Отдел прозы
Алексей Витаков
Сказы великой охоты
Сказы
Сказы Великой Охты
****
Я родился под северным солнцем
В шестьдесят позабытом году.
Положили меня на оконце —
Отводить от деревни беду.
Я лежал на отцовой портянке,
Не на улице и не в дому.
Пахли ветхие шторы землянкой,
Я не скоро узнал, почему.
Помню, трещины были на раме.
Я разглядывал в трещинах тьму.
Как же пахло в избе сухарями.
Я не скоро узнал, почему.
Я лежал и распухшие дёсны
Тёр костяшками пальцев, как мог.
Видно, впрямь был мой вид очень грозным,
Коль беда обходила порог.
Облака шли в сиреневой сини
От Бояновых дней на Восток.
На портянке я плыл вместе с ними,
И беда обходила порог.
Пахли ветхие шторы землянкой.
Нависал чернотой потолок,
А я плыл на отцовой портянке
От Бояновых дней на Восток.
Над усталой землей и морями.
И бежала, бежала беда.
Как же пахло в избе сухарями.
Так пронзительно, так навсегда.
****
Стоял июнь 1984. Великая Охта. В воскресенье библиотекарь Пушкевич пригласил меня к себе домой. Пахло плесенью отсыревшей древесины, на окнах вместо занавесок — две дырявые рубахи. В одно из окон проникал запах жареного лука, другое — с видом на жирные одуванчики. Вся изба была наполнена хвойным ветром.
— Проходите, Алёша. Я думал, побрезгуете. Кофе? А, впрочем, я себе чуть капну. — горло бутылки бьётся о стакан, словно время отсчитывает мгновенья.
— Нет, спасибо, Михаил Семёнович. — меня и вправду слегка затошнило.
— Бог заглядывает не в наши мысли, а в наши сновидения, поэтому поэт, который умнее своих стихов — ошибся в выборе пути. Я не о графоманах — это отдельный случай психического расстройства, и пусть этим занимаются врачи. Я о другом — о сочинительстве и псевдопоэзии. В чём разница? Поэт наслаждается процессом, а псевдо работает на результат. Псевдо пишет хитростью, удачно компилируя чужие образы, переплавляя чужие миры; ворует с книжных полок и вращает письменный стол. Он не ищет удивления в себе, а ждёт его в глазах читателя и слушателя. Он хочет поражать вычурностью, изощрениями, ложными страданиями, а за это получить выгоду, неважно в какой форме — он бьётся за любую добычу. И, конечно, получает её, поскольку ловко обманывает своих поклонников.
— Но ведь внешних отличий может не быть?
— Кроме одного: псевдопоэт исчезает вместе со своим физическим существованием, о нём забывают. Я не знаю до конца, как это работает, но оно работает.
— То есть вы, по сути, говорите о мошенничестве?
— Совершенно верно. При этом вся поэзия двадцатого века реминисцентна. Понимаете меня?
Я кивнул.
— Выходит, нужно ждать смерти, которая всё решит?
— Либо обрести такое акустическое дыхание, которое станет разоблачением для псевдо. Дыхание с многократно повторяющимся эхо. Таким дыханием владели: Пушкин, Есенин, Пастернак. А вот Маяковский нет. Он весь из Уитмена.
— Но ведь он пережил физическую смерть!
— Да. Но как только мы выпиваем по стакану, другому, нам нужна «Отговорила роща золотая». Понимаете? Важно то, что в сердце, а не в голове. Хотя отрицать феномен Маяковского было бы глупо.
— И что делать?
— Научится вглядываться в жизнь. Смотреть через три тишины на воду и сквозь воду видеть то, что вызывает интерес. — Пушкевич плеснул себе ещё самогона. — В шестьдесят четвёртом я освободился и решил поселиться здесь навсегда, послав к чертям родной Питер. Познакомился с белокурой коми-зырянкой. Влюбился. Отношения не сложились. Вот что она мне сказала: «Когда ты рядом, я чувствую, как на моих ладонях начинают расти волосы. А я хочу, чтобы мои руки всегда были в молоке». То есть ей было совершенно плевать на моё прошлое, на то, кто я, или какой заработок принесу в дом. Если мягко выразиться, она меня сравнила с одеждой, которая ей просто не подходит. И ушла жить с полуграмотным сплавщиком леса. Но когда мы при встрече здоровались с ней за руку, я чувствовал необычайную гладкость её ладоней. Вот так, Алёша. Ну, вернёмся к нашим баранам: поэт всегда естественен в своём состоянии, как человек, нашедший свою одежду. Псевдо — никогда. У псевдо рано или поздно отрастут волосы на ладонях и будут выдавать его с головой. Он будет их сбривать утром, а к обеду они снова отрастут. Он будет сбривать их вечером, а ночью пугать волосатой ладонью влюбчивую поклонницу. Он будет совать руки в огонь и вопить от боли. Рано или поздно он превратится в сплошной комок страдания и недоразумения. Про его ненависть к талантам я промолчу, поскольку уже сказал о разоблачении. А всё потому, что был всегда умнее своих стихов, пользуясь сочинительством, как инструментом. Если вы поняли бред старого алкоголика, то я очень рад. Да, конечно, вы всё поняли.
Пушкевич откинулся на жестком диване, поднял руки и внимательно посмотрел на свои ладони. Я непроизвольно посмотрел на свои. Нет. Всё нормально. Во всяком случае — пока.
****
И когда первый снег прилетит, упадёт.
И меня заберёт на покой,
Поднимите в зелёную высь вертолёт
И развейте мой прах над тайгой.
Белый саван. На холоде иглы звенят.
Ош — медведь, йора — лось с бородой,
Пронесите по парме * комяцкой меня.
Руч — лисица, мэ ас`ым — я свой.
Лапы елей косматых — волна за волной.
Коин — волк, заметающий след.
Мунны мэ керку — я
возвращаюсь домой.
Парма. Абу кулан — смерти нет.
Мне туда, где теряются нити судьбы,
Где над птицей, кричащей навзрыд.
То ли в небе вечернем «играют столбы».
То ли в пазори** ведьма дурит.
*Парма — лес, тайга
**Пазори — северное сияние
****
Если воскресенье притворяется пятницей, а понедельник переодевается в среду, значит пришло время летних каникул. Значит, скоро я окажусь у бабушки в комяцкой деревне, и она подарит мне варежки, которые вязала, ожидая меня. Для каждой руки будет связана своя варежка. Если соединить ладони, то появится изображение собаки-лайки с задранной вверх мордой. Если подвигать ладонями, как ножницами, то лайка начнёт раскрывать и закрывать пасть. А моему другу, Вене Дуракову, его бабушка тоже подарит варежки, связанные таким же образом, с той лишь разницей, что у Вени будет изображён машущий лапой медведь. Для чего такие варежки? Как мне объяснила бабушка, что, если, мол, окажешься в зимнем лесу и встретишь волков, то надо соединить ладони над головой и двигать, как ножницами, а самому лаять. Волки увидят лайку на варежках, услышат лай и сразу разбегутся. А у Вени, понятно, дело касается медведя. Чтобы Хозяин принял за своего, Вене достаточно сложить ладони над головой и подвигать ими, как ножницами — появится медведь, приветствующий лапой другого медведя.
Ох, Господи, чудны дела твои комяцкие!
В первый же день мы с Веней пойдём в тайгу ловить призрака или искать клад. Причём от выстрела из вениной рогатки хребет призрака должен сразу осыпаться в штаны. Лето пролетит быстро. Мы возвратимся каждый в свой город. На новогоднем утреннике в школе все дети придут в традиционных костюмах сказочных героев, а я буду собакой-лайкой. Потому что её волки боятся, а если они, то значит и все. Очередной учебный год закончится, снова наступит 1 июня, а, значит, — новые варежки, Веня Дураков, призрак, клад, книжки про индейцев. И так несколько кругов, пока…
Пока не закончится детство.
У тётки Райды Зыряновой две дочки-двойняшки: Ийя и Айя. Они, как и мы с Веней, закончили седьмой класс. Я прихожу в гости к Ийе, и мы сидим с ней на летней веранде, а Веня приходит к Айе, и они сидят на скамейке под соснами. Айя нет-нет да бросает беспокойный взгляд в нашу сторону, а Ийя наоборот: бегло смотрит на Веню с Айей.
— Хочешь я тебе погадаю? — спрашивает меня Ийя.
— Хочу. — киваю я, потому что на всё согласен.
— Ого, — говорит Ийя, раскладывая карты, — ты будешь писателем, и ждёт тебя широкая и светлая дорога.
— Где ты видела, чтобы у писателя была светлая дорога?
— Она светлая. — задумчиво говорит Ийя. — Просто писатель, пока живёт, думает, что она не светлая, а слишком трудная и несправедливая. А потом смотрит и понимает: нет, всё в жизни было правильно.
— Когда он это понимает?
— Когда умрёт, наверно! — спокойно ответила Ийя и посмотрела блестящими глазами на Веню с Айей. Я скользнул по её линии взгляда и наткнулся на такие же блестящие глаза Айи.
— Ийя… — голос мой мгновенно стал сухим, словно пыль на подоконнике, — я буду ждать нашей встречи через год. Можно, я тебе буду писать? Вот у меня есть варежки. Можно, я тебе их подарю, их связала моя бабушка? А вдруг ты волков зимой встре… — хотел пошутить, но голос мой совсем потерял равновесие и сорвался на писклявые ноты.
Она взяла варежки, улыбнулась, как улыбаются старшие девчонки, глядя на неумелых ровесников:
— Давай сделаем так. Одну я возьму себе, а другую ты забери с собой.
— А через год варежки снова соединятся! — обрадовался я.
— Да, и мы будем вместе радостно лаять! — засмеялась Ийя.
Мы одновременно посмотрели на Айю и Веню. У них происходило тоже самое.
Спустя год, вначале июня, мы с Веней встретились на крыльце тётки Райды Зыряновой.
— Тако нету их, робяты мои хорошие! Уехали поступать в техникум обе. У нас ведь тут-ка восьмилетка. А дальше дуй, куды хошь. — тётка Райда участливо посмотрела на нас и закрыла перед носом дверь. — Вчерась вот и уехали.
Мы с Веней сошли с крыльца и, не сговариваясь, зашвырнули свои варежки на грядку с картошкой.
— Слышь, Лёх. Знаешь, почему моя фамилия — Дураков?
— Не.
— Потому что медведь с собакой не пара. По-другому надо было.
И мы побрели каждый в свою сторону. Я с болью думал об Ийе и вспоминал, как на меня смотрела Айя. А Веня с болью думал об Айе и вспоминал, как на него смотрела Ийя.
Больше мы с Веней никогда не виделись.
****
Задуло опять зимой, далеко до мая.
Лежу на боку. Апрель. На спине летаю.
Смотрю в небеса, там дед мой, как чёрт, упрямый:
«Без зада жена, Олёш, что село без Храма!»
В ответ я ему кричу: «Хорош, Константиныч!»
А ветер всё прёт и чешет о ставни спину.
Откуда-то слышу сквозь вой: «Господь, помилуй!
Попариться мне бы, а потом уж в могилу».
Прищуренный глаз. Звезда за увалом меркнет.
«Ищи такую, ну, чтоб — и село, и церковь!
Запомни да не перечь, шалопай, мерзавец!»
Хохочет. Тулуп его в небеса вмерзает.
Апрель. И полночный свет лёг крестом на раму.
За милостыней луна подошла ко храму.
Вот вижу, как дед водой ледяной сбил плесень.
Предбанник. Тулуп в углу. И — Христос Воскресе!
****
«Сильным зимой, однако, бывает голод, —
Мне говорит моя комяцкая бабка, —
Голод придёт, его принесёт дух Омаль;
Враз похудеют виски под шапкой.
Голод придёт, и прозрачными станут руки;
Тень из-под рук совсем исчезнет куда-то.
Ухо своё отрежет охотник Тумке;
Выходит тифом больного брата.
Будешь носить глаза, но не видеть в шаге.
Встанешь, пойдёшь по дому с дрожью в коленях.
Ухо второе Тумке отдаст собаке;
Сдохнет собака — умрёт селенье.
Брюхо набьёшь корой и гнилой соломой.
Будут в ночном огне мерещится зайцы.
Зеркальцем сглаз отбросишь колдуньи Йомы.
Тумке отрежет себе все пальцы.
Нет он не выжил; голод тогда был сильным.
Зеркальце от меня в своей прятал сумке.
Дед мой! Пальцы его — над рекой рябины.
Бабочки, глянь, — это уши Тумке!»
****
По пятницам Яшкё заходил под мост, вытаскивал из штанов отцовский ремень и начинал хлестать реку наотмашь, крича: «Эака-эка — ваись! Костьюга! Эка-эка!». Обессилев, выходил на берег, выливал из резиновых сапог воду и шёл домой, насвистывая одну ему понятную песенку. Так продолжалось всё лето. Яшкё шёл пятнадцатый год. Отец его, Онтонё Ошечев, сильно выпивал — и пару лет назад, как раз в пятницу после работы, утонул под мостом. С тех пор Яшкё стал приходить на это место в летние пятницы и бить воду тем же самым ремнём, которым его наказывал отец за то, что он уродился дурачком. Матери у Яшкё вообще никогда не было, а жил он с теткой Ийей, двоюродной сестрой отца. Если ребятня дразнила его, Яшкё выскакивал из-под моста, страшно мыча, изображая Вайкуля*. Но никого не трогал, а только грозил пальцем.
Я сидел между библиотечными полками, погружённый в чтение, когда тихо сзади подошёл Пушкевич. От него, как обычно, пахло плесенью нежилой избы и дурным самогоном. Михаилу Семёновичу было немногим за пятьдесят, но выглядел он сущим старцем.
— Вижу, вы не только читаете, но и пишете сами! — руки спрятаны за спиной. — Что пишете?
— Стихи. — почему-то сразу сознался я.
— Сти-и-хи! — протянул Пушкевич. А как, по-вашему, отделить настоящие от графоманских?
— По мурашкам!
— Фу, какой дешёвый штамп. Запомните, молодой человек, если вы собрались стать поэтом, то научитесь говорить только своими словами. Сколько вам уже лет? Пятнадцать? Шестнадцать? Да не важно. Всё начинается с обычной разговорной речи: всегда старайтесь выражать только самого себя, тогда и в творчестве никогда не уйдёте на избитую воду.
— На избитую воду? — перед глазами у меня возник Яшкё с ремнём.
— Именно. Однажды один поэт сказал мне: «Когда я чувствую приближение настоящего поэтического текста, то во рту у меня возникает какая-то особая слюна. Очень необычного состава. Немного липкая, словно мёд — она склеивает мой рот и заставляет забыть о физическом языке. Эта слюна — подарок Бога!» Интересно сказал, не правда ли? А ведь, в сущности, что делает поэт — да, правильно, — он продаёт слепому солнцезащитные очки. Но как продаёт! В настоящем поэтическом тексте всегда есть пароль или зашифрованное имя женщины. Ну, или послание. Как в песне. Понимаете? Когда поёшь одно, а передаёшь другое с помощью интонации. Поэт асимметричен, он словно из двух профилей, потому иррационален. Вот, например, представьте себе монету, на одной стороне которой изображён Яшкё, а на другой — я. Какой из двух профилей настоящий и наиболее всего соответствует этой монете? Ответ неверный. Оба! Если улыбаться только до правого уха, то не значит, что у тебя нет левой половины лица. Я тоже писал когда-то стихи. И много. Но липкая слюна поэта возникла во рту только однажды. Это было четверть века назад на лесосплаве, — правая рука высунулась из-за спины, и я отчётливо разглядел на внешней стороне кисти татуировку в виде половинки солнца, — прямо на середине Печоры. В какой-то момент я не удержал брёвна. Они разъехались. И тогда… Там в воде у самой поверхности струились тёмные волосы и…и огромная, обжигающая зрение, чешуя хвоста. Костьюга. Кость — по комяцки — дева. Дева Реки, ваись — представитель подводного мира. Только один раз была во рту у меня эта слюна. Только раз. Но я не записал ни единого слова тогда, потому что в руках держал багор, а не отточенное гусиное перо. Так-то». — Пушкевич тяжело зашаркал в другую комнату.
А я бегом бросился к реке, потому что — была пятница.
Яшкё стоял по колено в воде и бил воду. Но только на этот раз он делал это не под мостом, а прямо напротив перевёрнутых лодок. Рубаха валялась на берегу. Костлявая спина, покрытая сине-жёлтыми синяками, словно после последней отцовой порки; тощие, исклёванные красными прыщами руки. Он бил ремнём и кричал: «Эка, эка, Костьюга, ваись!» В нём проснулась, просилась наружу и требовала своего созревающая энергия, и он не знал, что с этим делать. Он просто кричал и плакал, не понимая, что просто становится мужчиной.
Я рванулся прочь. Но ноги сами понесли не прямиком к дому, а к библиотеке. Мне срочно требовалось увидеть Пушкевича.
Он сидел на крыльце библиотеки — пьяный врасхлыст. Между ног стояла бутылка самогона. Он обхватил бутылку татуированной кистью и, подняв над головой, поприветствовал меня. Говорить с ним было уже не о чем.
Я влетел на веранду нашего дома, раскрыл чистую тетрадь и вмиг остолбенел, — там уже была запись: «Бойся избитой воды».
*Вайкуль — в коми-зырянской мифологии водяной царь.
****
Мне говорили: экий вертопрах.
Прошли года — в душе всё тот же ветер.
Иду за словом, подчиняя страх,
Как с топором охотник на медведя.
Я у тайги учился: был там Дух;
Он приходил порою на мгновенье.
Не подведи теперь, комяцкий слух!
Не подведи, наследное терпенье!
Я тропы знал, ложился на жнивьё.
Искал, блудил и находил решенье.
Не притупись, прабабкино чутьё!
Не подкачай, прадедовское зренье!
Я реки брал, жёг за собой мосты.
Ни зверя не боялся, ни простуды.
Не отвернись, прапамять, да и ты,
Шальная кровь, не остывай, покуда
Несутся тучи, требуя долги;
Грохочет гром, раскачивая стены;
Пока в разрывах молний Дух тайги
Является — в деревьях по колено.
****
Было это дело на Лоптюге. Сказывают, охотник Ольёш Кочев, заходя в лес, выдувал своим ртом перед собой тропинку и пальцем показывал: куда ей бежать. А, выходя из леса, скручивал её в самокрутку и либо сразу выкуривал, либо совал за ухо. Потому никто не знал, где он столько дичи промышляет. Была у Ольёша жена — Толисся, по средам красавица с высокой грудью, а по пятницам — страшна, как медведица. Потому что по пятницам Ольёш Кочев, крепко выпив, сильно баловался, пуская ей под юбку дым от своей самокрутки. Сказывают из-за этого она долго забеременеть не могла. Еду она солила так, что будто весь дом вместе с огородом засолить хотела, потому гости к им не шибко ходили; и Ольёшу всегда в дорогу много соли клала. Вздорили они бывало часто, да всё мирились. Но однажды так повздорили, что Ольёш вытащил из-под порога сон Толисси да и кинул его прямиком в воду Лоптюги. А сон-ат, парень, прятали раньше под порогом для того, чтобы уберечь дом от порчи. С того дня и началось у них всё не по-людски. Сначала Толисся стала ходить в лес и там, сказывают, молиться старому Ену*, дитя у него выпрашивая. Да и выпросила на беду — забеременела. Но, когда пришло время, — то разродиться не смогла: ребенок на выходе застрял у неё в костях. Так и умерли оба.
Остался Ольёш Кочев со старой собакой Найдой, с которой у них был один общий сон на двоих — сон про голодную смерть. Идут они как-то по лесу и находят медвежонка, зажатого колодой. Ну, вставил клин Ольёш в колоду, да и освободил косолапого. Идут себе дальше. Найда вдруг пропала. А закат уселся в котелок Ольёша — и проглядел он обрыв! Оступился. Полетел кубарем под берег. Хотел было подняться — да обе ноги сломаны. Рядом только сумка, полная соли, да старое ружьишко. Вот, думает, и сбылся сон про голодную смерть. Но из кустов противного берега вдруг выходит медведица, а с нею тот медвежонок. В ту пору шёл косяками хариус — зимовать в ямы. И на бырях** его шибко много было. Зашла мохнатая мамка в воду и давай когтями рыбу цеплять. Поймает одну — сыну своему бестолковому швырнёт на берег; поймает другую — швырнёт на другой берег Ольёшу. Да так ловко, что и ползти за ней не надо — аккурат перед носом падает. Набросала медведица много рыбы да ушла себе в лес. А Ольёш расщепил приклад своего ружья, да сделал маленький костерок. Солит хариуса и тут же ест, солит другого, рядом кладёт. Пролежал он так на берегу несколько дней. Медведица еще пару раз его навещала — потому и не умер от голода. Через какое-то время проплывала моторная лодка. Ольёша подобрали да — немного того: умом тронутого. Он всё говорил: «Толисся, приготовь на вечер рыбы, да хорошенько посоли!» И ничего другого, кроме этой фразы. Отвезли его сначала в районную больницу, где ноги подлечили. Но потом, перевезли в областную, где держат сумасшедших. А там он, сказывают, еще несколько лет жил, но говорил всегда только одну фразу и ничего, кроме: «Толисся, приготовь на вечер рыбы, да хорошенько посоли!»
*Ен — один из двух высших богов-демиургов в коми-мифологии. Выступает как брат и одновременно антагонист Омэля
** Бырь — быстрина в потоке
****
ПОСЛЕДНЯЯ СКАЗКА ВОГУЛОВ
— С чего лучше начать? — Пушкевич сделал несколько жадных, судорожных глотков, — Скажете, что я сумасшедший библиотекарь! А вообще, что такое сумасшедший, никогда не задумывались?
— Я не считаю вас сумасшедшим, Михаил Семёнович.
— Вы очень честно врёте, Алёша! Для будущего писателя — это определённо не самая худшая черта. Конечно, — считаете! Но вам со мной интересно. Сумасшедшие притягивают к себе так же, как притягивает жестокость. Почему люди во все века шли поглазеть на казни? Можно устраивать бесконечные диспуты о том, нужно ли о ней говорить и описывать её. Это ни к чему не приведёт. Жестокость — часть человеческого сознания, причём не самая маленькая или последняя. Вот слушайте. Валсё Учев или проще — Василий, проиграл свой глаз в карты на зоне. Вернулся домой с чёрной повязкой и без промелька света в лице. О его жене поговаривали недоброе, дескать, не шибко мужа-то ждала. Звали её Имья. Оба, и Валсё и Имья, были коми-вогулами. Но кто это такие? Говорят, что вогулы так и не приняли христианства, во всяком случае на месте их деревень не было обнаружено остатков храмов. Это болотные жители, которые научились осушать болота и таким образом получать плодородные почвы. Как только почва окончательно высыхала, они уходили на новое болото, оставляя после себя дома, с крышами ушедшими в землю и с похудевшими каменными порогами. В конце сороковых последняя деревня вогулов прекратила своё существование — они смешались с другими племенами коми. Но нрав и представления о многих вещах просто так не вытравишь. Так вот этот Василий, хоть Имья и встретила его со всей открытой душой и нежностью, решил примерно допросить жену на предмет верности — дошли и до него слухи. Только месяц и прожили вместе после его возвращения. Привязал её за косы к колодезной цепи и стал опускать в воду. Говорят, когда ей было совсем невмоготу, она выла сквозь стиснутые зубы, и от этого воя седели пролетавшие у них над головами птицы. Она не созналась, потому как сознаваться было не в чем. Оговорили её. Но клеймо просто так не смоешь. Ушла она жить из дома в хлев со скотиной. По ночам выходила в тайгу, промышляла кореньями и травами, днём прямо из-под коровы молоко пила; расчистила себе место, натаскала камней и сложила очаг. А через девять месяцев родила мальчика — копия Учев-старший. Скоро разошёлся слух, что появилась в деревне знахарка, которая лечит домашнюю скотину от любых хворей; потянулись к Имье люди со своими проблемами. Стали предлагать свои дома, женихи в очередь выстроились. Говорят, очень красивая была — статная, сильная. Поэтому, может, и оклеветали. Но от всех предложений гордая вогулка отказывалась. Лишь однажды приняла в дар на рождение сына перо голубя и еловую веточку. Прошло ещё несколько месяцев, и стал Валсё резко слепнуть на второй глаз. Да так и ослеп вскорости. Приходит к Имье в хлев и говорит, мол, вернись в дом, давай жить вместе. На что она ему отвечает: «один глаз ты потерял по своей дурости, а то, что ослеп на второй — в том, знать, отчасти и моя вина есть; не нужен мне никто больше». Вернулась. И стали они жить, дитя растить да скот лечить. Но через восемнадцать лет заболела Имья и сгорела в считанные месяцы — может, те испытания через годы сказались, может, ещё что. А следом за ней и Валсё отправился в чертоги Ена — не пережил разлуку.
— А что стало с их сыном?
— Двадцать лет назад пришёл ко мне в библиотеку демобилизованный солдат, красавец-десантник, и попросил книги по христианству. В то время книги эти были не то, чтобы под запретом, но в серьёзном дефиците, сами понимаете, эпоха атеизма. У меня, разумеется, кое-что было. Я их дал ему и спрашиваю: «А зачем вам, молодой человек такая литература? Вы в духовную семинарию собрались поступать?»
Он молча кивнул.
«Ничего себе!» — говорю вслух.
А он в ответ:
«Мне сказали, что Христос тоже в хлеву родился!»
С тем и ушёл. А спустя несколько лет появился в Усть-Вымском районе отец Арсений. Он и сейчас служит, приход у него, говорят, хороший.
Кто его знает, может быть это первый вогул, ставший православным священником.
****
Он стоял в несокрушимых сапогах,
С деревянными морщинами на лбу,
С рыжим потом на просоленных висках,
Подперев ладонью тучную избу.
А в лицо ему натуженно шипел
С мордой рыбьей председателя сам черт:
«Не отдашь — поидишь, Ванька, до Карел.
Там ужо-то и узнаешь, что почем!»
Оглянулся дед Иван: стоит бледна
Дочь-печальница, уж сколько лет назад
Мужа выкрала Гражданская война,
Внукам сделала безумными глаза.
«Что же деется? — подумалось ему. —
Отдал всё: кобылу, тёлку, плуг и хлеб.
А теперь вот места нет в своем дому,
Подавайся, дед Иван, к буренке в хлев!»
Захрустел кулак, да струсил, изменил,
Тень недобрая упала на лицо:
«Ладно, — молвил, — после Пасхи в два-три дни
Соберуся», — и поднялся на крыльцо.
Кто-то жбан не удержал, разлился квас —
Не собрать с земли разлитого ковшом!..
Сатана запрыгнул в черный тарантас
И вознице в шею выдохнул: «Пошел!»
Половодьем будоражило тайгу.
Тек в стакан граненый мутный самогон.
Громоздился лед стеклом на берегу.
Пахло свечкой от намоленных икон.
Продержались долгий пост, не тупя глаз.
Посевная развернулась горячо.
Подкатил к усадьбе деда тарантас.
Сатана привстал и ахнул: «Что за черт?»
Яма мглистая на месте, где был дом.
Хромоногий пес мытарит по двору.
Да размахивает старым рушником
Жердь убогая, качаясь на ветру.
Подошли селяне: говор, шепот, шум…
Кто-то крикнул: «Не пустил Иван бяды!
Дом-от взял да раскатил по катышу,
Да и сплавил, нам не ведомо куды».
Кто-то жбан не удержал, разлился квас —
Не собрать с земли разлитого ковшом!
Сатана упал в свой черный тарантас
И вознице в шею выдохнул: «Пошёл!»