Гроза проста и совершенна, она сложна великолепием ликования, наполнившим стих, который некогда был известен практически каждому школьнику: исключая последнюю строфу, где связь столь родной, русской, майской грозы с греческой мифологией усложняет стихотворение, выводя его в мировой космос:
Ты скажешь: ветреная Геба,
Кормя Зевесова орла,
Громокипящий кубок с неба,
Смеясь, на землю пролила.
Тютчев мультикультурен и аристократичен.
Он мудр, как Екклесиаст, но добрее: он ведает содержание человеческого сердца, и читает в книге, вмещённой в него:
Чему бы жизнь нас ни учила,
Но сердце верит в чудеса…
Каждый – практически каждый – узнает это своим, онтологическим опытом, продолжая верить в оные – никогда, или почти никогда не случающиеся – верить: даже на краю.
Заглядывать в бездну страшно?
Но – Тютчев поэт световой бездны: именно в неё он, используя механизм молитвы для созидания стиха, и заглядывал:
Когда пробьет последний час природы,
Состав частей разрушится земных:
Все зримое опять покроют воды,
И божий лик изобразится в них!
Видел так: и, хотя сие не проверить, звучит с тою убедительностью, будто… изъято из Ветхого завета…
Тютчев историчен: Клио запускает ленты, испещрённые знаковыми иероглифами, в недра его творчества.
Вот Гус на костре.
…вот проза жуткой смерти:
Костер сооружен, и роковое
Готово вспыхнуть пламя. Все молчит.
Лишь слышен легкий треск — и в нижнем слое
Костра огонь предательски сквозит.
Тяжёл и густ плотно сделанный стих – хотя, кажется, Тютчев не делал стихи: просто слышал и записывал, не правя, столь естественно звучание их.
Смерть Гуса, казнь его развернётся широкою панорамой, и философские размышления, включённые, вплетённые в стихотворения, поднимают его куда выше жутких языков пламени, что пожрут сейчас Гуса…
Жутко прописан образ старухи: виноватой без вины, одураченной жертвы человеческой истории:
Тут и она — та старица простая,
Не позабытая с тех пор,
Что? принесла, крестясь и воздыхая,
Вязанку дров, как лепту, на костер.
И вознесётся, ударами колокола звуча, финал:
И цепь порвав с юродствующим Римом,
Гнетущую тебя уж так давно,
На Гусовом костре неугасимом
Расплавь её последнее звено.
Много меди в поэзии Тютчева, много вечности: он, будто духовидцем был, связанный с нею, черпал из неё, и, почерпнутое наполняло стихи необычной силой.
Очевидно – предпочтение внутренней жизни, глубинным пластам перед внешним, поскольку внешнее сиюминутно, и внешность даже, к какой привыкает человек за жизнь – тень теней; отсюда - Silentium!
Именно так – с восклицательным знаком: перстом, указующим верный вектор – в финале слова.
Молчи, скрывайся и таи
И чувства и мечты свои —
Пускай в душевной глубине
Встают и заходят оне
Безмолвно, как звезды в ночи, —
Любуйся ими — и молчи.
Сколько всего ведал в себе – призывал других к тому же: объёмному взгляду, великолепию лучей, сокрытых внутри, призывал к расшифровке собственного «я», как наиважнейшему делу из возможных.
Сосредоточенность стиха завораживает.
Как – контраст между похоронами, описанными детально, и великолепием небесных пластов, не подлежащих смерти и тлению:
И над могилою раскрытой
В возглавии, где гроб стоит,
Ученый пастор, сановитый,
Речь погребальную гласит…
Вещает бренность человечью,
Грехопаденье, кровь Христа…
И умною, пристойной речью
Толпа различно занята…
А небо так нетленно-чисто,
Так беспредельно над землёй…
И птицы реют голосисто
В воздушной бездне голубой…
Великолепна дисциплина стиха – о чём бы ни говорилась; великолепны слова – очень крупные у Тютчева, пронизанные таинственно-розоватым свечением волшебных раковин изнутри.
Его наследие уникально: нет неудачных стихов: только шедевры и просто хорошие.
Его наследие – чаша, наполненная драгоценным содержанием, поднятая к небесам.
Глубоко и проникновенно сказано о поэте-философе золотого века. который призывает наш духовный мир к восхождению и преображению.