Валвас и Грипет
Грипет и Валвас…
Или – Валвас и Грипет
Они теперь – на одном кладбище, и, хоть надгробной плиты Валентины Васильевны я не видел, думаю, она похожа на ту, которая установлена Григорию Петровичу – вполне обеспеченная дочь едва ли бы сделала плохо…
Вот она – рыженькая, тонко-стремительная, узко-деловая – на похоронах матери, в каменном мешке дворика морга, разговаривает с похоронным агентом, потом подходит ко мне, спрашивает сигарету, не знал, что курит…
-У меня дешёвые, Лен. Будешь такие?
-Мне всё равно. Хочется просто...
Вспоминается: чахлой росла, болезненной, и Валентина (про себя, конечно, именовал сокращённо) рассказывала: В магазин, Саш, пошли. Ну, накупили всего, стоим у кассы, и я говорю доченьке: Гусёнок, ты… Чувствую, как надувается, как мрачная энергия исходит от неё: Я не гусёнок! Извини, говорю, Леночка…
Представил – расколом молнии – как, вернувшись домой после похорон, деловая и денежная Елена, рыдая, уткнувшись в материн халат, вспоминает… этого маленького гусёнка, ничего не знающего о жизни и деньгах.
Валентина Васильевна заведовала читальным залом в библиотеке вуза, в котором я работал долго-долго, бесконечные тридцать лет, маясь от несчастливой судьбы литературной капли, печатаясь постоянно, ничего от этого не получая…
Валентина лучилась безднами оптимизма, и хороший восторг могло вызвать всё – замечательная книга, умное кино, погожий денёк, вечеринка, которую устраивали сослуживцы…
Она не знала депрессий, хоть и шутила – Смертельных болезней у меня три. А так по мелочи – много чего наберётся…
Слышал, как говорит сотруднице, попавшей в узел сложной ситуации: Запомни, ничего непоправимого, кроме смерти нет.
Я был пессимистом.
А Грипет был мужем Валентины Васильевны, последние годы называла его – папец…
Домашнее, тёплое…
Смеялась: Папец звонит: Я тут костей нажарил… Каких, говорю, костей? Да в холодильнике оставались…
И подхватывал я: Ага: Нажарил костей, наварил воды…
А то вдруг рассказывает: Саш, готовлю вчера селёдку под шубой. Разложила всё, собралась, всё подготовила так тщательно, раскладываю слоями, не торопливо, думаю папца с Леночкой порадовать. Всё сделала, майонезом полила, тёртым яйцом посыпала, гляжу – а селёдка рядом на тарелке лежит…
Серебрился смех.
Долгое время мы сидели в закутке, у окна, как бы внутри стеллажей: старых, железных, советских, прогнувшихся под тяжестью книг – по экономике и финансам, скучных, пустых…
Стол у окна, два стула по бокам, из окна – виден детский сад, и вываливающая детвора не вызывает у меня радости.
– Опять впал в мрачную задумчивость, старичок? – спрашивает…
Киваю.
Выдача книг у меня закончилась, и, достав листок, записываю стишок.
Она интересовалась моими «перлами»; литературу обожала, читала всё, и, следя за новинками, недоумевала после распада Союза, как можно представлять литературой то, что ею не является.
– Саш, купила, поддалась на рекламу, Сорокина, попробовала читать. Разве это можно читать? Ты пробовал?
– Конечно. Банальность литературного хулиганства. Пустой имитатор чужих голосов. Дрозд-пересмешник.
– Но… как тянут его! Чуть ли не великим писателем представляют!
– Да, бывшее подполье вылезло, с криками – Нас не печатали в Союзе! Нам надо воздать. А при ближайшем рассмотрение – правильно делали, что не печатали…
А Грипет – Григорий Петрович – был её мужем.
Из простых – хотя я не знаю детально его судьбы, и не вспомню точно, когда увидел впервые, фон был, конечно, алкогольный; Грипет работал с какой-то техникой, был её наладчиком: я также далёк от неё, как от экономических трактатов, среди которых просидел 30 лет, и в девяностые Грипет стал зарабатывать хорошо.
Леночку растили.
Надо, чтобы всё у неё было…
Валентина приехала из Екатеринбурга, там оставались – сестра, отец, маму рано потеряла.
Отец был… по партийной части: тугая спелость жизни подразумевалась; равно и то, что, будучи уже в изрядном возрасте, просто не понимал, как строится нынешняя жизнь, на каких нитях держится.
Валентина, приехав в Москву, легко поступила в институт культуры, закончила с медалью, работала в разных библиотеках, пока не осела в этой.
Вуз в конце восьмидесятых, когда я появился здесь, в библиотеке, был захиревшим, но слом Союза, подразумевающий денежный избыток, дал ему возможность подняться, цепляясь за угольно-чёрные выступы всяких рейтингов: ведь учили… деньгам и всем, что с ними связано.
Академия.
Потом университет.
Само начальство не могло определиться с пышностью названия…
Длились дни.
Для меня ничего не менялось.
А у Валентины Ленка подросла, оказалась студенткой этого вуза, чуть не на втором курсе выскочила замуж, но быстро развелась.
Слоятся картинки, иные мерцают янтарно, другие отливают розовато звенящим снегом.
Едем – за рулём – Ленка, а едем в дом, где живёт собачка, но хотят отдать её; маленький пудель, тоже не купленный, а взятый – в силу обстоятельств – у кого-то – не вписался в жизнь с тремя кошками.
Едем.
Постновогодняя метель метёт…
Дом оказался тёплым, шумным, несколько беспорядочным, дети, кошки, и толстая, говорливая хозяйка, за массивными ногами которой прячется – маленький, золотистый зверёк…
– Кормить его просто: кашки гречневой с мясом намешать, и он ест…
– Ой, - восклицает почти счастливо Валентина. – Я сама кошатница, у меня кошки всю жизнь. Сиамские правда только.
– У нас разные.
Лаврик, слегка тяпнувший меня сначала, потом пошёл охотно на руки, и вёз я его, обнимая; и так согревал он нашу жизнь следующие одиннадцать лет: тёплый, мохеровый, большеглазый, славный, забавный.
Кошки Валентины – отдельная статья: таинственные сиамцы…
– Диночка, Саш, очень любила на окне сидеть. Прямо на подоконнике. И – раз гляжу, нет, ужас охватил, представляешь? И тут соседка в дверь звонит: снизу, спрашивает: Не ваша кошечка мимо моего окна пролетела? Я – бежать на улицу, Динка сидит, где приземлилась, глядит удивлённо. Три раза падала – и ничего.
Над гробом матери Лена сказала: О кошках своих не беспокойся, ма, себе возьму.
Две последние годы жили, а как звали? Забыл…
Но рассказывала Валентина, как одна стоит у батареи, тянется к окну, а другая с размаху подшибает её резко, и глядит потом победно: Мол, каково?
Валентине позвонили: не было мобильных тогда, и, поговорив, телефон в соседней комнате стоял, вернулась, плача: Папа умер…
Слова утешения?
Пустота.
Она собиралась тогда, уходила с работы в сердцевине дня…
Я пережил смерть отца в раннем возрасте относительно легко, хоть и был он вселенной, а смерть мамы пережить не могу…
Грипет – по сравнение с Валвас – был маленький, очень подвижный, лысоватый, и, страстно любивший выпить, как я, увы, знающий гипнотическую силу алкоголя.
На кухне у них всё было так аккуратно, даже прянично, Валентина накрывала стол, и маслилась, истекая слезой сёмга, и селёдка, спрятанная под шубой, обещала закусочный смак.
– Папец мой вчера «Восемь с половиной» впервые посмотрел, - говорит Валентина. – Ну и как, Гриш?
–Заворожён просто, знаешь, Саш. Стыдно, наверно, в моём возрасте не знать…
Я улыбаюсь, киваю, говорю, слегка опьянев, какие-то слова…
…цветной – чёрно-белый фильм: вы не замечали?
Он соткан из различных цветов, в том числе – музыки; он льётся грустным бурлеском человеческой жизни, в том числе – нашей, он переливается пёстрыми перьями огней, и дышит мускульной силой мастерства, он собирает такие пёстрые поляны людей, что хочется затеряться среди них.
Одна из кошек прыгает мне на колени, мурчит мило.
– А где вторая? - Спрашиваю.
– Под диваном сидит. Гостей боится, – разводит руками Грипет.
От них шло тепло – От Валентины и Григория Петровича: классические советские интеллигенты: лучшее, может быть, чем полнилось когдатошнее время.
Потом Грипет заболел: проблемы с сердцем.
Валентина дневала и ночевала в больнице.
Ему делали операцию – коронарное шунтирование уже на уровне названия прокалывает сознание резкой болью; но тогда – всё обошлось, разумеется, об «выпить» уже речь не шла…
Валентина вернулась на работу: осуществлять общее руководство, как говорила, наигранной патетикой представляя шутку.
…меня раздражала эта мелочь службы: мелочь, так издевательски наслаивающаяся на мечты о писательской карьере.
Валентина говорила: Ничего, Саш, у всех настоящих писателей судьбы при жизни не слишком лакированные…
– Да не у всех, - отвечал я, монотонно глядя в окно.
Шутили над смертью.
Валентина много шутила: на разных уровнях.
– Так, - могла сказать. – Я издала царский рескрипт: завтра закрывает зал Анька…
И Анька шумно протестует – никому не охота выходить в вечернюю смену…
…мы встречаемся с Анькой в метро: и витражи «Новослободской» сияют замечательно, паря красотою.
У меня букет, но Анька почему-то не купила цветы; мы выходим, и бессмысленно говорю о детских своих местах, мельком оглядываясь на огромный, как средневековая крепость дом, некогда набитый коммуналками, где прожил я первые десять лет – с молодыми мамой и папой, где над кроватью моей висела пёстрая карта мира, и мне казалось, что страны должны ночью осыпаться, как пёстрые листья осени.
Там дышало счастье.
Зачем-то рассказываю Аньке, что из морга ближней больницы хоронил отца, потом замолкаю.
Мы идём хоронить Валвас; Грипет умер двумя годами раньше.
…Ольга – весёлая такая сотрудница, дружившая с Валентиной с юности, позвонила полгода назад, сказала: Саш, у Валентины рак…
Ошалел.
Такая жизнерадостность и онтология оптимизма исключали, казалось бы, чёрный поворот.
Позвонил Валентине: Как вы?
– Ещё жива, старичок. Но не здорова – у меня рак.
Что тут скажешь?
Говорил нечто, вытаскивая слова из груды возможных, и все они были бессмысленны.
Мы идём с Анькой переулками, огибаем огромную звезду Театра Армии; вот и Олька – с заплаканными глазами, вся скорбно-чёрная.
Мало людей.
Каменный мешок двора: напоминающий тюремный, куда выводят гулять заключённых.
Помните, Валентина Васильевна, как обсуждали любимого Ван Гога?
Мало людей, жара, лето; долгий путь на подмосковное кладбище, где сосны стремительно рвутся в лепную, сияющую синь, где пути между могил узкие, и уже похоронен Грипет.
Портрет на надгробии точно передаёт внешность: так и выглядел…
А в лодку гроба с восковой куклой не хочется смотреть.
На поминки не пошёл.
Дома помянули с мамой моей: никогда не видевшей Валентины, столько слышавшей о ней, купившей мне тот букет, с которым и отправился провожать её…
…надеюсь, что встретилась с Грипетом.
Она ушла на пенсию за десять лет до смерти: и счастливо их прожила, изрядно зарабатывающая дочь помогала деньгами, могли путешествовать…
Книги.
Фильмы.
Избыточная радость бытия: таковая и должна быть вектором.
Но – так хочется надеяться на посмертные встречи: не то совсем затянет мёртвая бессмыслица…
…вот я, книжный мальчишка, маменькин сынок, переживший тяжелейший пубертатный криз, из которого вытаскивали психиатры, с криво с той точки пошедшей жизнью – я: устроенный на работу в библиотеку вуза…
Идёт 1986 год: грядущего слома с последующим разносом всего никто не представляет.
И я не вписываюсь в молодёжную компанию, работающую тут: не поступают на дневной, идут на вечерний, год работают, переводятся потом.
Мне тошно и одиноко, сижу я ещё на абонементе, и, скучая на выдаче, читаю Диккенса.
Проходит Валентина, чуть трогает книгу, смотрит, что читаю.
– Надо ж! – удивляется. – Кто же теперь Диккенсом интересуется?
…ещё не забрала меня к себе в читальный зал, властная и мягкая одновременно, ещё не подружились с нею…
Миг мелькнул – жизнь прошла: кто так устроил?
Кого благодарить за миг?
…но хочется вообразить мне – сияющий, почти бесконечный, переливающийся многими красками небесный цветок, которого нет на земле: и в ласковой сердцевине его: Грипет и Валвас: сияющие, преображённые смертью, встретившиеся: классические советские интеллигенты, от которых исходило драгоценное тепло, несущее в себе частичку Божественного сияния.
Вечного детства тебе, Татьяна…
…заслали тогда грузить макулатуру: ехали в раздолбанном, дребезжащем грузовике, забитым связанными пачками газет и журналов, связками невостребованных книг; и огромные пространства растерзанных изнутри ангаров, изо всех вываливались пласты бумаг, чуть ли не пугали…
Сначала взвешивался гружёный грузовик, потом из него выбрасывали пачки, присоединяя к горе, затем взвешивали пустой…
Середина восьмидесятых была совершенно советской: не чувствовалось ничего нового, тем более – не верилось в развал Союза…
Работающий в библиотеке вуза молодой человек, вернувшись усталый после вояжа, зашёл в пустой – по летнему времени - читальный зал, и увидел там Таньку, перебирающую библиографические карточки.
-Бородулина, - сказал устало. – У тебя ничего поесть нету?
-Дам. – Сказала вполне серьёзно. – Есть у меня сырок и бутерброд с сыром…
Через 40 почти лет Танька звонит мне – пожилому и сильно истрёпанному жизнью, седобородому и совершенно усталому – поздравить с днём рожденья; и этот – второй без мамы день рожденья – давит жутко, страшно…
Вяло отвечаешь: ей, всегда бурлящей, избыточно-энергичной, великолепно-жизнерадостной, говоришь, что, может, перезвонишь, когда выпьешь.
Да, перезваниваешь…
-Ну вот, Тань, теперь всё плохое отошло, и алкогольное счастье заливает полностью…
-Я понимаю, Сашка…
-А помнишь, Бородулина, как сто лет назад накормила меня в читалке, когда я приехал после разгрузки макулатуры?
-Да, да, - смеётся весело, не передать живостью трепещущий голос…
-Как внуки-то твои?
-Да, здорово всё, ой, Сашка, я такая счастливая…
-Помнишь, сколько всего?
-Шесть, как же…
-Путаешь, небось, уже семь…
-Ой, ну тебя…
Мерцает крепко-снежный, за два дня до Нового года день.
Клубится опьянение.
Длится милый, пустой разговор.
Танька долго работала в библиографическом отделе, сначала – просто сотрудник, затем – заведующая…
Семья – основа её бытия: хребтовая, мощная; вырастила двух сыновей, всё интересно – строгая ли была мать?
Выучила, устроились в современности денежно, и ездила с одним на выходные в Рим…
-Тань, как Рим-то?
-Ой, и не знаю… Мы с Лёшкой гуляли, гуляли, в кафе сидели, вспоминали… Знаешь, Саш, говорит: родители, так вам обязан, так благодарен, столько сил я вам стоил…
Она счастлива.
Всегда была, как бы не слоилась жизнь, какие оттенки тягот и скорбей не предлагала.
Она счастлива настолько, что, после многих лет брака, уговорила мужа обвенчаться, и он, офицер КГБ, теперь ФСБ, работающий со всевозможной техникой, согласился, хотя вряд ли когда-то припадал к вере…
Потом Татьяна стала заведовать читальным залом: я один был – мужчина среди женщин, и отношения слоились столь… юмористически-семейные, светлые, что даже ненависть к сути этой службы унималась…
Сидим с Татьяной в пустом зале летом, отпуск ожидается, и делать в общем нечего…
Татьяна листает журнал, я прогоняю по листам монитора буквицы очередного рассказа.
Вдруг, оторвавшись от журнала, Танька говорит: Саш, давай Вере позвоним!
-А что мы ей скажем? – отрываюсь от монитора.
-Как что? Вера – ты дура!
Шутка поплыла легко и весело, тем более, что и Веру все любили…
-А ты всегда была такой, Тань?
-Ещё бы! В пять лет вылетала на улицу, а бабушка бежала за мной, кричала: Держите девочку в красненьком платьице!
…представилась девочка эта, мчащаяся торпедой…
Кажется, Татьяна всегда находится в движение: летит, бежит, танцует, кружится…
Пытается показать фигу через ногу, мило валяя дурака: мило, как в детстве.
Отчасти остаётся в нём.
Абсолютно взрослая, очень ответственная по сути.
…вот, представляю – протирает домашние вазочки, у неё полно их, напевает что-то…
А вот носилась по коридору с огромным, мягким медведем, всем показывая, только приобрела, радовалась ему – большому, тёплому, детскому…
Вечного детства тебе, Татьяна, вечной безоблачности…
ВЕКТОР ВЕРЫ
Скучно на выдаче в читальном зале: сереют оборотные стороны компьютеров, какими уставлены столы, пустота раннего часа отдаёт обречённостью: сидеть тут вечность; сидеть, глядя в рабочий компьютер, и, вместо того, чтобы вводить новую прессу, сочинять очередной текст…
Дверь открывается, впархивает Вера: лёгкая, хоть и в теле, всегда весёлая, ну, почти, с розовато-снежным огнём оптимизма, словно вшифрованным в душу.
Время сбора сотрудников.
Вера подходит с книжкой – читает постоянно, однако, книги не заменили мир, как тебе, сочинителю; читает, жадно ловя смешное…
-Слушай, - говорит, распахнув толстый том Пратчетта…
Отрываюсь от синеватого мерцания монитора…
…там будет нечто забавное… про выставку овощей… кто-то кого-то спросит про нечто коричневое…и получит обиженный ответ: это мой сельдерей…
Спросишь – через какое-то время: Вер, а как звали того гнома, который таинственно оказался девушкой?
Тоже из фантасмагории Пратчетта, которым не увлекался, а Вера путешествовала по лабиринтам фантазий с вдохновением…
Ответит…
…Женька вырос – сложно представить.
Веркин Женька – сынок её, которого вспоминаешь забавно, как, например, забранный Верой из школы, носился, лавируя между стеллажами: старыми советскими железками, цепляющими свитера, загромождёнными скучной экономической литературой, и кричала она: Уроки! Немедленно садись за уроки!
И ты, поддерживая мальчишку, шуточно-грозно гаркал из-за стеллажей: Не приставай к ребёнку со своими глупостями!
Смеялись.
-У вас мужская солидарность, - качала головой Вера,
Улыбаясь, наверно…
Вечно опаздывала.
Особенно мучительно было в субботу: любимый твой день, когда хотелось поскорее избавиться от давящих этих мысленных, не добровольных, служебных вериг…
Должна менять Вера, и… к часу икс напряжение растёт: опоздает.
Точно опоздает.
Как пить-дать…
Десять минут.
Пятнадцать: всё закипает, открываешь дверь, обречённо глядишь в коридор, не представляя, что появится, снова отходишь к окну, глядишь на пухлые, спокойные, снежные пейзажи, тщась успокоиться…
Наконец, в дверь влетает Женька: Мама сейчас будет! – кричит, розовея лицом, готовый засмеяться…
-Вера, - говоришь ей, когда появилась. – Сорок минут опоздания. Это расстрел…
Они дружили все – сотрудницы, была специальная чайная комната, чаи гоняли долго, особой загруженности не было…
Я редко принимал участие, только на торжествах каких-нибудь.
Они дружили: объединённые библиотечной службой, встречались после, ездили куда-то, ходили по Москве.
Вера вечно всё фотографировала, присылала потом: яркие картинки всевозможных выставок света и песчаных скульптур завораживали на миг.
Отвлекали от мыслей о смерти.
Вот Вера в чёрном.
Тихо говорит:
-Пойдём, я водки принесла, помянем Володьку…
Муж её лежал несколько лет, парализованный, ухаживали с Женькой, проявлявшим себя взрослым.
Вера и тут умудрялась поймать бабочку весёлого: рассказывала, как догадался подтянуть подушку, чтобы взять пульт…
Розовый шар оптимизма переливается красиво, как бы не старался шипом пырнуть его жизненный опыт.
Пошли.
В чайной комнате поминали…
Я уволился.
С Веркой переписывались по электронке: мелочи бытия мешались с трагизмом оного, воспоминания сплетались волокнами, и новости о сотрудницах переливались разными цветами.
Трагедия всегда спутывается нитями с забавным: как посмотреть…
Вера предпочитала последнее: великое жизненное счастье.
Завидую тебе, Верка!