И что ей стоит не смотреть на эту группу людей, состоящую из мужчины (он плачет и тянет руку в неизвестное), женщины (она вцепилась в скользкую ткань его плаща) и ещё одной женщины, которую она (смотрящая) будет называть Другой, чтобы не путать её с той первой.
Сама смотрящая никого не зовёт, никуда не рвётся, она сидит на летней прохладной траве, возле дома, который она безумно любит, да, именно это чувство она испытывает к этой «сталинке», про которую ровным счётом ничего не знает, кроме того, что она построена в 1948 году. Смотрящая уверена в точности года не только потому что гуглила, но и потому что на самой «сталинке» висит уже порядком облупившаяся табличка, на которой остались три цифры – 948, к сожалению или к счастью, единица отпала, и именно поэтому она гуглила (сомнение), не может же здание быть построено в 948 году, хотя, наверное, может, дело же совсем не в этом.
Она живет в похожей «сталинке» (именно поэтому знает, как называются дома такого типа, об этом ей говорила мама, «нашу сталинку не будут сносить, только если после нашей жизни», потом мама назвала свою дочь по имени, но мы не будем называть никаких имён. Смотрящая не знает, в каком году умер Сталин и много ещё чего не знает, как и все мы, не потому что она юна или, не дай бог, глупа, просто это не входит в круг её интересов, так бывает).
Она сидит на прохладной летней траве и смотрит на свою любимую «сталинку», точнее на дверь запасного выхода, давно заколоченную, не имеющую в себе никакой функции и пользы, правда, она ни разу не дёргала эту дверь за ручку (выкрашена ярко-оранжевым), потому что ей хочется оставить эту дверь для себя недосягаемой, не до конца объяснённой, эта дверь только объект её видения, своего рода медитация, она смотрит на эту дверь и, вопреки всем законам, открывает её в своём сознании, заходит в здание, видит стоящую у радиатора коляску, сложенную пополам для удобства хранения. Ничего необычного, она просто зашла с заднего входа и увидела коляску, кстати, она не любит детей, даже страшится (она так не формулирует, только чувствует) ни сколько их слез, жалоб, капризов, ей неприятен, а, наверное, точнее – непонятен детский смех, да, он такой очаровательный (она даже это понимает и совсем не чувствует), но отделить этот смех от дикой действительности вокруг она не может. Это никакая ни надежда на будущее, что вы, это просто - детский смех незнания - всего того, что ждёт (поджидает точнее) впереди. Незнание для неё – страшная вещь. Она хочет знать больше, у неё есть эта потребность, но она так много и не узнает. Сейчас она хочет узнать, что там за закрытой дверью. Проверять снова и снова: не изменился ли порядок вещей с прошлой медитации. Всё по-прежнему. Даёт ли это какое-то знание о жизни? (здесь без ответа)
Но сейчас она смотрит на группу людей. Вспомним их.
Плачущий мужчина в плаще из скользкой ткани, женщина, удерживающая его от стремления рвануться в неизвестное и Другая, которая в свою очередь удерживает Её (это не было видно при первом просмотре на группу людей). Ей (смотрящей) досадно, что медитация кончена, что новый вход в дверь был прерван коллективными криками, ей даже не удалось снова увидеть коляску и, наконец, разложить ее, сделать видимой. Она хотела назвать коляску одной буквой «К», как в детской азбуке и перерисовать ее под себя (тёмно-синий сменить на оранжевый) , в духе иллюстраций Юрия Васнецова, репринт детской азбуки с иллюстрациями этого художника был когда-то у неё в детстве (кажется, что давно, но не так уж), но среди всех картинок-букв ей больше всех нравилась буква с которой начиналось её имя, тогда ей ещё оно нравилось, но теперь она бы оставила от него только одну первую букву, она, наверное, так и сделала бы, но крики, крики, крики, пустопорожний надрыв в пустоту не даёт ей задержаться на этом.
Зачем он плачет и куда он рвётся? Он не стар и не молод, у него красивый череп в рыжей щетке волос, как в панировке, кажется, он начал ржаветь, такое наверняка бывает с людьми, а слёзы усугубят и убыстрят процесс ржавения. Этот нестарый и немолодой человек очень похож на местного алкоголика Сергейчика, наверное это и есть он. Сергейчик. Да, почему-то его все именно так называют: и те, кто питает к нему нежные чувства (наверное, эти две женщины в групповой композиции знают толк в таких чувствах), и те, кто посылает Сергейчика куда-подальше. Сергейчик не устаёт плакать, рыжий бритый ребёнок (теперь он будто бы омолодил свой возраст). Она (любящая смотреть на дверь) знала, что Сергейчик рвался недавно на контрактную службу, даже записывался у волонтеров, похожих на подростков, стоящих у метро, но волонтёры прогнали его, потому что он был пьян, но в тот день Сергейчик сделал всё возможное, чтобы протрезветь, и это решение было принято им в трезвом уме. Это потом он уже, конечно, напился, его не взяли, он не испытывал никаких патриотических чувств и на самом деле просто хотел быть убитым (он обо всем этом говорил сам с собой, лёжа на траве, поэтому смотрящая не только всё это видела своими глазами, но и слышала) , для него процесс жизни перестал иметь смысл, счастливый день был лишь раз в месяц, когда Она (удерживающая его за скользкую ткань) брила его станком (почему-то для стрижки собак, или он так шутил) и только из под её рук на голове Сергейчика появлялся такой ржавый ёжик, кто-то сказал, что рыжим везёт больше, чем блондинам и брюнетам. Что же ты тогда плачешь, Сергейчик?
Если оставить Сергейчика с его тягой ринуться в неизвестное в покое и взглянуть на женщину, держащую его за скользкую ткань его плаща, можно подумать, что эта женщина чем-то глубоко оскорблена, у неё что-то украли – честь, деньги, родину, смысл жизни, её желание понятно и кажется стопроцентно оправданным – поймать обидчика, нарушителя её внутреннего порядка. Она уверена, что это всё сделал Сергейчик, его слёзы (раскаяния или непонимания) говорят о том, что он включён в эту историю и что-то всё-таки понимает, в его пустячной на первый взгляд жизни вдруг прорастают зачатки смысла – сопротивляться лживому обвинению или же бежать, бежать, бежать от этой женщины куда глядят глаза. Что удивительно, вся эта троица – мужчина, Она и другая – находятся в постоянном движении, прибывая в неоспоримой статике, они как застывшая картина, оживающая в сознании девушки, любящей смотреть на любимую дверь в сталинке, но теперь смотрящую на эту так и неразгаданную троицу. А может быть это вообще что-то из сфер духовного, и Сергейчика изгоняют из его жизни в жизнь вечную, пусть не на войну, так куда-то ещё, рая ему не видать, а до ада ещё так далеко. Сергейчик стремится в вечное неизвестное, и все её попытки что-то понять кто-то невидимый обнуляет.
Кто же эта Другая? Вот здесь реально трудно: она может быть кем угодно, она даже может не иметь с Сергейчиком и женщиной никаких точек соприкосновения, кроме точки захвата (она держит женщину за руку). Может быть, всему виной одиночество и тяга к прилипанию к кому бы ни было, к женщине прилипнуть легче, точнее не так болезненно, мужчина расценит всё прямолинейно, подумает покровительственно, «вот, снова мне надо выходить из зоны комфорта из-за очередного объекта противоположного пола, пусть и приятного на вид». Всё это так ужасно, все эти нотки, мудацкое восприятие и опоэтизированная оптика насилия. Та Другая хочет спасти женщину, остановить, её взгляд будто бы говорит, «не держи этого … Сергейчика, побудь со мной, узнай меня, ты просто не видишь, что он не принесёт тебе счастья, вместе с ним ты не найдёшь искомой тобой гармонии, самое лучшее, что ты можешь сделать для него – обрить его под ноль машинкой для стрижки собак и поцеловать его в «родничок» на прощание, не держи его, не держи». Та Другая очень злилась, и кажется только ей одной из этой троицы надоел этот статичный бег.
Она (смотрящая на дверь, на группу людей) забывает, что когда-то так любила смотреть на дверь с оранжевой ручкой, входить в своём сознании в «сталинку». Она подумала, что если ей когда-то и придётся раскладывать коляску для своего ребёнка, пусть в коляске будет девочка, по многим понятным ей и нам причинам. Отчего плачет мальчик она, наверное, в этой жизни и в этой реальности не поймёт, она, конечно, разрешит ему плакать и ни в коем случае не будет корить его, как другие яжемамочки во дворе, «это что за слёзы, ты же – мужчина, будущий воин, а плачет», она просто будет смотреть на ручейки его слёз и в какой-то момент перестанет пытаться понимать их значение, она знает, что лучшее спасение от слёз – переключение на смех (что ей стоит состроить рожицу), но про её отношение к детскому смеху вы уже знаете. Потом мальчик будет рваться всю жизнь в какую-то только ему понятную неизвестность, забудет о своей матери. Вообще, всё это дико сложно для неё, такая распаковка жизни, такое непрекращающееся в своих трансформациях житейское поле проблем, горизонта не видно, где каждую секунду необходимо принимать какое-то судьбоносное решение. И как мало от всего этого пользы и как много суетного, абсолютно ненужного для неё. Так она понимает жизнь. И понимает, что понимает.
Она ведь знает, что плачущий мужчина потерял своего друга – бывшего собутыльника (здесь это не имеет значение, важно, что друга), от него ничего не осталось, только цинковый гроб, взятый в аренду у смертельной покорности. Она, держащая его за скользкую ткань его плаща (вы слышите этот звук-шелест), давно любящая его женщина, у них ничего не было, она просто живёт с ним в одном подъезде, въехала в эту «сталинку» год назад. Однажды она увидела его лежащим на траве во время жуткой жары вот в этом самом плаще, она подумала, что он умер от солнечного удара, тогда она ещё не полюбила его и испытывало одно лишь чувство беспокойства за другую жизнь.Только когда он раскрыл глаза и улыбнулся, смахнув со лба рыжую промасленную потом прядь, она поняла, что для начала хочет его побрить, накормить, привести в порядок, чтобы увидеть за всем этим опустившимся обликом его настоящего. Сегодня она впервые его коснулась (точнее ткани его плаща, она тоже запомнила шелест), это их первое прикосновение, она боится, что его сердце не выдержит, она знает, что он может сказать что-то лишнее и его арестуют, она никогда не поддерживала его стремлений служить по контракту (это всё было пьяное фрондёрство и какая-то горькая отчаянность или же попытка встречи с другом, «встретились бы, потерлись цинковыми стенками» – думала Она). Сейчас она была уверена, что удержит его, развернёт к себе и даст ему пощечину, временами хорошая (как понять степень её хорошести?) пощечина способна вернуть человеку себя самого. В эти моменты она (смотрящая или какая-то другая она) понимает жизнь и понимает, что понимает.
А Другой была сама она, любящая смотреть на дверь (такая разгадка даже для неё самой неожиданна), именно поэтому она так мало понимала об этой третьей, так же мало, как и о самой себе. Просто ей казалось, что побывав внутри, включившись в эту статично- застывшую гонку, она сумеет приблизиться к этим малознакомым ей людям, до которых ей не должно быть никакого дела, все должны заниматься своей жизнью, а не заходить в чужие подъезды, не хватать чужих рук, не смотреть так долго и пристально. Тоже мне долгое вглядывание.
Под ней ещё летняя трава августа, долго сидеть на земле опасно для её здоровья, мама ей говорила – «не будет детей, не сиди на холодном», она сразу вспомнила о так и не разложенной коляске и сразу представила множество других вариантов несбыточного. Она понимает, что благодаря процессу долгого вглядывания в предметы, в группы людей, в лица, в движения этих людей, ей удаётся увидеть не один, не два, а больше трёх вариантов своей возможной жизни, и есть вариант, который вдруг, вопреки всему, возьмёт и порадует её. Вот тогда наворачиваются слёзы. Конечно, она не плачет так отчаянно, как Сергейчик, но они её собственные и не могут ни пролиться. «Попробуйте сами» – говорит она всем нам, но мы пытаемся решить выпавший нам жизненный вариант и старательно делаем вид, что что-то понимаем. И понимаем, что делаем вид.
Она оставляет от своего имени лишь первую букву и вглядывается в неё.
В букве (не скажет, не ждите), как в капле отражается вся её прошлая, настоящая и будущая жизнь , без возможных вариантов, она уже кем-то прожита, проверена, «тест-драйв пройден, теперь ты» – говорит жизнь в букве. Ей она кажется невообразимой и невозможной, начиная с того, что она живёт вот в этой «сталинке» и смотрит на всё вокруг с балкона третьего этажа, и это новое для неё вглядывание пока не может быть долгим, как это было прежде. Из комнаты, примыкающей к балкону, (её комнаты?) доносится плач ребёнка. Девочка.