top of page

Отдел прозы

Freckes
Freckes

Игорь Черницкий

Пришельцы или Когда падают звёзды

Роман
Продолжение, начало в №66, 67, 68, 69, 70

Глава XII

Пропел горластый петух. Никита со стоном выпростал руку из-под одеяла, не отрывая от подушки головы и не поворачиваясь, нащупал на кресле возле кровати свои брендовые Tissot, мучительно приоткрыл глаза, взглянул на них и отбросил назад на кресло. «Четыре часа утра! Ну и засранец же ты, Петручио! — подумал Никита. — Разбудить в такую рань...» Он отвернулся к стенке, украшенной обширными фотообоями, и вновь легко провалился в сладкий предутренний сон. И тут, надо же, увидел именно ту мечту-картинку, за которую мама и выбрала эти самые фотообои, когда делала в комнате ремонт: голубое ласковое море, лодочка на горизонте, парящая среди белоснежных облачков чайка и свисающая над самой водой разлапистая пальма. И такой призывной свежестью повеяло! То ли наяву, из приоткрытого окошка с летящей тюлевой занавеской, то ли во сне, с привидевшегося морского простора. Господи, как бесконечно сладко! До слюней на подушку. Как хочется жить! Жить всегда, жить вечно! И лететь, лететь рядом с этой чайкой. Ух ты! Ну, это же не угол одеяла — это она, эта самая чайка, под мышкой крылом щекочет. И пальма машет своей широкой лапой, будто опахалом. А внизу море играет солнечными зайчиками...

Никита попытался смахнуть такое вот солнечное пятнышко, скользящее от виска к глазу, и тут вновь загорланил «Петручио».

Никита открыл глаза, удивился, что пальма замерла и уже не колышется, хотя свежий ветерок чувствительно скользит по голому плечу. Сообразил, что перед ним всего лишь фотообои, «мечтательные», как их называла мама, и повернулся на спину.

Чистую горницу со свежевыбеленными стенами уже залило щедрое утреннее солнышко. Его лучики прыгали по потолку и звонко играли в сосульках хрустальной люстры. Её, довольно примитивную, он когда-то давным-давно привёз матери. Купил как-то, возвращаясь с очередных съёмок, прямо на перроне Гусь-Хрустального с рук у какого-то горемычного мужичка. Тот уговорил взять, пожалившись, что им, работникам хрустальной фабрики, начальство, «сучьи дети», так хрусталём зарплату выдаёт. Состояла люстра из двух, под медную чеканку исполненных, разноразмерных колец с дырочками по всей окружности. Кольца друг под другом горизонтально подвешивались на цепочках, в дырочки вставлялись маленькие колечки из тонкой проволоки, подобные кольцам для связки ключей. А уже на эти колечки насаживались своими прорезями спиралью закрученные хрустальные сосульки.

Вот ими теперь и звенел утренний шаловливый ветерок, на них и играли, переливаясь, молодые солнечные лучики, и благодаря этому люстра выглядела вполне нарядно. Никита, заложив руки за голову, удовлетворённо её разглядывал, хотя прежде, взглянув на низкий потолок, всегда опускал голову, стыдясь, что такую дешёвку матери подарил. Тут опять загорланил неугомонный петух, и люстра отозвалась хрустальным перезвоном своих спиралевидных сосулек.

— Вот крикун настырный! — костерила петуха мать, когда Никита появился на крыльце. — Экий голосистый кочет вырос из цыпоньки-то! Не хуже того звонаря всю Согру подымет. Уж я так и знала, что он тебе поспать не даст.

— Да ла-а-дно, — зевнул Никита. — На то он и Петя-петушок. Он весну позвал, а теперь лето зазывает, чтоб поторопилось. Крепко службу свою знает.

— Да ты знаешь, как он тут раскомандовался? — всё возмущалась Людмила. — Ты погляди-ка, просто хозяин тут всех и вся. Давеча захожу в стайку курям дать, дык этот Петя как крылами замашет, да как мне на спину вскочит и давай меня прям в темечко долбать. Точно в той сказке у Пушкина. Дык ить на счастье-то моё я в шали была, да под ней ещё платок толстый шерстяной, что ты мне уж не помню когда привёз. Вот он меня и спас...

— Мам, он — талант, — обнял мать Никита. — К нему подход нужен.

— Какой ещё подход? Зарезать его надо к ядрёной бабушке! Как же! Буду я ещё подходы тут искать. Мне больше делать нечего.

— Что ты, что ты, мамочка?! Зарезать такого красавца! Это же не простой петух, это же целый праздник! Он же королевских кровей! Его ценить надо, к нему надо с уважением.

— Ещё чё придумаешь? Может, мне у него ещё разрешение спрашивать?

— А ка-а-к же! — всё улыбался Никита, стараясь с утра отогнать непреходящую мамину тоску. — Только открыла дверцу в стайку, говоришь: «Здравия желаю вам, Пётр...» У него как отчество?

— У кого? — округлила Людмила глаза.

— Ну, у петуха.

— Откуда я знаю?! Мне его ещё цыплёнком в прошлом году Надя подарила.

— Какая Надя?

— Да ты, поди, не знаешь. Они там, в конце улицы, живут. Пивненко Надя.

— Так, значит, Петя у нас по фамилии Пивненко. А мужа Надиного как зовут?

— Пётр. А что?

— Значит, петух наш Петром Петровичем будет. Пётр Петрович Пивненко. Вот ты, когда подходишь по утру к стайке, говори: «Позвольте мне, достопочтенный Пётр Петрович, курам жратву дать?»

— Ой, болтаешь чё попало! — на радость Никите наконец улыбнулась мать и потрепала сына за вихры. — Давай умывайся, будем завтракать.

И тут опять неудержимо заголосил Пётр Петрович.

Никита подошёл к турнику:

— Здорово, дедушка! — поприветствовал он снаряд с уважением к его почтенному возрасту.

Этот турник братья Димон и Саня ещё школьниками посреди двора установили. А перед самой армией Сашка, увлёкшись боксом, ещё огромную грушу к нему привесил. Как он бокс забросил — грушу «репрессировали» и «сослали» в сарай. Никита ещё осенью отыскал её среди пыльного хлама и «реабилитировал». И теперь она провисала чуть не до самой земли, неподвижная, мёртвая, будто и в самом деле висельник какой. Никита несильно ударил кулаком по её бурому облезлому дерматину — боксёрская груша и не вздрогнула: она и сама забыла о своей спортивной упругой молодости и вообще о своём предназначении.

Никита подтянулся, десятый раз из последних сил и, спрыгнув с турника, тяжело вздохнул:

— Ох-х и запустил же ты службу, брат Никитушка! Тоже мне горе-богатырь! А ещё в герои-любовники метишь.

Ворча так себе под нос, он направился к баньке обливаться студёной водицей из колонки. По дороге он почувствовал на себе цепкий взгляд и заглянул в стайку. Красавец петух глядел на него своим круглым, сверкнувшим на солнце глазом.

— Моё почтение, Пётр Петрович! — улыбнулся ему Никита. — Доброго вам утречка!

Петух в ответ дёрнул головкой, так что гребень его махнул, точно алый сигнальный флажок, поднял одну лапу, собрав её в когтистый кулачок, и вопросительно протянул:

— Ко-о-о-а-а-э-э-кэ-кэ-кэ-кэ-кэ-э-э-э...

— Что «ко-ко-ко»? — переспросил Никита. — Да ты не боись, друг: я же за тебя, я вообще за совершенство формы и красоту души.

С этими словами он расправил свои мощные широкие плечи, потянулся и бодро зашагал к баньке.

Там, опрокинув на себя три полнёшеньких ведра ледяной воды из колонки, он, голый, не вытираясь, шагнул за порог баньки, весь в сверкающих на солнце капельках, и встал перед самым проёмом двери, обрамлённый её косяками, точно рамой из тяжёлого багета. Сама распахнутая дверь прикрывала его неглиже от матери, хлопочущей во дворе, да и от любого, кто вдруг войдёт в ворота с улицы. Запрокинув к молодому солнышку голову, он широко раскинул руки и, выпятив грудь, потянулся к нему ярёмной ямкой, с приятной ломотой выгнув спину.

За банькой, поодаль, вырастала сопка. Оттуда лёгкими подзатыльниками ударили Никиту протяжные матюки: два пацана костерили отбившихся от стада коров. Бурёнки с альпинистским энтузиазмом вскарабкались на склоны в поисках травки посочнее.

Высоко в небе пересвистывались кобчики, выписывая свои плавные круги над пробуждающейся Согрой.

Господи! Как хорошо на земле! Как всё ладно на ней устроено! И как хочется на ней жить. Жить долго-долго, а уж когда придётся умирать, то пусть косточки твои в эту тёплую родную землю лягут, а сам ты, то есть суть твоя, пусть взлетит над ней, высоко-высоко, и парит широкими кругами, как вот эти грустные лёгкие птицы, да всё кличет тоскливо любивших тебя на земле.

И от этих мыслей такой покой разлился у Никиты по душе, так ясно и легко ему стало, такая свобода обрелась, будто он и в самом деле к птицам этим поднялся и закружил-закружил над крышей родного дома высоко в ласковой лазури. И все звуки земные куда-то провалились, будто сон какой пряным утренним маревом окутал чистое лёгкое тело его, и только два сокола посвистами звали за собой, всё выше и выше под самую вершину небесного купола.

И вдруг, как ему показалось, откуда-то снизу сквозь этот сладкий дурман донеслось до него лязганье ворот, и мужской голос о чём-то спросил матушку, та ответила, и всё опять затихло, только упрямые коровы на склоне сопки промычали, да свистнул кобчик. И вдруг:

— Эй, Микитка, писюн не отморозь, ха-хе-хе-кхе-кхе-крех-х-х, — и смех перешёл в хриплый кашель.

Никита будто шлёпнулся с высоты, пригнулся и нырнул в баньку.

— Да ты чё, Никита, испужался-то? Выходи, как там в мультике-то? Выходи, Леопольд, подлый трус! — позвал хриплый мужской голос и опять прервался кашлем. — Меня уже обнажёнка не интересует. Мой конь и на баб-то уже свою морду не поднимет, уздечка вконец истрепалась, хе-хе-хе-кхе-кхе.

Никита, обернув вокруг бёдер полотенце, вышел из полумрака баньки.

— О! Аполлонический Геракл! — воскликнул плюгавенький мужичок в кепчонке с истрепавшимся козырьком, в кургузом мятом сером пиджачишке и синих спортивных, растянутых на коленках, трико с некогда, видимо, белыми широкими лампасами.

Он затянулся цигаркой, загасил её о подошву стоптанного башмака и сунул окурок в спичечный коробок.

— Чё, брат, не узнаёшь? — широко улыбнулся он жёлтозубым ртом. — Это же я, Валерка Сухоруков, одноклассник твой.

— А-а, Валера, привет, — Никита ответил на рукопожатие и тут же правую ладонь потёр о бедро, обёрнутое полотенцем.

При этом в памяти его никак не возникал одноклассник Валера Сухоруков.

— Да ясен пень, — махнул рукой Валера. — Меня щас узнать — всё равно что похмельный сон вспомнить. Я ж небритый с позавчера, и вообще поломала меня жисть. Не то слово. Давай выпьем за встречу, — предложил он, вынимая из внутреннего кармана пиджака на треть отпитую чекушку, заткнутую плотно свёрнутой газетной бумажкой.

— Да куда? С утра пораньше! — отстранился Никита. — Я только вот умылся.

— Да я вижу, не слепой, — коротко кивнул Валера и вернул бутылку в карман пиджака. — Слушай, а ты чё голый-то загораешь? Девки увидят, откусят член с яйцами. Они знаешь ща какие сексуально продвинутые? Им только дай повод, у-у-у, — и он с достоинством знатока вскинул подбородок и выпятил нижнюю губу.

— Я же не на улицу голый вышел, — кивнул в сторону ворот Никита. — Это ты сюда пришёл поглазеть.

— Да мне чё? Мне ничё, — слегка смутился Валера. — Мне как-то по хрен. Просто мне интересно, и в Питере твоём, и в самóй Москве, что ли, так свободно без трусов теперь ходют? По Красной этой самой площади.

— Да глупости, — сдержав раздражение, ответил Никита. — Я загораю полностью обнажённым по профессиональной необходимости. Когда по всему телу ровный загар, не надо задницу гримом замазывать.

— Да я не возражаю. Я ж тебя голым в кино видал! — радостно вдруг воскликнул Валерка. — Как этот фильм-то, «Неуловимые любовники», что ли? Не-э, то «Неуловимые мстители», старый фильмец, но классный. А твой-то как, ну, где ты голый?

— «Невинные любовники», — мрачно подсказал Никита.

— Точно! Клёвая у тебя специальность! Ты какой техникум закончил?

— Институт, — выдохнул Никита, чувствуя, как он уже начинает тяготиться этой неожиданной встречей и дурацким этим разговором.

— Ого! — воскликнул Валера. — Хорошая специальность.

— Ничего, — кивнул Никита. — Трудная.

И он повернулся, намереваясь скрыться в полумраке баньки, но Валерка ловко ухватил его за уголок полотенца, чуть не сорвав его с бёдер. Никита подтянул узел на поясе.

— С твоим образованием хорошо в селе работать, — невозмутимо продолжал Валера. — Знай крути себе плёнку в клубе и зырь какой хочешь фильмец. Мне знаешь какое кино нравится? Этого... как его? Бондарчука! Не Федьки этого, он воще балаболка, а бати его. Вот я когда-то его кино видел. Давно. По Достоевскому. Красиво очень. Особенно там первый бал Наташи Ростовой... Ух ты, как классно она там кружится. Так и хочется её поймать, как бабочку.

— Это не по Достоевскому, а экранизация романа Толстого «Война и мир».

— Точно! Вспомнил! Нас же ещё в клуб водили на это кино, когда мы ещё в школе учились, училка наша по литературе Мария Семёновна, помнишь?

— Помню.

— Ну, клёво, что помнишь. А можно с тобой сфоткаться? — неожиданно спросил Валера, извлекая из недр своего пиджака мобильник. — Я тебя недавно по телику видел. А ты с Киркоровым встречался?

— Ну, пел с ним как-то в одном концерте...

— А сфотографироваться с тобой можно?

— Да я ещё и не побрился даже. Что ты со мной, с голым, что ли, будешь фотографироваться?

— А что? В самый раз: все тебя только в кино голым видели, а я — лично. И доказательства у меня будут, — Валера потряс своим мобильником.

— Да глупости! — сморщился Никита.

— А я ни в Москве, ни в Питере никогда не был, — сокрушённо вздохнул Валера. — А ты крейсер «Аврору» видел?

— Видел, конечно.

— Везёт тебе. Я с детства песенку помню, — и он пропел: — «Что тебе снится, крейсер „Аврора“, в час, когда утро встаёт над Невой?» Очень мне эта песня нравилась, грустная такая. Вообще так хочется там побывать, всё разглядеть. Чтоб не в кино, а живьём, вот как тебя сейчас. Питер — лучший город земли, как считаешь?

— По-разному бывает, — усмехнулся Никита. — От погоды и от настроения зависит.

— Настроение суперское бывает, если с утра чуть поддать. Давай малость накатим, — и Валерка опять запустил руку за борт пиджака.

— Да не буду я, — Никита резко отступил на полшага и, поправляя чуть не слетевшее с бёдер полотенце, с горечью выпалил: — Говорю же тебе, я только встал.

— А с Лепсом ты знаком? — как ни в чём не бывало, с детской безмятежностью поинтересовался Валера.

— Нет! — рявкнул Никита.

— Ну и правильно. Не люблю я его. Орёт почём зря, а все думают, что это он поёт. А он орёт просто, потому что наркоман. Он же наркоман?

— Не знаю.

— Я тебе точно говорю! А то зачем он в чёрных очках? Глаза-то срамно показать: там же всё видно. Конченый наркоман, вот и визжит, как недорезанный. Я хоть и пью, зато не наркоман.

— Молодец! — Никита уже повернулся, чтобы скрыться в тёмной прохладе баньки.

— Ага! Пошли к Славке, — не отставал Валерка. — Помнишь, он на последней парте сидел. Он тут недалеко живёт. Пошли, накатим втроём.

— Никуда я не пойду, — отмахнулся Никита. — Я ещё и не проснулся толком. Сейчас вот обольюсь тут из колонки...

— Э-э, ерунда! Ты, чтоб проснуться, лучше бы пошёл в Ульбу пару раз нырнул. Та, знаешь, какая вода холодная. Сон как рукой снимет.

— Вот ты сам иди и ныряй, — махнул в сторону ворот Никита.

— Мне никак нельзя, — скривил губы Валера.

— Это почему же? Тебе как раз сейчас на пользу будет.

— Да на какую пользу?! Я же утону под градусом-то. Я поэтому вообще никогда не купаюсь.

— Ну так, а зачем тогда пьёшь-то?

— С горя.

— С какого такого горя?

— Да с такого! Потому что вы нас предали.

— Кто это мы, и кого это вас?

— Вы — московские деятели, нас — двадцать пять миллионов русских людей во всех бывших республиках СССР, — Валерка достал из-за пазухи свою чекушку и, сделав глоток, смачно причмокнул. — Ладно, бывай здоров! Пойду я... А вообще ты оказался такой же, как все вы, москвичи. Чужой, в общем.

— Я не москвич. Сам же про Питер сейчас спрашивал.

— Ай, да один хрен! Все вы там в своих столицах предатели. Короче, иди вон обмывайся там, если поможет, а я пошёл, — и он неуверенно направился к воротам, будто ждал, что Никита его окликнет.

Никита посмотрел ему вслед, сорвал полотенце, шагнул в баньку и вылил ещё на себя три ведра студёной воды.

Гортанный крик Петра Петровича Пивненко завершил пролог нового ясного дня.

Затем в продолжение драмы пришёл новый текст из Петербурга от Галки:

"Никитушка, ты совсем перестал со мной общаться. Может быть, какое-то недоразумение? Скажи, и мы сможем разрешить это вместе. Я совершенно точно знаю, что ничем, даже мысленно, не могла тебя обидеть. Всегда встану на твою защиту и буду делать всё, что могу, для твоего блага. Всё, что касается тебя, — очень трепетно для меня и дорого. И никому не позволю вмешиваться в наши отношения! А если тебе не мила моя пылкость, которую я проявила в прошлых письмах, не мила моя открытость и нежность... Я постараюсь меньше её выказывать. Но я очень благодарна тебе за мои волшебные эмоции и чувства! Ты сам не знаешь, как ты на меня воздействуешь!

Что у тебя происходит?.. Я надеюсь, ты здоров, бодр, полон сил и вдохновения! Отзовись, пожалуйста!

Тебе нужно поскорее возвращаться в нашу северную столицу, радость моя! Тебе нужно выходить на сцену как можно чаще! Съёмочная площадка скучает без тебя. Продюсеры и кастинг-директора обрывают мой телефон. Ты всем очень нужен! Но прежде всего — мне. Я просто не смогу без тебя жить. Но и тебя никто не сможет окутать той охранной заботой, как смогу это сделать я. Божий дар необходимо беречь и реализовывать! Я всегда буду тебя беречь! Ты рождён для сцены, Никитушка! Для кино! Твой ум, характер, любовь к людям, терпение, ответственность — великолепные качества для этого! Без сцены тебе нельзя! Ты божественный, обворожительный артист! Своим чудодейственным голосом, мужской харизмой, красивой душой, высшей эстетикой, чувственной тонкостью ты исцеляешь, влюбляешь, щедро даришь романтику, нежность, пылкость, юность... Из времен года, ты — Весна, мой славный! Из музыкальных инструментов, ты — целый оркестр!!! И струнные в тебе, и духовые, и ударные!!! Это просто невероятно, насколько роскошным во всех смыслах может быть мужчина! Счастье моё! Обнимаю, Никитушка! До встречи как можно скорее!

Я думаю, мама уже окрепла и сможет как-то жить без тебя в этом далёком казахском Усть-Каменогорске. Прости, мне он видится таким бездушно каменным. Я иногда чувствую себя Гердой, у которой отняли Кая. Прости! Прости меня, дурочку сумасшедшую! Прости, прости, прости! Прости меня, Никитушка, за то, что между нами не раз вползала змея, и не одна! Прости, что позволяла случайной подлости смеяться над нашими чувствами, осквернять их пересудами, интригами, что не давала сразу отпор. Но я сама прощаю всех. А тебя мне не за что прощать, милый. Ты всегда был со мной добр и благороден. Я верю тебе, а это самое главное. И моя любовь, искренность, чистота всегда будут с тобой.

Смысл нашей с тобой жизни, нашего счастья определяются всего тремя словами: любовь, ребёнок, успех. Ах, каким же ты будешь замечательным папой! Самым лучшим! Добрым! Справедливым! Любящим! Как же повезёт нашим деткам!

У меня слёзы наворачиваются на глаза, когда представлю, какую нагрузку ты пережил и переживаешь! Нечеловеческую нагрузку! Дай Бог тебе сил, мой герой! Возвращайся же поскорее, чтобы отдохнуть в горячих объятиях моих.

Мой хороший, и, пожалуйста, не смущайся моей нежности и восхищения. Кому как не тебе должен выражаться мой женский восторг, любовь и обожание? А жизнь ведь тоже женского рода. И мы с ней тебя безумно любим!"

— О, господи! — вздохнул Никита и, потирая лоб кончиками пальцев, через губу простонал: — «...я люблю тебя, жизнь, и надеюсь, что это взаимно».

Именно как-то тягостно простонал. Сам это почувствовал и заключил:

— Этот стон у нас песней зовётся...

И, охватив руками голову, опершись локтями в край стола, подумал: «Ну что же я отвечу на столь пространное лирическое послание? О баньке, что ли, мне писать, о трёпе с Валерой Сухоруковым? Чушь собачья! О маме?..»

Он нисколечко не сомневался, что Галку на самом деле не интересует состояние матери. Это так она пишет, чтоб ему угодить. И от этого зацарапалось в нём раздражение. И он встал из-за стола и заходил по комнате. О чём ей написать? Что любит? Что скучает? Враньё! Ни черта он не скучает! Написать правду? Написать о Тане и этим сжечь все мосты. Жалко Галку: она же с ума сойдёт. А если уж честно признаться, он ведь всегда её, детдомовку, больше жалел, чем любил. Вот беда-то. Нет, надо написать хоть что-то дежурное. Ну, пусть про баньку, про этого придурочного Валерку. Написать как-то посмешнее.

Он уже хотел направиться к столу и тут увидел в окно, как прошли через двор с лопатами и вёдрами Таня с Виктором, а за ними мать. Ясно: пошли картошку сажать. Они ещё с первого мая её уговаривали начать посадки, она всё отмахивалась:

— Ничего не хочу, ничего мне не надо. Никита уедет в свой Питер, я одна с голоду не помру. Куплю на рынке горстку... А и помру, дык и ладно.

— Ну как же это, — настаивала Таня. — Зачем Бога гневить? Сколько написано на роду, столько и должен человек жить. И надо жить! Жить вопреки, тётя Люда. Вы никогда для себя не жили, вот и сейчас живите для людей. У вас же и имя-то такое: Людмила — людям милая.

— Ох, Татьяна! Ты и мёртвого уговоришь, — горько улыбнулась мать. — Ладно, давай сажать. В конце концов, вам будет.

Никита выскочил во двор и, в стайке — так в Согре было принято называть сарай — захватив лопату, поспешил в огород. Возделыватели чернозёма встретили его с радостью, и работа заспорилась. Виктор с Никитой выкапывали лунки, а, двигаясь за ними, мать бросала в каждую — горстку жирного перегноя, а Таня уж на него — мелкие семенные картофелинки. И как-то в компании-то все повеселели. Виктор, например, предложил Никите:

— Ты сядь в лунку-то!

— Это ещё зачем? — Никита от удивления даже выпрямился, опершись на лопату.

— А примета такая. Садись, садись! Только штаны спусти, так надёжнее.

— Что за примета ещё такая?

— Это чисто согринская, — усмехнулся Виктор.

— Мам, чё, правда, что ли?

— Да ты слушай его больше, — улыбнулась Людмила.

— Ну как это, тётя Люда? — Виктор шмыгнул носом и сплюнул в сторону. — Мне матушка всегда в детстве говорила, как картошку сажали: «Сядь в лунку, чтобы клубни с попу выросли».

Никита обвёл всех удивлённым взглядом и, решив поддержать шутку, вполне серьёзно заявил:

— Я готов! Таня, отвернись, снимаю штаны.

— Простудитесь, — усмехнулась Таня.

— Ради урожая я готов на любые жертвы! — бодро воскликнул Никита, торжественно воздев к небу руки.

— Вот это я понимаю, — поддержал Виктор. — Настоящий стахановец!

И тут уж все рассмеялись.

Глава XIII

А весна всё разбегалась по улицам бойкими ручьями, разливанно хлюпала под ногами, голосила птичьим гомоном, победно награждала землю солнечным золотом. И наступил он, сколько с детства себя помнил Никита, самый главный в родительском доме праздник — День Победы. Мать всегда накануне этого красного календарного дня неутомимо хлопотала на кухне. Варилась большая кастрюля холодца, крутилось в мясорубке мясо, взбивался сладкий крем, шипела раскалённая печка, и уже восьмого числа дом наполнялся запахами пышных пирогов. Никита с братьями в этот день нет-нет да и, будто случайно, оказывался у серванта с просторной глубокой нишей, где в полумраке прятались на блюдах высокие ароматные торты. Мальчишки с оглядкой приподнимали салфетки, покрывавшие мамкины чудо-сладости, вдыхали волнующий аромат и, заслышав хлопнувшую с крыльца дверь, бежали прочь, глотая обильную слюну.

Так было, а тут... Вернувшись после своих утренних процедур из баньки, Никита застал мать, неподвижно сидящую у окна. Опершись о подоконник, она глядела на улицу, а как почувствовала, что сын вошёл в комнату, мельком оглянулась и стала растирать подушечками ладоней глаза.

— Мам, ты чё, плакала? — спросил Никита, подошёл и обнял мать.

Она прижала к груди его руки:

— У-у, ледышки.

— Так я же это... в баньке из колонки обливался.

— Молодец. Не простудись только.

— Не, не бойся. А ты чего, мам? — он присел на корточки и взглянул ей в глаза. — Ну вот, опять плакала.

— Да нет, ничего, — вздохнула Людмила. — Надо хоть салат сделать — оливье, что ли, — придут ведь. Поди, сынок, купи докторской.

— А кто придёт-то?

— Ну как кто? И Нина с Тасей, и Любаня, и Айгуль. Да и Танечка с Виктором наверняка. Вчерась звали меня на «Бессмертный полк»...

— Да я тоже хотел, — Никита выпрямился и с досадой почесал в затылке. — Да проспал, блин.

— Вот тебе и блин, — глубоко вздохнула Людмила. — Может, и правда блины успею испечь.

— Мам, чё ты меня не разбудила? Пошли бы с тобой.

— Да куда я?.. Я куда ни пойду, мне везде Сашенька видится. Парень какой в конце улицы на велосипеде, а мне уже кажется: Сашок мой. И броситься к нему навстречу хочу, и жутко мне, и оторопь меня берёт... О, Господи! — она перекрестилась и поднялась со стула. — Сходи, сынок, в магазин, в тот, в ближайший. Знаешь ведь, поди, как улица поворачивает?

— Знаю, мам, знаю, конечно. Только колбасы?

— А что ещё? Даже не знаю. Ну, возьми, что решишь, на своё усмотрение. Тортик какой-нибудь...

И, тяжело ступая, она пошла из комнаты.

К обеду заявились нарядные Людмилины подруженьки-соседки. Пришли они, утомлённые, после своего шествия с «Бессмертным полком» в центре города.

— Уф-ф! — опустилась Нина на лавку во дворе. — Притомилась малость, ей-богу. Однако сердешно прошло-то всё, чесно слово. Прям как крестный ход. И народу-то, народу сколь! Вот, Люд, зря не пошла-то. Ну, говорю тебе, зря! Ну чё, ей-богу, теперь? Жить-то надо. Я вот из-за тебя два портрета несла: свово отца и твово Иваныча. Во, глядите какой, — она подняла над головой большое фото Людмилиного отца, деда Никиты. — Позавчера в центре в фотомастерской заказала, вчера готово было.

Людмила сомкнула руки под подбородком:

— Ой, молодой он тут какой! Это ещё до войны он. За год, кажется. Ты где эту фотографию-то взяла?

— Да стащила у тебя из альбома! Гляди, на каком толстом картоне сделали — не покоробится. А древко-то какое толстое, тяжёлое, дуб, поди. У меня, знаешь, как руки устали два портрета нести. На-ка, Никитушка, поставь в доме. И помни, милый, деда своего — героя.

А на летней кухоньке — самого допотопного образца каркасной архитектуры, что со дня завершения самодеятельного грандиозного строительства стала называться избушкой, — на кухоньке уже разворачивались кулинарно-боевые действия. Хозяйничали Айгуль с Любаней. Первая оперативно решала проблему с десертом, второй предстояло, как она сама выразилась, сварганить более серьёзное, но как раз её коронное блюдо — «гармошку».

— Айгульчик, запоминай! — скомандовала она подруге. — Про «гармошку» меня пытала? Вот, фиксируй. Я по ходу дела тебе толкую...

— Ну, ну, дорогая, давай, — заинтересовалась Айгуль, распечатывая пачки печенья.

— Вот тебе и ну-ну, — Любаня строго наморщила лоб и выложила из пакета большой продолговатый кусок мяса. — Выбираем красивый кусок свиной шеи. Вишь какой он у меня ладненький да постненький! Выкладываем его на большую доску... Не забудь только сперва на неё фольгу подстелить. Да так, шоб фольга эта была с большими припусками, как в шитьё. Не жлобись! Щас фольгу можно купить широкую, рулоны вон в хозтоварах, сколь хошь. Разрезаем этот наш кусок на порции. Сверху донизу, но не до конца. Нижний слой-то не режь. Короче, такие глубокие-глубокие надрезы, поняла?

— Поняла, поняла, Любанчик! — весело закивала Айгуль, разламывая своими короткими пальчиками с алым маникюром над глубокой белой эмалированной миской печенье «Юбилейное». — Я всё слышу, Любанчик, рассказывай, отинемин.

— Вот тебе и пожалуйста! Я и рассказываю тебе, учти, последний раз, — строго заметила Любаня. — Теперь, глянь, наша шейка похожа на гармошку. Теперь, не жлобясь, солим и перчим эту хгармонь. В прорези закладываем кружочки чеснока, сыра и помидоров. Я, вишь, их заранее нарезала, шоб побыстрее. Кусочки сыра закладывай такими пластинами...

— А какой толщиной, — перебила Айгуль.

— Ну, какой-какой! Какой совесть позволяет! — Любане совесть позволила закладывать в «гармошку» сыр кусками довольно внушительными. — Потом всё это хозяйство плотнее сожми и заверни в фольгу. Со всех сторон фольгу завернула, да возьми ещё кусок хороший фольги и оберни. Короче, так заверни, шоб сок не вытекал. Ну и выпекай час. Это если мяса килограмм. А если больше, так можно и подольше. Потом открываешь сверху фольгу и полчаса даёшь поджариться. И если в противне на фольге у тебя сок, то поливай им эту «гармошку» время от времени, пока поджаривается. Если сока нет — такое может быть, — то полей один раз постным маслом...

И с этими словами Любаня закрыла духовку и убавила огонь:

— Вот. Спасибо российскому газу.

— Может, это наш, казахский? — подняла свои тонкие бровки Айгуль.

— Ну, не знаю, — выпрямилась Любаня, вытирая тряпкой руки. — «Гармошка», во всяком случае, русская.

— «Гармошка» общая, — усмехнулась Айгуль.

— Ну, нехай будет общая. Думаю, часа ей хватит. А пока салаты пусть уплетают. Колбаску там, то да сё...

Тут в кухоньку вошли Никита с Виктором.

— Табуретки возьмём, — заявил Никита. — Прямо возле избушки под брезентовый навес у стола поставим, чтоб всем места хватило.

— Жаксы, — согласилась Айгуль. — Берите, берите, мы и стоя можем.

— Я вообще и не присела, — развела руками Любаня. — Разве бабе на кухне до сидения. Разве что на плиту сесть, — и она рассмеялась, довольная своей шуткой. — А кого ещё принесло-то? Ну ты, Витюха с Танюхой — это понятно, а ещё кто?

— Да Коля-монах, — ответил Никита. — Бывший Сашкин одноклассник.

— У-у, кёптеген народу-то! — воскликнула Айгуль.

— Чего, чего? — переспросил Никита.

— Много, говорю, народу-то получается.

— Нормально! — махнул рукой Виктор и подхватил две табуретки. — Во дворе-то под навесом всем места хватит.

— Дак я ничё, — согласилась Айгуль. — Просто я сейчас ещё второй такой тортик тогда слеплю. Любаня вон своей «гармошкой» хвастается, а у меня зато тэттилер будет к чаю. Сладости, значит, по-русски...

— Чё это я хвастаюсь? — Любаня вскинула подбородок и встала перед ней руки в боки. — Просто твоими скоропалительными тэттилерами кого накормишь?

— С чего это они скоропалительные-то? — обиделась Айгуль. — Никита, скажи, как тебе в детстве такие быстрые тортики нравились?

— Какие? — улыбнулся ей Никита.

— Да вот, смотри, делается за две минуты, не помнишь? Беру полтора килограмма печенья, банку сгущённого молока, двести граммов сливочного масла, грецкие орехи, изюм. Печенье нужно хрупкое, чтоб под руками рассыпалось. Ну, можно на тёрке, конечно. Туда же, в миску, масло, сгущёнку, изюм, орехи, можно цукаты ещё, если есть под рукой, — почти пела Айгуль тонким чистым голоском и, всё больше вдохновляясь, формировала ладошками своё «скоропалительное» произведение. — Всё тщательно перемешиваешь в массу такую...

— Ага, — усмехнулась Любаня. — Вишь, масса какая, как пластилин, к рукам липнет. Их и мыть потом жалко, облизывать надо.

— Ты тоже ручками свою «гармошку» пришлёпывала, — огрызнулась Айгуль.

— Дык я же её в печь потом, — парировала Любаня. — Там температура-то какая! — и уже шепотком добавила: — Сравнила кое-что с пальцем.

— Я же их мыла сильно-сильно, руки-то, — Айгуль продемонстрировала всем блестящие от масла и сгущённого молока свои пухлые смуглые ручки. — Вот, форму сделала, круглую, можно квадратную или какую хочешь, и в морозилку на два часа.

— И сиди жди два часа, — кивнула Никите Любаня, прищёлкнув языком. — А пока соси лапу.

— Ну и что? — возмутилась Айгуль. — Твою «гармошку» тоже надо ждать. Всегда людям чего-то хорошего ждать приходится. Это плохое нежданно-негаданно приходит.

Любаня всем корпусом подалась в её сторону и театрально воздела руку с тряпкой:

— Да ты знаешь, какие торты его мамка в этой самой духовочке пекла раньше, знаешь?!

— Да ладно вам! — вмешался Виктор. — Не ссорьтесь.

И, забрав табуретки, они с Никитой вышли из кухни.

Во дворе под навесом по периметру длинного стола Таня уже расставила посуду и раскладывала теперь в глубокие миски из пластиковых контейнеров уже готовые салаты. Коля-монах нарезал колбасу и на удивление тоненькими ломтиками ноздреватый ярко-желтый сыр.

— Здорово, Коля! — похвалил его Виктор. — Искусная резьба по сыру!

— Это я вчера все ножи наточил, — признался Никита.

— Во всех приличных ресторанах так принято, — разогнул Николай затёкшую спину.

— Ну конечно, вам, монахам, про рестораны лучше знать, — ехидно ухмыльнулся Виктор. — Я предпочитаю сыр потолще, чтоб чувствовалось. А то возьмёшь в рот и не успеешь сообразить, шо тебе в желудок проскочило.

Никита глянул на мать. Людмила сидела в стороне, ссутулившись и опустив голову. Плечом к плечу сидели с ней на скамейке Нина и Тася. Вторая что-то активно нашёптывала ей на ухо. Людмила казалась ко всему безучастной. Только изредка едва кивала в ответ подруге.

Никита представил, как бы раньше мать суетилась в такой момент, организовывала бы всех и всеми руководила. А торт!..

Действительно, какой она делала торт! Никита даже сам придумал ему название — «Королевский». Мама выпекала три песочных коржа. Один из них был шоколадный: добавляла в тесто какао. Затем, строго запрещая всем со своим топаньем приближаться к духовке, долго, на слабом огне, на фольге пекла два коржа безе. Готовые коржи укладывались чередой, каждый не повторял предыдущий, и промазывались заварным кремом. Только один из средних коржей промазывался кисленьким вареньем или, что чаще всего бывало, свежепротёртой с сахаром чёрной смородиной. Между слоями ещё в крем подсыпались мелко порезанные грецкие орехи. В завершении всё это многослойное произведение заливалось шоколадной глазурью с густо намешанными в ней кусочками грецких орехов и... И ты чувствовал себя королём! Победителем, получившим высокую награду!

— Ну-ка, товарищи, грянем застольную, выше стаканы с вино-о-ом! Выпьем за Родину, выпьем за Сталина, выпьем и снова нальё-о-ом! — Нина, как только все уселись за стол и, разложив по своим тарелкам салаты, наконец чуть притихли, звонко, во весь голос и будто с вызовом, запела первый тост. — Выпьем за русскую удаль кипучую, за богатырский народ! Выпьем за армию нашу могучую, выпьем за доблестный флот! Выпьем за тех, кто командовал ротами, кто замерзал на снегу, кто в Ленинград пробирался болотами, горло ломая врагу! Выпьем за тех, кто неделями длинными в мёрзлых лежал блиндажах, бился на Ладоге, бился на Волхове, не отступал ни на шаг! Выше поднимем, стаканами чокнемся, выше стаканы с вино-о-ом, — на этих нотах Нина подняла свой хрустальный стакан над самой головой, и солнечный лучик вспыхнул в нём рубиновой звёздочкой. — Выпьем за славу павших героев, выпьем и снова нальём! Редко, друзья, нам встречаться приходится, — она обвела всех слезами наполненным взором и упрямо продолжила срывающимся голосом: — но уж когда довелось, вспомним, что было, выпьем, как водится, как на Руси повелось! Встанем, товарищи, выпьем за гвардию, равной ей в мужестве нет, — и она жестом потребовала, чтобы все встали. — Тост наш за Ро-о-дину, тост наш за Сталина, тост наш за Знамя Побе-э-эд!

— За Сталина — это смело сегодня, тётя Нина, — заметил Виктор, чокаясь с ней своей стопкой.

— А я с именем Сталина всегда смелая, — ответила она, промокая кончиком платка слёзы. — Великий был правитель нашего Отечества, не хуже Петра и Екатерины. От сохи к ракетам страну привёл. Полмира с благодарностью и трепетом в нашу сторону смотрело. Столько при нём сделано и построено было, что воруют-воруют — никак разворовать не могут. Его имя либерасты потому и обсирают, чтобы легче воровать...

— Давай, подруга, закусывай, — тихо предложила ей Людмила.

— А что, я не права? — спросила Нина, успокаиваясь и присаживаясь на табурет. — Не, ты скажи, подруга.

— Права, права, я ж не против. Просто все сели и тебя слушают. Ешьте давайте. Танечка, давай я тебе этот салатик положу. Это какой, не вижу.

— Крабовый, в смысле, с крабовыми палочками, — и Таня подставила свою тарелку.

И ели, и пили, и пели. Много пели. Пели свои любимые песни, те песни, что когда-то их молодость радостью и надеждой наполняли. Пели, чтобы, как условились, ещё когда договаривались у Людмилы праздник отмечать, песнями этими душевными встряхнуть её, подругу, к жизни вернуть. И настырные же какие: даже саму Людмилу уломали спеть. И запела она грустно и чисто, ту свою, из юности, ту о любви, печальную и самую любимую:

— За дальнею околицей, за молодыми вязами

Мы с милым расставаяся, клялись в любви своей...

И тут подруги подхватили. И Татьяна с ними запела. А вот с неё-то, и только с неё, Никита глаз не спускал.

— ... И были три свидетеля: река голубоглазая,

Берёзонька кудрявая да звонкий солове-э-эй...

И опять хрустальное соло Людмилы:

— Уехал милый надолго, уехал в дальний город он.

Пришла зима холодная, мороз залютовал.

И стройная берёзонька поникла, оголённая,

Замёрзла речка синяя, соловушка пропал.

Пропали три свидетели — три друга у невестушки,

И к сердцу подбирается непрошеная грусть.

А милый мне из города всё пишет в каждой весточке:

Ты не горюй, любимая, я скоро возвращусь.

А милый мне из города всё пишет...

И вдруг она закрыла лицо руками и зарыдала навзрыд. Все замолкли, только слышно было, как жужжит оса, упавшая в рюмку. Нина подвинулась к Людмиле поближе и стала гладить её по спине. Наконец Людмила выпрямилась, подушечками ладоней растёрла глаза и тихо выдохнула:

— Простите...

Тася достала из-за пазухи и подала ей голубенький, аккуратно сложенный носовой платочек с кружевцем по краям:

— На-ка! И не плачь, не тревожь его там, — она подняла глаза к хлопающему под тёплым ветерком навесу. — Ему от твоих слёз там печалька большая. Нельзя о покойнике постоянно плакать. Покойник — на то и покойник, чтобы покоиться, а ты не даёшь ему...

— Ой, подруженьки, дорогие вы мои, да это ж сердечко моё плачет, и ничего я поделать с ним не могу. И всегда я полпервого ночи просыпаюсь. Видно, полпервого это случилось. Ночь, у него фонарик только, острога... Кругом темнота... Камни... Поскользнулся... Всегда я теперь полпервого ночи просыпаюсь. И не передать, как тяжело. Нестерпимая это боль. И слёз мне не выплакать. Днём-то ещё кручусь-верчусь, забываюсь, а ночью... вся подушка мокрая. И что бы я ни делала, всё Сашенька со мной. Вот там он стоит, вот здесь он идёт по дорожке. Вот я делаю что-то — он сзади меня. Поднимаю что-то тяжёлое, и вдруг мне легко станет — это он подхватил. Иду по улице, далеко на велосипеде кто-то едет — это Сашенька мой. Стою, жду, пока человек уж совсем рядом не проедет. Я его никак от себя не отпускаю. И ничем материнское сердце не успокоить, ничем. И так мне жалко его жизнь такую молодую. И сделать ничего нельзя.

Вздохнул тяжело Коля-монах:

— Вот и отпустите его, тётя Люда. Нельзя так, видит Бог, нельзя. Дайте упокоиться его душе, в небеса подняться высокие... Да и сами себе накликаете какую-нибудь мучительную болезнь.

— Ой, не дай Бог, — вздохнула Нина. — Болеть — шибко плохо. Бог справедлив. Он людям даёт и горя не до края, и счастья на щипок.

— Вот именно. Счастья на щипок, — горько заметила Тася. — Где же тут справедливость? У всех щипки разные. Смотря по тому, какая лапища. Кто действительно скромной щепоткой. А иной так лапищей и гребёт, и гребёт, да всё у других норовит урвать, а Бог будто и не видит.

— Господь всё видит и всё воздаст, — настаивала Нина. — Этот, что гребёт-то, — вроде как под себя, а на самом деле яму себе роет. Очнётся однажды в страхе: а за что это меня? А вот за то.

— У Бога нет мёртвых, тётя Люда, — тихо продолжал, обращаясь к Людмиле, Коля. — Он не Бог мёртвых, у Него все живые. И усопшие живут после смерти. Господь только в жизнь иную рабов своих переселяет. По учению Церкви православные христиане сохраняют после смерти своё общение и с нею, и со всеми её чадами...

— И как же это, Колюшка милый, — воскликнула Нина, — общаться-то с ними, с умершими-то? Ить молчат они.

— Молитвой, — твёрдо ответил Коля. — В церкви, в молитве почувствуете, поймёте, услышите их. В молитве — ключ к вечности.

Все смущённо притихли. Никита всё глядел на Таню, перебирая в пальцах хлебный шарик. Они встретились глазами, и тут же Таня отвела свой смущённый взгляд, глянула на Виктора. Тот обнял её за плечи, привлёк к себе. Посмотрел в их сторону Николай, перевёл взгляд на Никиту, нахмурился и опустил голову.

— Это правда, — вдруг глубокомысленно покачал головой Виктор.

— Чего правда-то? — неожиданно раздражённо спросил его Никита.

— Да вот думаю, странно всё как-то, — не замечая этого раздражения, простодушно ответил Виктор. — Если душа вечна... Если Господь подарил человеку вечность, то зачем Он наградил его такой предсмертной мукой? Зачем Он тело такой болью истязает?

— С чего ты решил, что это Он истязает? — вставил Коля.

Но Виктор, не реагируя на это замечание, продолжал философствовать:

— Ну, придумал бы так, что человек испарялся бы. Как вода. Ведь состоит же человек на шестьдесят процентов из воды. Так ведь. Ну вот. Вдруг такое облачко пара раз — и улетело к небу...

— Ну да, — усмехнулся Никита. — Образовалась такая мутная лужица, испарилась, и поднялась душа таким паровым облачком к райским кущам.

— Это уж у кого как получится, — с надменной улыбочкой ответил ему Виктор. — От кого — мутная лужица, а от кого — хрустально чистая водица.

Таня взглянула на одного, на другого и высказалась кротко, подкладывая мужу в тарелку кусочек «гармошки»:

— Конечно, здорово было бы без мук, но только муки физические в конце жизни даны, чтобы с этой земной красотой человеку не жалко было расставаться...

— Точно, Танечка, — подхватил Никита. — А то больно просто: раз — и облачко. Так бы весь похоронный бизнес загнулся. А как бы всякое высокое начальство пиарилось без участия в пышных похоронах какой-нибудь знаменитости? У нас вот в России только на таких похоронах министра культуры и можно заметить. Только так и понятно, что Минкультуры в стране существует. Его и назвать надо РОСМИНПОК— Российское Министерство Похорон Отечественной Культуры.

— Да что это вы затеяли всё про похороны-то?! — воскликнула с досадой Нина. — Ну вас, ей-Богу. Праздник такой, а они!

— И то правда, — поддержала подругу Люба. — Давайте-ка лучше выпьем за здравие и споём. Наливай, Никитушка.

— Чё петь-то будем? — поинтересовалась Тася, закусывая опрокинутую стопку.

— Да нашу давай, — предложила Любаня. — Девчачью удалую!

И она затянула:

— Однажды морем я плыла.

На катере — вдвоём.

Погода дивная была,

Но вдруг поднялся шторм.

Тася и Айгуль подхватили припев:

— Ой-ёй-ёй, туман в глазах,

Кружи-ы-ытся голова-а.

Едва стою я на нога-а-ах,

Но я ведь не пьяна-а.

— А капитан красивый был, —

ещё громче возопила Любаня. —

В каюту пригласи-и-ил,

Налил шампанского вина

И выпить предложи-ы-ыл.

И опять вступил женский хор, то есть Тася и Айгуль:

— Ой-ёй-ёй, туман в глазах,

Кружи-ы-ытся голова-а.

Едва стою я на нога-а-ах,

Но я ведь не пьяна-а.

— Я помню, твоя родственница это пела, — успела вставить Нина. — Ну да, она ж тебя и научила. Сестра какая-то там пятиюродная. Короче, седьмая вода на киселе. Вот забыла, как её звали-то. Она ж к тебе ещё из Крыма приезжала...

— Не мешай, — отмахнулась Люба и отхлебнула из рюмки.

— Чё не мешай-то? — настаивала Нина. — Я же помню, как она у тебя голосила...

Но Люба заливалась, уже не обращая на подругу внимания:

— Бокал шампанского вина

Я выпила до дна

И всё, что с детства берегла,

Ему я отдала-а-а.

А через девять месяцев

Родился сын-буян.

А кто же в этом виноват?!

И тут «хор» сделал громогласное заключение:

— Конечно! Капитан!

Ой-ёй-ёй, туман в глазах,

Кружи-ы-ытся голова-а.

Едва стою я на нога-а-ах,

Но я ведь не пьяна-а.

— Умейте жить, умейте пить

И всё от жизни бра-а-ать, —

нравоучительно закончила Любаня, —

И всё равно когда-нибудь

Придётся умира-а-ать!

— Тётя Люба, тётя Люба, давайте теперь про бабушку! — вскричал Никита. — Ну помните, вы пели? Про бабушку, которая с императором...

— Давайте лучше «Тёмную ночь» споём, или «В землянке»... — предложил Коля-монах.

Виктор согласно кивнул и тут же запел:

— Бьётся в тесной печурке огонь,

На поленьях смола, как слеза...

— Нет, нет! — закричал Никита. — Надо повеселее! — и обнял за плечи мать. — Ну правда, мам, надо повеселее! Давайте, давайте, тёть Люб, про бабушку давайте.

— Ну, типа, о’кей, — встряхнула подсветлёнными локонами Любаня. — Налей тогда стопочку, раз такое дело.

— Ну мам... — попыталась удержать её Таня.

Однако выпили, и Люба вдохновенно запела тоненьким-тоненьким голоском:

— Родилась я в Порт-Артуре,

Отец был простой адмирал.

Была я девчонка, меняла юбчонки

И с мамой ходила на бал.

Я помню своих кавалеров,

Таких нет в СССР:

Поэт Мышлаевский, корнет Разуевский

И Усов — морской офицер.

Послушай меня, деточка,

Прабабушку свою,

Вот крест святой,

Я правду говорю-у-у...

При этом Любаня откинулась назад и, запрокинув голову, как-то уж очень показушно, как всем показалось, перекрестилась. Таня смущённо опустила голову. Но Люба, будто глухарь, пела, никого и ничего не замечая:

— А знаешь ли ты, ангел мой,

Какая жизнь была

Под крыльями двуглавого орла-а-а?!

А как мы ели и пили,

Как мы резвились порой!

Как виртуозно погиб на дуэли

Петруша — прадедушка твой!

Как я страдала-рыдала,

Порой умирала с тоски,

И грустное что-то с майором Черновым

Играла в четыре руки.

А сколько же было романов,

Не вспомню, считай — не считай,

Но знаю я точно,

Влюблён был заочно

В меня государь Николай...

И тут вдруг Любаня прервала своё лихое пение и, перегнувшись через стол, вполне серьёзно обратилась к Нине:

— Кто она после этого, подруга?!

— Бельдюга! — ни на секунду не задумываясь, вскричала Нина.

Вся компания ахнула и расхохоталась. Таня от неожиданности даже вскинула руки. Никита ухватил её за локоть, как бы для того чтобы она не ударилась о край стола. Виктор исподлобья взглянул на них. Таня отвела локоть, а Никита с нелепой улыбкой и таким тоном, будто он извинялся за что-то, спросил громко, перекрывая общий смех:

— Она что, рыба, что ли? — и подмигнул.

— Да кто? — повернулась к нему Нина.

— Ну, прабабушка эта? Вы её бельдюгой назвали. Это рыба такая есть.

— Да при чём тут рыба?! Это я, чтоб покруче не сказать. Зачем ругаться-то в святой день?

И опять все, уже сдержанней, рассмеялись, а Коля-монах закивал в сторону головой и поднялся из-за стола, показывая Никите, чтобы он шёл за ним.

— Куда ж это вы, робяты? — хихикнула им вслед Нина.

— Да в Сашкину рощицу покурить немного, тётя Нина, — улыбнулся ей в ответ монах.

— Да кто ж из вас курит-то? — удивилась Людмила. — Что-то я не замечала.

Но они уже не ответили.

— Да не трогайте их, — успокоила всех Тася. — Что они вам, объяснять, что ли, обязаны. Не понимаете, что мужчинам нельзя долго терпеть, когда они много пьют.

Нина махнула на неё салфеткой и скривила губы:

— О, тоже мне, нашлась специалист по мужскому интиму.

— Ну ладно вам, будет, — нахмурила лоб Людмила. — Закусывайте вон. Или уж чайник ставить? Давай, Айгулюшка, неси свой торт.

Никита с Колей вошли в Сашкину берёзовую рощицу. Деревья тут были молодые и в основном плакучие. У всех разные по толщине стволы, но все стройные, беленькие. Густые ниспадающие кроны с мелкими блестящими листочками. Листочки эти изумрудно поблёскивали, подрагивая от лёгкого ветерка...

— Сашок улыбается нам, — вдруг сказал Николай и нежно провел сверху вниз по свисающим длинным гибким веткам.

— Как это, улыбается? — не понял Никита.

— Ну, видишь, как листочки сверкают, солнышко ловят.

— А-а, — протянул Никита. — Ты в этом смысле. Ну да, ясный пень: весна накатила.

— Я и говорю, будто Шурик с небес на эти листья солнышко пригоршнями льёт.

— Ты стихи, случаем, не пишешь, — усмехнулся Никита.

— Нет, не пишу.

Коля вдруг помрачнел. Помолчали.

— Вот ведь, — вздохнул Никита. — В Афгане не погиб, а тут...

— Там высокая любовь силу давала.

— Какая любовь?! У него до армии ещё и не было никого. Я точно знаю. Он же сразу после школы служить пошёл.

— Я о любви к Родине. Без неё человек мельчает. Силы жизненные уходят.

— И это говоришь ты, собравшийся за границу, в Грецию свою, в Пантелеймонов свой монастырь?!

— А там монахи русские. Они за Россию молятся. Может, потому и Матерь Божья, Заступница, Россию под Покровом своим хранит.

— Чем же они такую преференцию от неё заслужили?

— Молятся истово.

— Стра-а-стно, значит, — театрально взметнул руку Никита и ударил с размаху по берёзовым веткам, сбив несколько листиков.

— А ты не иронизируй, — невозмутимо ответил Николай; высокий и худой, он низко нагнулся и поднял с земли сухую веточку. — Она ведь была в этом монастыре.

— Кто?

— Богоматерь. Единственная женщина, которая именно в Пантелеймоновом монастыре на полуострове Халкидики однажды побывала. Даже фотография есть: женский силуэт среди монахов.

— И коне-э-чно, это именно она. А может, кто из монахов свою пассию привёл. Так сказать, на экскурсию.

— Не богохульствуй. По условиям тамошней монастырской жизни никакая женщина никогда не могла там появиться, ни при каких обстоятельствах. Только для Богоматери было благоволение.

— Вот напридумывали-то! Вот сказки-то бабушки Арины! Голый мужик разгуливает с голой своей тёлкой по цветущему саду, яблочко жуют. И понятия зелёного не имеют, что яблочко-то есть незя, что за это им по голым жопам папа надаёт и из сада на хрен выгонит...

— Чё это ты завёлся-то? Это ты мне свою похабную историю сотворения мира излагаешь?

— Да это вы вон нагородили с кучину гору и всё поёте с придыханием. Как эти сказки только с наукой-то согласуются, к примеру, с археологией? Или по-вашему получается, что Господь экспериментировал. Сначала динозавров сделал и других жутких тварей. Посмотрел, подумал: больно страшные. Тогда решил сделать обезьяну. Но тоже, думает, какая-то она слишком волохатая, и руки до самого пола. Тогда, решил, попробую-ка я слепить что-нибудь на неё, эту обезьяну, похожее, но не такое волосатое. Так дошла очередь до человека...

— Человека Господь после всех тварей создал, как венец...

— Да ерунда это всё! Напридумывали от безысходности. Человек — это животное. У него — живот, и он — животное, как всё живое на Земле. Живёт как животное и умирает как животное, и гниёт в земле как животное. Животное он, животное! И звериная жестокость его похлеще, чем у зверя самого лютого, — факт!

— Вот как! Надо же! Так, может, у тебя не любовь? А животная страсть? Самая лютая?

— Нет, у меня любовь. Самая святая! Да я жить без неё не смогу! Да разве ты поймёшь?!

— Как же это? У лютого зверя и божественное чувство? Ведь любовь — это дар Божий. Настоящая любовь — это чистый кристалл. Истинная любовь из высоких чувств выкристаллизовывается. И она созидает, а уж никак не разрушает что-либо или кого-либо. Святая любовь. Божественная. Вот Христос мыл ноги своим ученикам...

— Ну давай, давай, валяй, проповедуй! Думаешь, я не понял, чё ты меня сюда зазвал?!

— Ну, если ты понимаешь, так очнись, приди в себя, совесть свою пробуди. Они же любят друг друга. Ты что, не видишь, как он на неё смотрит?

— Да что он ей сможет дать? Чего она здесь добьётся, в этой нурсултанщине? Так и будет копаться всю жизнь в огороде.

— У неё двое пацанов, чего она должна добиваться? Воспитать их хорошими людьми. А ты сможешь для них отцом стать? Да и примут ли они тебя как отца, ты об этом подумал?

— Я её актрисой сделаю. Она в театральный поступит, меня там все педагоги за своего считают, я для них звезда. Да и в России-то она, такая красавица, тоже звездой ведь станет!

— Вот что, звезда любовных кинодрам, разрушишь семью — это будет твоё падение. Так и знай!

— Что ты меня всё учишь, проповеди мне тут, словно на амвоне, читаешь?! Ты женщину-то знал когда-нибудь? Ты и запаха-то её сладкого не чуял никогда! Ты своего друга-то через карман сам ласкаешь? Или, когда он у тебя встаёт, ты Библией его прижимаешь?!

— Эко ты под горку покатился. Видит Бог, я хотел упредить твоё падение, да, видно, уже инерция слишком сильная. Буду за тебя молиться. Прощай.

Коля сломал веточку, что всё это время крутил в руках, и отбросил в сторону. Резко повернулся и пошёл прочь по тропинке среди чёрного, ещё не густо зазеленевшего первыми всходами огорода

— Помолись, помолись!.. — крикнул ему вслед Никита и вдруг, сам не зная зачем, добавил с какой-то неуёмной яростью. — Знаешь, как тебя в школе обзывали?! Мне Санька говорил. Сухостой!

Коля-монах уходил не оборачиваясь.

А застолье всё голосило:

— ...цветут сады у нас весной.

Не забывай, не забывай, как после смены

Встречались мы, встречались мы у проходно-о-ой.

Не забыва-а-ай, не-э за-а-бы-ва-а-ай!

Не забывай родные да-а-ли!

Родных небес просторов ты не забыва-а-ай,

Не забыва-а-ай, о чём мечта-а-ли

И в чём с тобой мы поклялись...

Никита прислушался к этой песне, приглушённо прилетающей в берёзовую рощу. Всем телом упрямо дёрнулся в одну, в другую сторону. Подпрыгнул и ухватился за самую толстую блестящую ветку, почти горизонтально отходящую от белого ствола. Стал подтягиваться, но молодая упругая ветвь прогнулась, и он нелепо сел на землю. Сел, с силой постучал себя кулаками по коленкам и прикусил нижнюю губу. Да так больно, что слёзы выступили.

А уже под самую ночь читал в своём компе новое письмо от Гали:

«Никитушка, несравненный мой, с праздником, с великим праздником нашей Победы! И поздравь, пожалуйста, мамочку. Людмиле Ивановне, малым ребёночком потерявшей на войне папочку своего, как никому иному, по праву принадлежит вся радость этого святого дня — Дня Победы. Теперь, милый, мой отчёт. Мне как агенту твоему всякие продюсеры да режиссёры, да ассистентки разные покою не дают, всё спрашивают, когда ты вернёшься, всё сценариями забрасывают. Я уже с трудом отбиваюсь. Работа тебя ждёт огромная и на выбор интересная. Многие кинодеятели заявляют, что без тебя снимать не начнут. Ну а я без тебя так вообще вроде и не живу. Вчера Алла и Володя потащили меня в Дом кино на премьеру фильма Васьки Слепнина «Мой друг Люцифер». Ну, ты помнишь этого деловара? Он сначала был оператором, он даже тебя снимал в «Противоборстве» Михалковского. Потом тот ему помог режиком заделаться. Так что теперь он режопер. Кстати, он уже и забыл, наверное, как тебя на главную роль в этом своём фильме приглашал — ты отказался, хотя хорошие деньги предлагались. Если бы ты слышал, родной, как его представляла на сцене директриса Дома кино: «Вы по праву принадлежите к когорте выдающихся мастеров кино, чьи фильмы поднимают глубокие философские и нравственные проблемы бытия, заставляют людей сопереживать и размышлять, очищая и возвышая человеческие души. Природное дарование, безграничная преданность искусству снискали вам заслуженную любовь и уважение зрителей и коллег, нашли живой отклик в сердцах миллионов поклонников...» И так далее и тому подобное. Дифирамбы, в общем. А фильм оказался очень скучный, дилетантский, белиберда какая-то чернушная, да к тому же с претензией. Но зал был полон, и в конце все дружно хлопали. А Васька стоял на выходе из зала, весь одаренный цветами. Где справедливость? Ведь такая дребедень этот Васькин фильмец. Я сидела в зале и будто не видела и не слышала экрана. Только молилась мысленно, чтобы оградил Господь от таких вот вампиров в искусстве и в жизни. Не о себе молилась — только о твоём успехе! А иначе и невозможно, когда в сердце настоящая любовь. Мы потом шли с Аллой и Володей и всё говорили о фильмах, где ты сыграл. И о «Белом ковчеге», и о «Жила-была любовь под соломенной крышей», и о «Золотом капитане». Вот это настоящее искусство, способное затронуть любое сердце! Твои фильмы — лучшие! Любимые!!! Они людей делают добрее, светлее, красивее душой.

Мой дорогой, ты всё делаешь божественно.

Я никогда не понимала слово «гений», и конечно, оно нечасто звучало в моих устах. А сейчас вот заглянула в Википедию: гений — это человек с выдающимися творческими способностями! Это про тебя, радость моя Гениальная! Это ведь о тебе! И пусть в твоей душе всегда светит солнце! Яркое, мощное, красивое, живительное! Я так его люблю в тебе! Когда оно светится в твоей обворожительной улыбке! Целую, солнечная любовь моя!»

Отвечать на этот елей просто нет сил. Ну никаких. Увяз, как муха в медовой плошке. Да пропади всё пропадом... И он уснул.

Продолжение следует

fon.jpg
Комментарии

Поделитесь своим мнениемДобавьте первый комментарий.
Баннер мини в СМИ!_Литагентство Рубановой
антология лого
серия ЛБ НР Дольке Вита
Скачать плейлист
bottom of page