же не поумнеет, так и будет обычным шоферюгой, разве такой ей муж нужен?

       Миша признался в обмане и потом жалел об этом. Вскоре он женился на бывшей однокласснице.

       УАЗик Воронкова вывернул из-за деревьев лесопосадки неожиданно, Мише нравилось эффектно заезжать на объекты. Мы с Горшковым шли немного в стороне от дороги, по траве, там было не так грязно. Ни Воронков, ни Миша не обратили внимания на наши отчаянные жесты с просьбой остановиться. А, может быть, не захотели обратить внимание. Машина пронеслась мимо, мы видели, как она подъехала к «Спутнику» и резко затормозила возле его дверей. Воронков неторопливо вылез из УАЗика, вслед за ним – Кумачов, мучительно разминая ладонями затёкшую поясницу.

       Я твёрдо решил опередить Воронкова с его унизительными обвинениями и первым заявить, что в происшедшем есть и его вина: безнадёжных людей нет, никого нельзя никого списывать со счетов, как он списал нас с Горшковым, тогда не будут случаться такие обидные ошибки.

      

       11

       Мы жили в «Hotel de Lausanne» на rue Gеoffroy Marie. Выйдя из метро Grand’s Boulevards, надо свернуть возле аптеки налево и, миновав rue Bergere, повернуть направо.

       Номер был весьма скромным, нас это не огорчало. «Нам было хорошо в мансарде нашей тесной», – так, кажется, пел кто-то из французских шансонье.

       После известных событий с вулканом, после беспрестанных звонков Фарида, каждый день теперь был для нас тревожен. И вот однажды, вернувшись в гостиницу поздним вечером и взяв у прилизанного молодого человека на ресепшене карточку, которой открывалась дверь, мы увидели возле лифта объявление на русском языке:

       «Желающие выехать в Москву должны прибыть по указанному ниже адресу. Стоимость поездки 220 евро, время в пути около двух суток».

       Транспортное агентство находится неподалёку от Opera, это мы определили мгновенно. Цена приемлемая. Это реальная возможность вырваться из Парижа. Оставалось решить простой вопрос: хотим ли мы из него вырваться.

       На следующий день мы прибыли по указанному адресу. Автобус стоял возле агентства, – комфортабельный, двухэтажный, – мы осмотрели его с пристрастным недоверием: неужели на нём можно доехать до Москвы? Москва представлялась чрезвычайно далёкой, где-то на противоположной стороне Земли. Сесть вот в это узкое кресло и выйти через двое суток на площади трёх вокзалов? Вряд ли это возможно.

       Девушка из агентства мило щебетала по-русски, потенциальные попутчики грузили чемоданы в раскрытый зев багажного отсека. Девушка не торопила нас с решением, но посматривала выжидающе, автобус должен был отправиться через час. У нас хватало времени для того, чтобы добраться до гостиницы, забрать вещи и вернуться.

        Вы, главное, заплатите, тогда вас точно дождутся, даже если немного опоздаете,  подбадривала нас девушка.

       Так ничего и не ответив ей, мы побрели на площадь Opera, при этом непроизвольно убыстряли шаги, словно желая поскорее расстаться с соблазном.

       В тени золочёного монолита здания Opera стоял человек с великоватой для его тщедушного тела головой, я вдруг понял, что он мне знаком. Я читал про Эрика, который живёт в подземных лабиринтах под зданием Opera, и слышал о том, что он вечен. Я могу представить себе человека, который живёт вечно, но не убеждён, что он от этого счастлив. Агасфера Всевышний бессмертием наказал, а уж он-то знал, что делает.

       Эрик иногда выходит, чтобы побродить в толпе парижан. На него не обращают внимания,  обычный клошар. Впрочем, в Париже никто ни на кого не обращает внимания. Мне кажется, что в кафе на площади Opera Эрику подают на ужин куриную шею или что-то подобное.

       С бледно-голубыми глазами, с редкими белёсыми волосами, в затрапезных китайских джинсах и помятой клетчатой рубашке, он устало бредёт к Лувру, к Jardin des Tuileries, чтобы посмотреть на скульптуру женщины. Женщина поскользнулась, но, так и не упав, замерла в камне. Эрику кажется, что он помнит её живой. Он влюблён в неё давно, можно сказать, влюблён навечно.

       Огюст Роден утверждал: «Мир будет счастлив только тогда, когда у каждого человека будет душа художника».

       Главное, так и не законченное творение Родена – «Врата ада». Композиция должна была служить дверями Музея декоративного искусства, который собирались построить напротив Jardin des Tuileries. «Врата ада» были отлиты в бронзе через восемь лет после смерти Родена.

       Нам хотелось бы побывать в саду возле музея Родена поздней ночью, в полутьме, чтобы даже Луна едва светила. Чтобы режуще-яркий луч прожектора выхватывал вдруг на мгновение из тьмы то «Грешницу», то «Еву», то «Мыслителя», то «Бальзака», то «Граждан Кале», то «Врата ада». И в этом сумасшедшем калейдоскопе Мыслитель распрямил бы натруженную спину, Грешница сняла ладони с лица, Бальзак поднял голову и тяжёлыми шагами пошёл по аллее, а Врата ада заскрипели и приотворились, словно под порывом ветра.

       На «Вратах ада» замерли в страдании лица, они словно задёрнуты тонкой тканью. Люди стремятся, но не могут пробиться сквозь неё. Из ада обратного пути нет. Три тени в безнадёжной тоске склонились над бездной. Под ними «Мыслитель» задумался о вечном.

       Перед «Вратами ада» можно стоять бесконечно долго, снова и снова замечая удивительные детали: небольших чертей, с коварными ухмылками вылезающих из-за притолоки; прекрасное женское лицо, почти исчезнувшее в чёрной мгле; заломленные в предсмертном отчаянии чьи-то руки.

       Почти всё, над чем работал Роден, предназначалось для «Врат ада». Работа не могла быть завершена, разве способен кто-то выразить в камне, на полотне, в книге, Вечность?

       «Тут была жизнь, была тысячекратно в любую минуту, была в томлении и в муке, в безумии и в страхе, в утрате и в обретении. Тут было непомерное желание, жажда, столь жгучая, что вся влага мира одной каплей высыхала в ней, тут не было обмана, не было предательства, а жесты, которыми берут и отдаются,  тут были истинными и великими. Тут были пороки и богохульства, проклятие и блаженство, и вдруг выяснилось, как беден мир, скрывавший всё это, хоронивший всё это, делавший вид, будто этого нет».

       Так сказал Рильке. Лучше сказать невозможно.

       Монмартр. Вереница секс-шопов по обе стороны улицы. Мы увидели настоящую парижскую проститутку с напудренным, порочным лицом. Именно так описывали этих женщин Мопассан и Золя. Короткое, словно с чужого плеча, светлое платье, глубокое декольте, бессмысленное в принципе, поскольку ничего соблазнительного оно не обнажало. Тщетные попытки выглядеть привлекательной. Трудно представить, как выглядят её клиенты. Ну, разве что вдребезги пьяные шотландцы, которые ближе к ночи теряют не только остатки избирательности, но и зрение.

       Базилика Сакре-Кёр. Крутая лестница, ведущая к ней. Зелёный ковёр газона, на котором расположилась отдыхающая молодёжь. В Париже всё просто, никто никого не прогоняет, не выстраивает, не призывает к порядку. Никто не организует веселье, – молодой человек с бородкой как у Троцкого поёт в микрофон английскую песню, аккомпанируя себе на гитаре, хочешь -  слушай, хочешь -  нет. Слушают.  

       Выше, на асфальтовой площадке, смуглолицый артист колотит сразу по пятнадцати барабанам самой разной величины, красная майка, исписанная английскими словами, вымокла от пота. Ещё выше трое выходцев из бывшей французской колонии демонстрируют чудеса синхронного танца, крутятся на спине, в такт музыке болтая в воздухе ногами. В широкополую шляпу им набросали совсем немного евро, никак не адекватно затрачиваемым усилиям, но это их, как видно, не слишком волнует: за деньги так самозабвенно танцевать невозможно. 

      

       12

       Позже выяснилось, что Воронков не собирался на восемнадцатый куст, он хотел ехать в Глазовку.  

       Когда Кумачов появился в кабинете, Воронков сидел в кресле, пил чай из кружки с профилем льва, ёмкостью около полулитра.

       Кумачов вошёл и молча встал у порога, опустив голову, он понимал, что говорить глупости, наподобие «в последний раз» и «больше не повторится», – бессмысленно. Воронкову давно известно, что Кумачов – алкоголик, который пил, пьёт и будет пить, но ему был необходим человек, который выполнит любое, самое опасное поручение не только потому, что это будет необходимо по работе, но из личной преданности. 

       Кумачов помнил время, когда Воронков появился на нефтепромысле, – худой, молчаливый парень с затравленным взглядом. Непривычный к сибирским морозам, он сильно мёрз зимой, подолгу сидел в операторной на ДНС, грея опухшие руки на батарее. Он месяцами ходил с насморком и больным горлом, Кумачов отпаивал его горячим чаем с мёдом, кормил вечно голодного бутербродами с салом, которое солил сам, по особому рецепту, с тмином. Воронков поедал их с жадностью, но спасибо никогда не говорил.

       Воронков вырос на его глазах от оператора до начальника нефтепромысла, Кумачов помнил, как его однажды понизили до оператора, когда бульдозер наехал гусеницами на нефтепровод и пробил его. Воронков три месяца ходил с ведром краски по ДНС и красил резервуары.

       А Воронков, глядя на поникшего Кумачова, думал о том, что дружеских отношений с подчинённым быть не может, даже если он выручал в трудную минуту; об это надо забыть, нужно давить в себе жалость, иначе он так и останется начальником небольшого нефтепромысла. Воронков всё ещё надеялся на продолжение карьеры, те, кто учился с ним вместе в институте, работали главными инженерами и генеральными директорами.

       До появления в кабинете Кумачова, дважды прибегала Светлана Петровна, пыталась рассказать о погибшем сыне Кумачова и сбившейся с пути его дочери, рыдала. Воронкову хотелось выставить её из кабинета, но Светлана Петровна глядела преданно и умоляюще, не могло забыться и то, что в столовой она специально для Воронкова готовила куриную ногу с луковой подливкой.

       Уже не надеясь, что начальник сменит гнев на милость, Кумачов сказал:

       – Напрасно вы этих двух клоунов на восемнадцатый куст послали, Игорь Петрович, они чего-нибудь натворят, потом не расхлебаете.

       Воронков понимал, что поступил опрометчиво, и теперь следовало побывать на восемнадцатом кусте лично, но ему очень хотелось попасть в Глазовку, и он уже приказал Мише снять с выхлопной трубы искрогаситель.  

       – Не твоё дело, кого я куда послал, – ответил он Кумачову, – я тебя выгоню, ты окончательно обнаглел.

       – Вот выгоните меня, – вздохнул Кумачов, – а вам взамен ещё трёх Кулибиных пришлют. И что вы будете с ними делать?

       Кумачов понимал, что добиться прощения будет трудно, но он знал, если Воронков всё же решит поехать на восемнадцатый куст, то обязательно возьмёт его с собой, это и будет прощением.     

       Он не ошибся: в душе Воронкова шла внутренняя борьба, слова Кумачова его встревожили, и вскоре он склонился к мысли, что заехать на восемнадцатый куст необходимо, это не слишком большой крюк по пути в Глазовку. Он убедится, что всё нормально, оставит на восемнадцатом кусте Мишу и Кумачова, и поедет дальше. Из Глазовки позвонит диспетчеру, чтобы тот прислал на восемнадцатый куст дежурный «Урал».  

       Воронков сказал Кумачову:

       – Быстро в машину, но не надейся, что эта пьянка сойдёт тебе с рук.

       Миша спал, упёршись лбом в руль, когда Воронков с Кумачовым подошли к УАЗику, он знал, что Воронков собирается в Глазовку, поэтому открыл дверь и хотел выйти, чтобы освободить место, но Воронков коротко приказал:

       – На восемнадцатый куст.

       Я видел, что Горшков подавлен происшедшим, хотя и пытается «сохранить лицо». Мне в этом смысле проще, к своему фиаско в качестве слесаря я отношусь спокойно, моё безразличие бесит Воронкова, и я понимаю почему: для него производственная карьера составляет смысл жизни, он преображается, когда приезжает вышестоящее начальство, – суетится, нервничает, записывает в блокнот малейшие замечания, уточняет сроки их устранения, за ним неприятно в это время наблюдать.

       Моя жизнь в сравнении с его выглядит беззаботной, я словно бегун на длинную дистанцию, давно и безнадёжно отставший от соперников, меня не интересует не только результат соревнования, но и сам принцип кого-то победить.

       Горшков по своей сути не слишком отличается от Воронкова, и хотя очевидно, что он ему не соперник, Воронков не желает проигрывать даже этого, не имеющего для него никакого значения, состязания, и в этой мелочной борьбе его сущность.

       Я заметил, что Горшков невольно вздрогнул, когда УАЗик Воронкова резко затормозил возле «Спутника», и у меня тревожно ёкнуло сердце, я успокоил себя тем, что в результате этого происшествия Воронков относиться ко мне хуже не будет, потому что хуже некуда. Мне захотелось как-то успокоить Горшкова, сказать ему:

       – Олег, всё это можно перетерпеть, это не самое страшное в жизни. Если чуть-чуть поскоблить блестящий слой Воронкова, которым он так дорожит, проявится обычный человек, с примитивными целями и желаниями, любой человек слаб, просто надо знать, в каком месте скоблить.

       Но мы так и не достигли столь близких отношений, чтобы я мог позволить себе такую откровенность. 

      

       13

       Мы не собирались попадать на эту выставку. Мы даже не слышали о ней. Но кто-то настойчиво вёл нас по Парижу и привёл к старинному зданию на rue Vieille du Temple.

       Я плохо разбираюсь в живописи, тем более в современной, чувствую её интуитивно, как и должен чувствовать живопись дилетант. Разве выставки устраиваются только для профессионалов? Я ощущаю настроение, создаваемое абстракцией, я могу многое рассказать, глядя на натюрморт, не говоря уже о портретах. Не люблю чванливое высокомерие иных создателей этих произведений. Хочется спросить: «Так вы всё это для себя писали? Так сами и смотрите. Зачем вы эти картины на выставку притащили?» 

       «Born in the USSR – Made in France» – кокетливое название задаёт определённый тон экспозиции двадцати пяти русских художников в Выставочном павильоне «Blancs-Manteaus» в парижском квартале le Marais.

       Эта своего рода перекличка художников трёх поколений, пришельцев из России. Все её участники родились в экс-СССР в двадцатом веке, примерно треть эмигрировала оттуда в 1970-1980 годы.

       Экспозиция «Born in the USSR – Made in France» своего рода Ноев ковчег, все эти художники противостояли советской идеологии, их вдохновляли как западное искусство, так и собственные творческие поиски и подходы.

       Мы посмотрели выставку. Что ж, выставка как выставка. Абстракция как всегда сложна для восприятия, но какие-то чувства эти беспорядочные мазки Маши Пойндер и Катерины Зубченко определённо передают. Чтобы всё это понять окончательно, нужна специальная выучка. Где её взять? 

       Хороши рисунки Виктора Кульбака, акварели Юрия Купера, загадочные скульптуры Олега Бурова.

       А вот картина Бориса Шапко «Бесплатно» заставила тревожно вздрогнуть. Там изображены уроды на фоне революционного лозунга, тянущиеся руками куда-то вверх,

       Я сложно отношусь к коммунистическим идеалам, но люди, изображённые художником Шапко, это те, кто жил в стране под названием Россия до меня и до Шапко, это наши предки, наши родственники. Неужели они столь отвратительны? Я что-то неправильно понял в вашей картине, Борис Шапко? Вы ведь давно живёте в Париже, уже вполне европеец, отчего же так жива в вашем сердце наука ненависти? Что может быть подлее презрения цивилизованного и умного потомка к предыдущим поколениям?  

       Вот о чём я задумался, склонившись над журналом для записи впечатлений в «Blancs - Manteaus». 

       Ко мне подошёл человек с усталыми глазами, стал что-то оживлённо говорить по-французски. Я попросил говорить по-английски или по-русски. И он перешёл на чистый русский. Владимир Кара  один из авторов выставки и главный её инициатор.

       Я спросил Владимира, не жалеет ли он о том, что уехал из СССР в 1985 году? Он ответил, что по национальности наполовину болгарин, наполовину еврей, в Советском Союзе его ничто не удерживало, и он уехал при первой же возможности. С тех пор о Родине вспоминает редко и совсем не знает, что там сейчас творится.

        А что там творится?  спросил он.

       Мне трудно было сразу сообразить, я задумался. Ответил так:

        Сначала творилось, а сейчас опять ничего не творится. Всё по-старому.

        Но не так, как было при советской власти?

        Нет, не так.

       Он успокоился, удовлетворённо кивнул и подписал мне книжку репродукций своих картин.

      

       14

       Воронков был убеждён в том, что я безнадёжен, что ничего серьёзного из меня получиться не может. Он ждал, когда я уволюсь, чтобы обо мне забыть. Представляю, как удивился бы он, если б узнал, как сложилась моя дальнейшая жизнь.

       Воронков не сомневался, что нефтяные дела я брошу, вернусь к мысли о гуманитарном образовании и поступлю в институт такого профиля.

       Но получилось иначе, я заочно окончил институт нефти и газа, попал в колею профессии и добился, хотя и не чересчур больших, но удивительных, с точки зрения Воронкова, высот.

       Я не стал добиваться исполнения юношеских планов не потому, что разочаровался в них, я решил, что можно быть гуманитарием и без диплома. В дальнейшем обретение технической профессии оказалось продуманным и дальновидным шагом: катастрофа девяностых почти не коснулась меня и мою семью, более того, мне удалось исполнить давнюю мечту – побывать в Париже, который я много лет изучал по картам и книгам. Я выстрадал свой Париж, был удостоен им, как высшей наградой.

       Я стал инженером, оставшись в душе гуманитарием, мне удалось встроиться в чуждый мир, проникнуться им, даже по-своему полюбить его. Механизмы таили в себе многие секреты, я поставил перед собой цель их разгадать, для этого потребовалось внутренне измениться, не быть вне игры, наблюдая за жизнью, но не участвуя в ней.

       Пришло время, когда мне представилась возможность взглянуть на себя, с точки зрения Воронкова, и я не то, чтобы оправдал его жёсткость, но попытался её понять. Воронков видел меня таким, каким я был на самом деле, он был взрослым, а я – ещё ребёнком, он не собирался выращивать из меня взрослого, считая, что этим должны были заниматься мои родители гораздо раньше. Быть может, самое неправильное в устройстве мира и взаимоотношений людей в нём, как раз и состоит в стремлении чёткого разделения «свой – чужой», оно обязательно бьёт бумерангом, но люди считают этот удар незаслуженным.

       Человеку кажется, что он намного лучше, чем оценивают его окружающие. Объективности от самого себя добиться трудно, потому что эгоизм всегда преобладает. Нужно достаточно сильно постареть, чтобы понять, каким ты выглядел в двадцать лет.

       Таких людей, как Воронков, я встречал потом не раз, понимания и близости к ним у меня так и не нашлось, но я вынужден был признать, что внутреннее устройство они имеют надёжное и главный тезис: «Во всём должен быть порядок», которому они следуют сами и заставляют следовать других, вовсе не плох.

       Эти люди достойны уважения, но, когда встречаются два Воронковых, они обязательно ссорятся. Причины могут быть какие угодно, основная же состоит в том, что они не могут решить, кто главнее, а это для них принципиально важно. Иногда мне кажется, что они видят мир в чёрно-белом изображении.

       С Воронковыми вполне можно поладить, если относиться с иронией к их убеждённости в своей исключительности, уверенности в том, что только таким, как они может быть доверено руководство людьми. Без труда выдерживая нападение любой мощности, они пасуют, когда над ними смеются, этот предательский заход с тыла для них гибелен.

       Не помню, на какой именно ступени моей производственной карьеры, кажется, когда стал начальника ремонтного цеха, ко мне впервые пришло ощущение того, что подчинённые меня раздражают, они инертны, ленивы, лишены инициативы, привыкли к постоянной угрозе кнута, работа для них – наказание, тяжкое ярмо.

       Сначала я сдерживал себя, но потом заметил, что лучше давать волю гневу, так быстрее успокаиваются нервы, и я прихожу в уравновешенное состояние, в противном случае запал сохраняется до прихода домой, и тогда, незаслуженно достаётся жене и детям.

       Мне помнилась история, которую рассказывали о Воронкове. Его дочь, когда ей было лет десять, притащила с помойки котёнка, жена его отмыла, и котёнок стал у них жить. Сначала вёл себя скромно, дочка полюбила играть с ним. Потом котёнок подрос, освоился, стал драть когтями обивку кресел, диванов и гадить, где попало. Однажды, приехав с работы и ещё не остыв от яростного руководства людьми, Воронков выбросил котёнка в форточку. На следующий день дочь нашла своего любимца возле подъезда, в клочья разорванного собаками. Дочь долгое время не разговаривала с отцом, Воронков очень страдал, он любил дочь.

       Постепенно мне стало ясно, что руководство людьми – это принуждение, приятным оно быть не может, с юных лет я не любил конфликты, для меня всегда было мучением что-то доказывать другому человеку, особенно то, в чём был полностью уверен. Для начальника убеждать необходимости нет, он может просто приказать.

       Когда меня назначили главным механиком управления нефтедобычи, неотвратимые превращения продолжились: подчинённые мельчали, глупели в моих глазах, я скатывался до грубых оскорблений. Вышестоящие руководители не скрывали, что им по душе такой стиль, они и сами практиковали его. Но пришло время, и я понял, что превращаюсь в Воронкова в худшей его интерпретации. Появилось явное несоответствие между моим внутренним содержанием, которое, в сущности, не изменилось с той поры, когда мне было двадцать лет, и нынешним внешним обликом. Я пытался убедить себя, что настоящий руководитель обязан быть именно таким, но все эти аргументы никуда не годились.

       Человек, который получился, стал мне неприятен, я делал попытки измениться, но заметил, что они с недоумением воспринимаются не только моими начальниками, но и подчинёнными, в их глазах я уже не мог быть другим, в таком возрасте человек сформирован окончательно, застыл, словно статуя, её можно разломать, но не изменить. То, что в статуе теплилась живая человеческая душа, никому уже не верилось.

       Я не утратил способности к анализу и понимал, что в некотором смысле потерпел поражение, хотя оно и выглядит выигрышем, однако оно ведёт к одиночеству, никому нет дела до моей живой сердцевины. Пришло понимание обманчивости своего превосходства над подчинёнными, мне пришлось во многом разобраться и многое отвергнуть, прежде чем вновь стать нормальным, достойным собственного уважения, человеком.

       Я удержался, вывернулся, не стал Воронковым, хотя карьерные перспективы в этом случае открывались большие, но это были ложные перспективы, поскольку позитивная человеческая сущность в этом случае сохраниться не могла. В вопросе, производство для человека или человек для производства, мне удалось сделать правильный выбор. Технический прогресс опасен тем, что уничтожает душу человека, если этого не понять, жизнь может выглядеть вполне успешной, но будет внутренне бессмысленной. В таких рассуждениях необходимо доходить до конца логической цепочки, Воронковы же, останавливаются в самом начале, заранее уверенные в своей правоте.

       …Мы торопливо шли по направлению к «Спутнику», можно было разглядеть брезгливое выражение, замершее маской на лице Воронкова при виде того, что мы натворили. Я уже приготовил первую, самую трудную фразу, с которой собирался начать объяснение с начальником.

       В этот момент случилось то, о чём я не мог забыть всю последующую жизнь, что повторялось ночами в снах.

      

       15

       Вулкан Эйяфьятлайокудль слегка угомонился, но в аэропорт Шарль Де Голль мы ехали с лёгкой опаской и до самого взлёта оставались в некотором волнении. Прошёл слух, что лететь будем через Рим, а это лишних три часа в воздухе и приземление в Москве под утро.

       До самого последнего момента мы ждали очередного звонка от Фарида, мы привыкли к этим звонкам, это так важно, что о тебе кто-то беспокоится, людям следует беспокоиться друг о друге, тогда их жизнь приобретёт совсем иное содержание и смысл. Но Фарид так и не позвонил, наверное, они с Жанной уже в Питере, отдыхая после парижских волнений, смотрят телевизор и радуются, что все аэропорты Европы приступили к работе.

       Полёт прошёл нормально, напрямик, без крюка в Италию. Мы испытали даже лёгкое разочарование, когда колёса «Боинга» плавно коснулись посадочной полосы ночного Шереметьева.

       Мы вновь оказались в необъятном здании аэропорта, шли по бесконечному залу, гулкому от малолюдья, и мне вдруг почудилось, что я вижу Воронкова на прежнем месте, возле кафе, там, где он был двенадцать дней назад. Но его не могло там быть, потому что он погиб тридцать лет тому назад на восемнадцатом кусте нефтяного месторождения, и мне довелось прочесть рапорт командира пожарного расчета капитана Вяльцева:

       «Сообщение о возгорании на кусте скважин номер восемнадцать поступило в 14 часов 26 минут. Расчёт прибыл на куст в 15 часов 12 минут, куст был немедленно обесточен, скважины перекрыты. Возгорание полностью ликвидировано в 15 часов 38 минут. На месте происшествия обнаружено три обезображенных огнём трупа. Причину возникновения возгорания по горячим следам установить не удалось, АГЗУ «Спутник» и автомашина УАЗ сильно деформированы и обожжены. Предположительной причиной возгорания мог послужить взрыв внутри АГЗУ «Спутник». Истинную причину предстоит выяснить следственным органам».

      

       * Из стихотворения Н.С. Гумилёва «Заблудившийся трамвай»;

       *ДНС – дожимная насосная станция;

fon.jpg
Комментарии

Partagez vos idéesSoyez le premier à rédiger un commentaire.
Баннер мини в СМИ!_Литагентство Рубановой
антология лого
серия ЛБ НР Дольке Вита
Скачать плейлист
bottom of page