
Глава VII
Дмитрий после девяти дней уехал в свой Новосибирск, а Никита остался с матушкой и на сороковины, и вообще не спешил брать обратный билет, и даже обрадовался, когда не увенчалась успехом попытка попасть на прямой рейс Усть-Каман – Питер. И отложилась эта идея на неопределённый срок. Он даже Галке перестал отвечать на её послания по вотсаппу. Они, эти её велеречивые опусы, в конце концов стали его раздражать своею приторностью, а она всё не унималась:
«Никитушка!.. Приснился мне сегодня! Так приятно, дорогой! Я утречком поднялась на наш второй этаж, а там солнышко в окошечко заглянуло и мне золотую дорожку выстлало прямо к твоей подзорной трубе. Подошла я к ней, а она так блестит, милая, своим стёклышком, будто спрашивает: где мой хозяин? когда он вернётся? соскучилась я по его глазонькам. Хотела я заглянуть в неё, увидеть, как ты там, в дальнем далеке, что поделываешь, но не посмела. А тут, гляжу, листочек с твоим стихотворением про Луну на столе лежит. Не удержалась, прочитала. Какая поэзия тонкая! Строчки тут же запоминаются. Так и просятся на музыку. Я уверена, ты вернёшься и напишешь гениальный романс. Какой же ты у меня талантливый! Всесторонне…»
Никита не стал дочитывать. Погасил экран смартфона и подумал: «Под такое славословие можно чай прихлёбывать без сахара, или просто сам смартфон, как грелку или как горчичник, прикладывать к больному месту. Ха-ха! Сразу полегчает».
Зима наступила как-то вдруг, как у Пушкина. Долго было сухо, ветрено и холодно, и тут в первых числах января двор поутру засыпал чистейший пушистый снежок: «…куртины, кровли и забор, на стёклах лёгкие узоры, деревья в зимнем серебре…». Это тихое, мудрое, белоснежное утро так по-детски обрадовало Никиту, что он был готов прямо с порога в одних трусах плюхнуться в снег и хватать его горячими губами, как мороженое. Он так бы и сделал, если бы на крыльцо не вышла мать.
– Ты чего это голый на мороз?! – чуть ослабляя под подбородком узел шерстяного платка, возмутилась она. – Не хватало ещё тебе простудиться. Ну-ка марш в дом!
Но сын только хмыкнул:
– Эх-ма!.. – перекрестился и рванул босяком через весь двор прямо в баньку в конце огорода.
Людмила только вздохнула сокрушённо:
– Ох, Господи, спаси и сохрани! Такие вот вы у меня…
Она вернулась в дом, сняла с гвоздя у дверей тулупчик, подхватила валенки и, хрустя слепящим снегом, направилась к баньке. По дороге сама себе улыбнулась: «Хорошо хоть – ни свет ни заря догадалась затопить её, как чувствовала…».
А потом они вдвоём у заплаканного от растаявших «лёгких узоров» окна пили горячий чай.
Никита, разворачивая красно-золотистый фантик и надкусывая цилиндрик с детства любимого батончика, спросил:
– Мам, ты знаешь, я тут с тобой – как в детство опять вернулся.
Людмила молчала, глядя в окно.
– Мне так хорошо с тобой… – тихо сказал Никита. – Мам, скажи, а как ты думаешь, у тебя детство счастливое было?
Мать помолчала, поднесла к губам кружку, прищурив глаза, подула на чай, сделала маленький глоток и наконец ответила:
– Ну да, прямо золотое, как этот фантик, – поглядела на сына, усмехнулась и добавила: – Да нормальное. Как у всех.
Каждый раз Никита вытягивал мать на разговор хоть на самые незатейливые темы, лишь бы отвлечь её от горьких дум. Только бы не молчала, только бы не терзала сердце своё.
– А помнишь, как ты мне мороженое из гастронома принесла? Эскимо. Оно мне тогда таким большим показалось. Подумал: вот это да-а! Так много и всё – мне. Ни с кем делиться не надо: Саня с Димоном в школе были. А мне-то лет пять было, даже, кажется, четыре ещё. Выскочил я на радостях на крыльцо, откусил верхний шоколадный кружочек и только хотел дальше белую-то радость лизнуть, как прямо на неё, на эту самую радость, птичка прямым попаданием... То ли с ветки какой, то ли прямо с козырька крыльца…
– Надо же, – грустно ответила мать, – а я не помню такого.
– Ну как же! Я ещё так расплакался, прибежал к тебе в слезах… Ты взяла это мороженое, хотела выбросить, так я давай ещё больше орать…
– Ну, и что?
– Да ничего. Взяла да срезала ножом, и я опять побежал на крыльцо это эскимо облизывать.
– Нет, сынок, не помню, ей-Богу.
– Счастливые мы росли, мам. Я вот в предбаннике в углу у стены высоченные, чуть ли не до потолка, пачки журналов обнаружил за прошлые годы. И «Юный техник», и «Юный натуралист», «Мурзилка», «Пионер», «Костёр». А из-под них вытащил «Весёлые картинки», даже украинские «Барвинок» и «Перец». А ещё там связки «Вокруг света», «Наука и жизнь», «Огонёк», «Роман-газета», «Крокодил», «Нева», «Сибирские огни», «Москва»… Ничего себе! И ведь читали же всё!
– Да, было дело, – грустно ответила Людмила. – Тогда у нас на заводе, что хочешь, можно было выписать, я и старалась. Всё, думала, мальчишкам моим интересно будет, всё в рост пойдёт. Теперь этим только печку растапливать.
– Спасибо тебе, мамочка!..
– За что ж спасибо-то? За то, что я – мать?
– Слушай, мам, а может, их соседям отдать? Татьяниным пацанам…
– Да что ты! Им это ничуточку не интересно. У них эти, как они называются, планшеты, что ли. Ты будто сам не знаешь, будто у вас в Питере не так. Как же они это называют-то – всё, что нам дорого было? Словцо у них такое есть.
– Отстой?
– Вот-вот, именно. Помню, что с осадком как-то связано. Я уж и так наши книжки Таниным мальчишкам предлагала. Там же детских много. Вон «Том Сойер» какая книжка! С иллюстрациями. Открыла перед старшим-то, ты, говорю, посмотри, какие картинки-то. Ты начни только читать – тебя потом не оторвёшь.
– И он что, стал читать?
– Да где там… У него в планшете вон какие чудища бегают. Да всё стреляют, да всё прыгают. Что ему эти иллюстрации? Ладно, Никита, сынок, ты чайку-то напился? Съешь ещё конфетку.
– Нет, спасибо, мамуля, всё.
– Ну, иди тогда, занимайся своими делами, а мне обед надо готовить. Гляди-ка, как сахар закожупел! – удивилась она, накрывая сахарницу крышкой.
– В смысле? – не понял Никита.
– Да комком слипся, влаги, поди, напитался.
– Это я виноват: сырой ложечкой его в чай себе набирал…
– Нет, сынок, не от этого. То, что ты сырой ложкой ложил, от этого так не закожупеет.
– Не ложил, мам, а клал!
– Ой, прости, сына, всё никак не упомню, как по-вашему, по-грамотному-то надо. Привыкла по-нашему, по-согрински. Мы тут теперь – не пойми кто: ни казахи, ни русские. Люди брошенные, горёванные люди. От нас теперь ждут, чтоб повымирали.
– Ну что ты говоришь, мамуль! – он встал, склонился над ней и обвил руки вокруг её шеи.
– Ох, ладно уж, что теперь… Так я про сахар. Он влагу набрал, потому что в хате влажный воздух. Надо печку затопить.
– Неужели уж прямо из воздуха впитал?
– А что ж ты думаешь, ещё как. У нас вот в сельпо ещё в советские времена была такая хитрющая продавщица. Она рядом с мешками сахара в продуктовой кладовой ставила вёдра, полные воды. Знаешь, как он после этого тяжелел. Так она его нам и вешала, пока её бабы не раскусили.
– Посадили?
– Кого?
– Ну, её, продавщицу эту.
– Ага, сейчас! У неё муж в милиции работал. Просто в другой магазин умотала, да и всё. Ну, добро! Иди. Займись своим делом.
– Вот я сейчас печкой и займусь.
– Да полно тебе, сама справлюсь. Поди лучше книжки погляди: вона я их сколь натаскала.
– Я уж заметил. А откуда?
– Да по весне гляжу: на лугу, на самой нашей согринской окраине целая куча книжек на помойку свалена. Я подошла и ахнула. В руки-то одну, другую взяла, а они, родненькие, сырые, точно заплаканные. Глажу их, будто утешить хочу. Читаю обложки-то, а там и «Овод», и русские пословицы и поговорки, и Майн Рид, и Есенин Серёжа, и Лев Толстой. Две толстенных его книжки «Войны и мира», а ещё, его тоже, повести и рассказы, – Людмила замолчала, склонив голову, и вдруг, точно вспомнив, воскликнула: – Гоголь! Представляешь? «Вечера на хуторе близ Диканьки» и «Ревизор», и «Миргород»… Господи, да чего там только не было. В три мешка большущих всё собрала. Потом каждую книжечку протирала тряпочкой, в молочке свежем смоченной, да по полочкам аккуратненько всё расставляла.
– Кто ж это такое богатство повыбрасывал?
– Казахи купили дом умершей учительницы, вот и выбросили все книжки её.
– Ничего себе!..
– Ох, да что ты! Я уж перестала удивляться. Мы тут теперь чужие, с нами тут и не такое ещё будет твориться. Ах, что толковать. Остоелозило... Ладно, всё, сынок, разошлись по делам.
– Хорошо. Я мам пойду всё-таки дрова принесу.
– Ну, как знаешь.
Дрова Никита рубил неумело, неловко. Каждое полешко так и стремилось увернуться от занесённого над ним топора, непременно валилось с колоды, будто из вредности и ему, Никите, в назидание: дескать, что, брат, отвык ты от деревенской-то жизни. Ручки-то без мозолей и вообще не оттуда растут. И топор вредничал: так вонзался в опустевшую колоду, что никак его из неё не вытащишь, пока кое-как не раскачаешь. Но худо-бедно задачу он всё же выполнил и печку растопил. Дом наполнился уютом и особым согревающим душу покоем, что с ностальгией вдруг накрывает тебя, когда возвращаешься в родительский дом после долгого скитания по городам и весям.
Копаясь в книжных полках, Никита обнаружил томик повестей и рассказов Валентина Распутина, что когда-то прислал матери со своей подписью:
«Дорогой мамочке книгу любимого писателя!
Она полна житейской сути:
И смех, и слёзы, и любовь.
Честнейший Валентин Распутин
Остудит мозг, согреет кровь.
Тебя пусть в далеке далёком
Сыновняя любовь хранит.
Она не меряется сроком,
Она под отчий кров летит».
С улыбкой перечитал эти свои давние стишата и понюхал сплюснутое высушенное соцветие полевых незабудок, видимо, матерью заложенное под обложку. Ну ею, конечно, а кем же ещё?
Из книг, что принесла в дом мать, сложилась целая библиотека. И Никита, будто старинные музейные редкости, осторожно брал в руки книжку за книжкой, с неожиданным для себя самого трепетом перелистывал страницы, вчитывался в текст, зачастую уже знакомый ему с юности. Так, в одном из томиков попалась ему чеховская «Шуточка». Никита с блуждающей по лицу улыбкой перечитал этот милый рассказ. А потом ещё один, и ещё…
Вот за чтением и полетели зимние короткие дни. Сидел, а то и лежал прямо на полу, а вокруг веером книжки разложены. А когда мать, уже разобрав ко сну постели, звала ужинать, он встанет, бывало, потягиваясь, вскинет руки, выгнется всем телом и, глянув в тёмное окно, пробормочет:
– «Проглянет день как будто поневоле и скроется за край окружных гор…».
Мать журила:
– Глаза испортишь. Ты бы хоть погулять куда пошёл, хоть на сопку вон забрался. Там вон молодёжь на лыжах катается. Склон вон как укатали санками да фанерками. Такая горка весёлая!.. Давеча шла из магазина-то, так на всю улицу смех: так и летят по склону-то, заливаются.
Но Никиту ничуть не тянуло в весёлую компанию. Ему вообще не хотелось никуда выходить с усадьбы. Все прогулки сводились к отбрасыванию снега, что обильно валил чуть ли не каждое утро. Чтобы размять тело и надышаться свежим морозным воздухом, ему достаточно было разгрести дорожки во дворе, проложить их, ровненькие, к сарайчикам, к баньке, к Сашкиной берёзовой рощице. А ещё как здорово было в отеческой баньке попариться, когда за её дверями мороз трещит. Стегал, стегал себя веником и на снег выскакивал отдышаться. И никто ему был не нужен, и совсем он не скучал, с мамкой было хорошо, как в детстве. Она посоветовала:
– Ты бы соседа, Татьяниного мужа, в баньку пригласил. Вот он-то уж в этом толк знает. Он же спортсмен. Да и сверстник, всё вдвоём-то веселее. А то без друзей-то как?
– Да не нужен мне, мам, никто, – отмахнулся Никита.
Однако дельный совет в душу запал. Как-то, забрасывая с дорожки снег уже на высоченные сугробы, увидел он за забором Виктора. Предложил вечерком попариться. А тот с радостью принял предложение и тут же побежал в гастроном пиво закупать.
К вечеру охота париться у Никиты испарилась.
– Чтой-то я поостыл, – заявил он заглянувшему в дом Виктору.
– В смысле? – не понял тот.
– Ну, вот тока поужинали, и такая лень… Вот почему так: пока голодный, горы бы свернул, а как поешь, ничё делать не хочется? И глаза слипаются…
– Это потому что животик наполнился, – улыбнулась мать. – Кожа на нём натянулась, и от этого веки закрываются.
– Это у тебя инстинкт хищника, – заключил Витя. – Тот тоже отдыхает, как добычу завалит и кровавого мяса налопается. Пошли, пошли: баня из тебя человека сделает! Поостыл он, понимаешь! Щас подогрею, – он ободряюще похлопал Никиту по плечу, – мало не покажется.
– Идите, идите, – поддержала мать. – Зря я её, что ли, с обеда топила?
Никита только вздохнул обречённо.
Полиэтиленовый пакет с десятью банками чешского «Kozela» – благо, его даже в согринском поселковом магазине на самой окраине Усть-Каменогорска оказалось теперь завались – опустили в сугроб возле дверей в предбанник. В предбаннике быстренько разделись и, нырнув в обжигающий жар, уселись на полок, предварительно плеснув на него из холодного ведра, висевшего на крючке колонки, устроенной прямо в баньке. В баке, который ещё Сашка – золотые руки – приварил сверху к печке, шипела закипающая вода.
– Ух, горячо! – оскалившись, повёл плечами Никита.
– Это йешо ерунда, – самодовольно улыбнулся Виктор. – Ща нагреемся… Как пойду тебя вениками охаживать, во, тогда будет горячо-о.
Предчувствуя, что сейчас его просто поджарят на вертеле, Никита уже захотел эвакуироваться в предбанник или даже зарыться в снег, но тут последовала команда «ложись».
Он растянулся на полке – и тут началось. Веники ходили по спине, ногам и ягодицам, будто это и не берёзовые веники были, летом в Сашкиной рощице срезанные, вовсе не они, а пылающие факелы. Виктор сжимал по венику в каждой руке, защищённой варежкой, и так молотил Никиту, что тот решил: «Он, видать, хочет меня до смерти забить и зажарить. Аутодафе какое-то! Неужели он заметил, что я запал на его Татьяну? Вот и решил теперь убрать соперника. А что если правда сердце не выдержит?».
Морщась и охая от изнурительного жара, от беспощадного хлестанья, чередуемого с огненным растиранием вениками от затылка до пят и обратно, Никита вспомнил давнюю и теперь издалека кажущуюся нелепой историю. А что если Виктор про неё знает и теперь вольно или невольно за неё мстит. А за что на него, на Никиту, обижаться-то? Он же в этой истории чист, как младенец.
А случилось вот что. Четыре года уже Никита после окончания ВГИКа жил и работал в Питере: в труппу приличного театра после удачного показа худсовету приняли, предложения сниматься посыпались. Сначала мелкие роляшки, чепуха сериальная, но вскоре и достойные, вполне приличные роли пошли, а затем и главные. Поклонницы у служебного входа в театр поджидать стали. Сначала охотно автографы раздавал, фоткался с ними, а потом, когда армия их раз от разу начала прирастать, стал он, надвинув на нос кепку, пулей вылетать из театра и бежать квартал мелкой рысью. Конечно, экзальтированные девицы иной раз устремлялись следом, но тут он включал форсаж. С иронией ко всему этому Никита научился относиться. Он был холост и не спешил расставаться со своим счастливым одиночеством – благодатной почвой для молодых и обильных творческих всходов. Конечно, случались любовные сюжетики, дело ведь молодое, но… «Первым делом, первым делом самолёты, ну, а …». Ну не сейчас же, когда любимой работы по горло. Да и когда тут на свидания-то бегать? Даже и не думал. Успеется. И вот в этот как раз момент вдруг приходит письмо от любимой мамочки.
И пишет она: «Сыночек мой родненький, кровинушка моя! Я вот всё думаю, вылетел ты из родного гнезда, один там теперь в столицах холодных обитаешь. Да уж понятно, не вернёшься теперь. Свою жизнь будешь строить, своё гнездо вить. И тут важно, с кем ты его хворостиночку за хворостиночкой будешь сплетать. Знаю, девушек и женщин опытных молодых вокруг тебя вьётся много. И все они, конечно, у вас в Ленинграде-то красавицы. Да только таких, как у нас в Согре, не найти. Души такой согринской там не найти. Что в любую, хоть самую злую минуту, согрела да обогрела бы. Вот и подумала я: да как же ладно-то было бы, коли взял бы ты в жёны девчушку нашу соседскую Танечку. Ох, что за радость растёт! Как в сказке говорится, и пригожа, и добра. Не по дням – по часам всё хорошеет. Достанется же нашему местному алкашу какому-нибудь такая радость. Обидно даже подумать. Увези ты её, сыночка, отсюдова. Поверь материнскому чутью – будет тебе великое счастье до самого скончания века. А уж как я-то спокойно глазоньки закрою, и говорить не приходится. А то, что ты старше её чуть ли не на одиннадцать годков, так разве это беда? Она вон умнее будет любой нашей согринской бывалой битой бабы. Вот исполнится ей восемнадцать, и не сомневайся даже – смело веди под венец. А уж она… Да что там толковать. Я же всё замечаю. Она ж тебя в кино-то повидала. Так вот всё о тебе меня спрашивает. И как спросит, так ярким румянцем заливается. А как начну о тебе рассказывать, так реснички свои длиннющие да пушистые опускает: взгляд свой смущённый прячет. Ты ж её совсем детёнышем помнишь, а тут бы увидел – сам бы залюбовался. Ты уж не осуди меня за настырность такую: душа за тебя болит. За всех вас троих, моих соколиков. Только знай – мать тебе дурного не посоветует».
Прочитал Никита это матушкино письмо и покривил снисходительной улыбкой губы, дескать, сказку наивную мама ему рассказывает, словно в детстве убаюкивает. Да никак эта её провинциальная идея не согласуется с теперешним его житьём-бытьём во столицах-то. Если б знала она, как он тут крутится в Питере. И как целый мир крутится вокруг него. И какой мир! Звёздный.
Сложил он мамино письмо и подошёл к окошку. Осень раскрашивала мрачный город своими щедрыми красками. Однокомнатную квартирку он тогда снимал на первом этаже монолитной высотки, и задумчивому взору его открылся на мокром тротуаре яркий ковёр из покинувших охладевшие ветки листьев, просто дивный палас, усеянный самоцветами: жёлтыми, багряными, тёмно-зелёными, золотисто-коричневыми и даже оранжевыми. И от этой весёлой картины взыграло в нём настроение молодое и задорное. А почему бы и нет? Ведь все его прежние, такие фальшивые, романы ровно ничего не стоят. Не о чем жалеть. А тут мать не от бессонницы же такое написала. Уж она думу думала, будь здоров. Да и пора задуматься-то. А то, что Танюха младше более чем на десятилетку средней школы, так у творческих личностей это общепринято, даже приветствуется. Это для простых смертных – чуть ли не грех: седина в бороду – бес в ребро. А для художника – всё равно что крылья для Пегаса. Тут гнедой Парнаса как раз и ударил копытом, да Никите в самое темечко – он схватил со стола синий маркер и стал писать прямо на оконном стекле:
Срывает ветер жёлтый лист,
Любимый осени артист,
В её оркестре он, флейтист,
Играет форте.
Дождь барабанит о карниз,
Он льёт который день на бис
И тянет струны сверху вниз,
И рвёт аккорды…
Что за мелодию играет эта осень?
Звучит за окнами адажио любви…
Вдруг фломастер перестал писать. Он отшвырнул его на подоконник и стал ходить по комнате, хлопая себя по ляжкам. Наконец успокоился, уселся за стол и стал писать матери ответ. Он написал, что его очень взволновало её письмо, что оно его так смутило, будто он, как когда-то начинающий актёр, впервые вышел на профессиональную сцену. Вспомнилось ему, как тогда он забыл текст и, заглядевшись в зал, ударился лбом о декорацию. Вот и сейчас он чувствует этакий толчок, направленный удар к счастью. Он написал, что настолько доверяет матери, настолько убедительно каждое её доброе слово, что у него не остаётся сомнений, что он уже в своём воображении расцеловывает Танюху от головы до пят, и что материнское сердце верно подсказывает сыну, где искать ему своё счастье. Дальше он предложил практические вещи: Танюхе следует переехать к нему в Питер и заканчивать десятилетку здесь – со школой он договорится. Он будет по-отечески о ней заботиться, пока ей не исполнится восемнадцать. Получше её отца, известного алкоголика. И пусть матушка её, тётя Люба, не сомневается: до этого взрослого рубежа он будет для неё только как заботливый старший брат и всем необходимым обеспечит, и будет им всего хватать, ибо он уж сможет в работе своей так успевать, так разворачиваться…
– Переворачивайся! – крикнул Виктор.
Никита покорно повернулся на спину и, пока Виктор плескал на каменку и размахивал над его телом вениками, нагнетая жар, едва успел прикрыть обеими руками самое уязвимое место, а то… Ну, появился бы в Согре евнух! Чисто евнух, такой одинокий себе евнух без гарема.
– Я щас сдо-охну! – простонал Никита.
– Ну ладно, на первый раз будет с тебя, – сжалился «палач». – Лети в снег.
И Никита, поскользнувшись по дороге и ударившись коленкой о висевшее на колонке ведро с водой, распахнул дверь и свалился в сугроб рядом со сверкнувшими, будто ёлочные игрушки, пивными банками.
– Двери закрывать надо, балда! – прогремело вослед.
Каким мягким блаженством окутал его пушистый, облитый лунным светом снег. Что за чувство великое, первозданное?! Будто весь мир – для него! Адам! Первый человек! Голый с неба свалился в этот никем веками не тронутый вселенский снег.
В тёплом предбаннике он уселся на узкую низенькую скамеечку, обхватив руками колени. По всему телу блуждало лёгкое приятное покалывание, будто тончайшие ледяные иголочки повпивались в него и теперь медленно таяли. За плотной дверью в баньке кряхтел и охал Виктор, и всё хлестал сам себя нещадно горячими вениками.
А на Никиту тут накатили горькие воспоминания, как пришло письмо от Тамарки. Сашки, братика покойного, жёнушки. Да такое письмо, что Никита, прочитав его, тут же в сердцах порвал на мелкие-мелкие клочочки. Это был будто бы ответ на Никитино письмо матери. Но почему она-то, Тамарка, писала? По какому праву она-то вмешивается, и как письмо Никитино ей в руки попало? А просто, как мать потом объяснила, просто на столе оно лежало, забыла мать убрать. Вот Тамарка без зазрения совести его и прочитала. И решила учить заплутавшего Никитушку уму-разуму. И всё-то в её письме было перевёрнуто с ног на голову. Дескать, как смеешь ты своим нечистым рылом!.. Она ещё совсем ребёнок, она ещё в куклы играет, а ты… Ты что удумал?! Ты ребёнка решил совратить?! Вы совсем уж там по столицам «заизвращенились»! Совсем уж там «разголубелись-разфиолетовились». Мало вам «разлюли-малины» вашей, так теперь ты девочку – ангела чистого – к себе «затребовал»!..
Да ведь ни о чём он не просил и ничего не требовал. Даже не мечтал. Даже не спрашивал! Да как же так?! Чуть ли не педофилом меня объявила.
Как прочитал тогда это письмецо Никита, чувствует: уши горят, всё лицо краской залито. Всё рухнуло! Всё было опрокинуто…
Виктор в жаркой баньке вылил на себя ведро ледяной воды. Потом ещё выскочил на снег. Стал хватать его горстями и растирать по всему красному, играющему накаченными мускулами телу. Потом он зазвал Никиту в баньку, чтоб тот отходил его как следует вениками. А Никите вдруг и самому захотелось сделать это как следует. Будто провинившегося крепостного мужика высечь розгами на конюшне. И он стегал Виктора что есть силы по его широкой спине и особенно – по упругим вздрагивающим ягодицам. Ужас как захотелось их до крови отстегать. Так ведь Виктору всё нипочем. Только и приговаривает: «Сильнее, брат, бей, не стесняйся, а теперь растирай, растирай вениками-то, три-три от затылка до пяток, а-х-хорошо!..»
А когда уж совсем ему захорошело, да и Никита, откровенно говоря, сильно притомился и, казалось, уже просто пылает, как головёшка в печи, объявлен был Виктором отбой.
– Куда бросил! – возмутился Виктор, заметив, что Никита отшвырнул на пол веники и специально сшитые мамой для бани варежки. – Вон в ведро с холодной водой опусти. Да не варежки, а веники! – рассмеялся Витя. – Перегрелся?! Ага?
Никита из последних сил выполнил приказание и вывалился в предбанник следом за Виктором. А тот уже переворачивался с груди на спину возле баньки в снегу. Отдышавшись, они устроились пить холодное пиво.
– Кла-а-х-с-с! – облизал губы Виктор, смакуя чешского «Kozela». – Ну! Ты как?
Никита отхлебнул пиво:
– Живой…
– Чё, спёкся?! – усмехнулся Виктор. – Да брось! Ты вроде не слабак. Вон весь какой из себя аполлонистый.
– Ну, Аполлон, допустим, не спорта бог.
– А-а, в этом смысле… А кто, кстати, бог спорта?
– Вроде бы Эвфрон.
– Как?
– Эв-в-фрон! По мифологии, вроде, древнегреческой. Якобы он шахматы изобрёл.
– Ну, тогда это не мой бог.
– А во что ты играешь?
– Моя религия – фехтование.
– Да что ты?! – Никита с восторгом взглянул на Виктора. – Здорово! Красивый вид спорта! Романтичный! Красивый и самый безопасный.
– С чего ты взял?
– Ну, как? Всё тело защищено. Не то что в гимнастике там, или в акробатике. Все кости переломаешь. Я вот, кстати, в детстве начинал гимнастикой заниматься, да тренер какой-то придурок попался: если что не получается, он давай перед всеми высмеивать. В общем, я походил-походил и бросил. Надоели эти вечные смехуё… – Никита усмехнулся. – Прости за слово «вечные». Я фехтование с института полюбил. Нам же во ВГИКе преподавали, и педагог был классный. Мы даже в разных исторических костюмах фехтовали. И рапирами, и шпагами, и саблями. У меня по фехтованию всегда пятёрка была. Мне и в кино пришлось фехтовать. Может, видел сериал «Ночь святого Варфоломея»?
– Да видел! Как не видеть: десять раз повторяли. Но там ваше фехтование – полное фуфло.
– Почему это?!
– Да потому! Так, клинками помахиваете. Одна фикция.
– Ну не зна-а-ю! У нас, знаешь, какой классный постановщик трюков и боёв был? У него…
– Да брось ты! Вот именно, постановщик трюков. То-то и оно. Пойми, я в фехтовании с детства. И тренер у нас был просто великий. Всем мастерам мастер. Смирнов Владимир Викторович. Абсолютный тёзка великого Смирнова…
– Кто такой?
– Ну вот! Ты, срамота, даже и не знаешь, – Виктор с презрением взглянул на Никиту и отвернулся, процедив из банки через зубы остатки пива. – А для меня – великий! Знаменитый рапирист, чемпион и призёр Олимпийских игр и чемпионатов мира. Кстати, по поводу безопасности. Знаешь, как он погиб?
– Погиб?! В автокатастрофе, что ли?
– Да вот нет же… – неожиданно с раздражением ответил Виктор и замолчал, задумался.
Никита ждал. Поставил на пол опустевшую банку пива. Взглянул на Виктора, упрямо выпрямившего спину и скрестившего руки на груди. Наконец спросил:
– А как?
– Да вот так! – Виктор взглянул на Никиту с таким презрением, будто тот как раз и виноват в этой гибели рапириста. – В Риме, на чемпионате мира в восемьдесят втором.
– Несчастный случай? – спросил Никита невольно виноватым тоном.
– Нет, счастливый, – криво усмехнулся Виктор. – По жребию у него противником немец был, тоже классный фехтовальщик, олимпийский чемпион Матиас Бер. Только начали. Немец нанёс несколько ударов, Смирнов отбил… И тут у немца ломается рапира, прямо во время атаки, тот даже не заметил и летит вперёд, атакует. Обломок рапиры пробивает маску Володи… Прямо в левую глазницу, на целых четырнадцать сантиметров в мозг и упирается в затылочную кость. Бер со своим обломком сразу отскочил в сторону, на клинке – кровь, а Смирнов закричал и упал на дорожку.
– Ну, и что? – почти шёпотом спросил Никита.
– Ну и всё. Итальянцы потом всё просили, всё уговаривали наших отдать Володины здоровые органы для имплантации. Дескать, сколько жизней сможем спасти.
– Жуть какая! – выдохнул Никита.
– Вот именно, – тоже глубоко вздохнул Виктор. – А ты говоришь: безопасный вид.
– Ужасно, – закивал Никита. – Молодой же, наверное, совсем?
– Двадцать восемь годков.
– Д-а-а… – протянул Никита. – Сейчас ему только шестой десяток шёл бы. Жить и жить!
– Да он бы до ста дожил, если не больше, – согласился Виктор. – Он, знаешь, какой здоровый был? Самый высокий в команде. А кулачищи – во! – Виктор показал Никите крепко сжатый кулак. – Чайники!
И вдруг звонко шлёпнул себя по голой коленке:
– А с другой стороны, зато погиб, как герой. В бою. В историю вошёл.
– Ну да, – Никита поднял и резко опустил свои широкие плечи. – Не то что все простые смертные. Как говорится: неизвестно откуда и куда.
– Почему это неизвестно? – удивился Виктор.
– Ну, то есть понятно, – улыбнулся Никита. – Сотворены по образу и подобию…
– Да какому подобию! Сказка про белого бычка.
– То есть как? А, ну понятно. Ты сторонник теории Дарвина.
– Да никакого не Дарвина, я сторонник космоса, – Виктор поднялся и подошёл к двери. – Не возражаешь, если я дверь открою? Не замёрзнешь? И баньку проветрить надо.
– Не замёрзну, проветривай, – вопросительно глядя на Виктора, ответил Никита.
В распахнутую дверь заглянула с чистого чёрного звёздного неба полная ярко-белая Луна. В её лучах засеребрились посыпавшиеся с козырька крыши лёгкие снежные иголочки.
Виктор, стоя в проёме двери, поднял руки и, опираясь о её косяк, с удовольствием потянулся и прогнулся всем своим мощным телом. Никита будто воткнул ему в спину свой вопрос:
– Стало быть, ты не веришь?
– Во что? В Господа Бога, что ли? Нет, не верю. Это человек придумал от безысходности. Такое самоуспокоение. Вот как грудному младенцу погремушка, чтоб не плакал. Так и человек придумал себе религию, как игрушку для утешения. Недаром в церкви всё золотом блестит, и священники – в золотой да серебряной парче. Блестящая игрушка человечества. А то ведь с ума можно сойти от безысходности и ощущения приближающегося финала, когда просто всё исчезнет. И – ни-че-го! Вообще ничего, как не было для тебя до твоего рождения, так и после твоей смерти.
– Но если вообще ничего, тогда всё на Земле теряет смысл.
– Ну почему? Смысл в самой природе, в её вечном движении по кругу. Природа заложила в человека, как в любое животное, стремление рожать детей. Человек рождается, сам рожает и умирает. Им рождённый в свою очередь рожает и тоже умирает, и так по кругу. Вот и весь смысл. Это и называется жизнь.
– Ну хорошо. Но ведь у всего есть начало. Если ты не веришь в Бога…
– Не верю ни в Бога, ни в чёрта, ни в Дарвина, ни в Назарбаева.
– А причём тут Назарбаев?
– Ну, это я так, чтоб политическую платформу подвести, – Виктор повернулся к Никите, посмеиваясь.
– Не, ну серьёзно, – настаивал тот. – Откуда же всё, по-твоему, возникло?
– Если серьёзно… – Виктор отжался от порога баньки в упоре лёжа. Поднялся, переводя дух. – Даже если согласиться, что Бог существует, Он не заслуживает, чтобы Ему поклонялись, возводили храмы. Он очень жесток и самолюбив. Говорят, Он создал людей по своему подобию. Ничего подобного! Сам Он достаточно умён. В природе сотворил всё разумно, стройно, гармонично и мотивированно. А вот человечка состряпал, если из глины, то явно некачественной. Такого глупого, такого несовершенного, что просто обидно. Это Его примитивное подобие вечно воюет, убивает миллионы таких же Божьих подобий, творит такое оружие, которое в один миг может уничтожить все эти подобия, вообще всё живое на Земле да и саму планету нашу грешную в итоге. В то время как над человеком веками висит угроза одной неизлечимой болезни, он в своих преступных биолабораториях придумывает новую, даже не представляя до конца, какими ужасными последствиями это грозит…
– Человек сам избрал себе такой путь, – перебил его Никита. – С первородного греха начал и пошёл творить свою историю. Как Коля… Ну, знаешь же монаха Колю, одноклассника нашего Сани?
– Ну.
– Так вот он мне всё толкует, что Бог пытается удержать человека, помочь, спасти. Знаешь эту притчу о следах Господа и человека на прибрежном песке?
– Ну?
– Они всегда идут рядом, четыре босых отпечатка тянутся, и только в самый тяжёлый период жизненного пути человека на песке остаются два следа – это Господь несёт человека на руках.
– Красиво придумано, – задумчиво глянул на звёздное небо Виктор. – Первородный грех… Ну-ну, валите всё на него, бедного. Ну, предположим, вкусил яблочка от красивой девочки. Вкусненько же было. Живому-то, молодому – попробуй удержись. Что ж это Отец Небесный так с ходу разгневался на первое дитятко своё? На венец своего творения? Дескать, пошёл вон со своей бабой из райских кущ. Повозился бы с воспитанием, раз Он Отец! Да к тому же вообще Творец единоличный. Автор! Получил, что сотворил.
– Он предательство не смог простить.
– Да что вы говорите?! Он же Бог, Он такое человечеству прощает, ого-го!
– Но это было первое предательство. Я так понимаю, в этом суть первородного греха. Предательство – самый страшный грех…
– Так Он же сам ему эту бабу подсунул, чтоб не скучно было! Ещё и ребро ради этого выломал.
– Ну, это знаешь, Витя, даже как-то цинично, – усмехнулся Никита. – Тут нам Коли не хватает. Он бы нашёл, как тебе ответить. Я, пожалуй, не такой философ, как ты.
– Это от пива, – улыбнулся Виктор. – Меня, вообще-то, по утрам, как проснусь, часто тянет пофилософствовать. Гимнастика ума. Ему тоже надо потянуться… к высоким материям. Вот я тянусь, бывает, всем телом на кровати и думаю: вот взять войну. Это ведь совершенная бессмыслица. Вот, к примеру, воюют две страны. Там люди могут даже на одном языке говорить. Вот как в наших бывших братских республиках, что в одном Советском Союзе были. Одни книжки читали, одни песни пели, над одним кино слёзы лили. И вдруг они начинают друг друга ненавидеть, грозить друг другу и в результате убивать друг друга. Цель? Такое впечатление – только чтобы сократить численность своих населений. Чтобы меньше ртов, что ли, было. И ведь гибнет-то самый цвет нации, молодые, здоровые. Космонавты вон говорят: из космоса страшно смотреть на нашу вечно воюющую планету, – Виктор простёр руку за проём двери к ночному небу. – Красивая голубая планета – и вдруг, как кровавые рваные раны на ней, то тут то там вспышки взрывов.
Он замолчал. Подумал. Коротко отмахнулся:
– Ладно, пошли, – он положил руку Никите на плечо. – Спровоцировал меня, понимаешь…
– Сложно во всём этом разобраться, – Никита, развёл руками. - Тогда откуда всё вокруг взялось? Откуда всё?
– А вот оттуда, – Виктор указал на высокую холодную Луну.
– То есть, с неба всё-таки, – даже обрадовался Никита.
– С неба, только не в таком варианте, как ты думаешь.
– А в каком?
– Очень просто: упал на землю астероид – и зародилась жизнь.
– Это с чего бы так?
– От микробов, от бактерий, от вирусов, – и Виктор расхохотался, заметив, как растерянно уставился на него Никита. – От простейших микроорганизмов, короче.
Затем он наклонился, подхватил с порога насыпавшийся чистый снежок, слепил комочек и швырнул его прямо в грудь Никите. Тот от неожиданности чуть не повалился со скамейки:
– Ну ты даёшь!
– Ага, щас поддам, – веселился Виктор. – Пошли, бактерия, всыплю тебе берёзовых. Иди, прыгай на полок.
Никита после такой строгой команды и вдруг проникнувшись искренним уважением к Виктору – мастеру такого рискового спорта, поспешил улечься животом на полок. Опытный Виктор едва успел полить разогретые доски холодной водой.
– Выходит, мы на грешной Земле – пришельцы, – заключил Никита, с наслаждением вытягиваясь всем телом.
– Выходит, так и есть, – согласился Виктор, плеснул ковшиком на раскалённые камни и замахал, завращал над Никитой вениками, разгоняя горячий пар. – Может, кстати, с тех самых пор наша Земля и стала грешной, – добавил он, хихикнув.
Зажмурившись от охватившего вдруг всё тело нестерпимого жара, Никита успел подумать, что ведь эти микроорганизмы там наверху тоже кто-то сотворил. Значит там, наверху, Творец. И разве мы, так сказать, дети Его, венец творения, способны постичь весь этот вселенский замысел?..
Успел подумать, но не успел произнести этот философский пассаж: Витя с такой неотвратимой силой вжарил ему по тому самому месту, через которое легко выбиваются любые отчаянные мысли не только у непослушных детей, но и, как помнит история, у самых задумчивых взрослых.
– А-а-а-х-х! – этот крик, полный мольбы о пощаде, не смог вырваться за плотно закрытую толстую дверь настоящей деревенской русской баньки.
Глава VIII
«Никитушка, сегодня на карточку Сбербанка поступила денежка за твои съёмки в фильме «И только пепел». Помнишь, про коррупцию, ты играл там следака? Тебя ещё там убивают эти сволочи. Я ещё так плакала. А тут вдруг денежки пришли, гонорар твой, про который мы уж и забыли. Я так радовалась! Будто приветик от тебя. Можно, я на них что-нибудь куплю, нужное, конечно? У нас, например, нет приличной кофемашины. Или, вообще, какой-нибудь крутой кухонный комбайн, чтоб всё-всё делал! А?»
Никита прочитал это вотсаппное послание Галки из Питера и подумал: «Господи, да покупай, милая, что хочешь. Мне абсолютно фиолетово». И тут он представил Галкино лицо, когда бы она вдруг узнала, почему ему так «фиолетово». О, как бы она разрыдалась, если бы узнала в отношении чего, точнее, в отношении кого её Никитушке теперь не «фиолетово».
И тут вновь пропел смартфон, с готовностью, даже, как представилось Никите, с укором представив своему хозяину новое послание из Питера: «Никитушка, приснился мне сегодня – обнимал и шептал: не уезжай! И гладил мне грудь и бёдра!.. И это ещё не всё! Боже! Как приятно!!! Но не буду дальше смущать – лучше остановлюсь! Какой прекрасный сон!.. Я проснулась вся потная. За окном ночь. Встала, поднялась к твоей подзорной трубе. Не удержалась, заглянула в неё, а в ней Луна, близко-близко. Вся в кратерах. Так страшно! И одиноко. Я оторвалась от трубы и подумала: ты так далеко от меня, будто там, на Луне. Гуляешь по кратерам с какими-нибудь гуманоидами или, того хуже, с гуманоидихами. Так мне холодно стало. Завернулась в платок, что ты, помнишь, мне из Оренбурга привёз, и пошла вниз в нашу такую неуютную без тебя спальню. На лестнице поскользнулась, если бы не перила – полетела бы ногами вперёд. Легла, ворочалась-ворочалась, видимо, от лунного страха, и всё-таки уснула. А утром читаю в смартфоне совершенно дурацкое послание от Аллы. Ей тоже какая-то дура прислала:
«Открылся магазин мужей, в котором женщины могут выбрать и купить себе мужа по вкусу. На входе инструкция – как работает магазин:
1) Можно посетить магазин только один раз;
2) Здесь шесть этажей и характеристики мужчин с каждым этажом улучшаются;
3) Можно выбрать любого мужчину или же подняться этажом выше;
4) Нельзя возвращаться на этаж ниже.
И вот одна женщина решила сходить в этот магазин и найти себе спутника жизни. На первом этаже ее встретила табличка: "Эти мужчины имеют работу". Она решает пойти выше. На втором табличка гласит: "Эти мужчины имеют работу и любят детей". Дама решает подняться выше. На третьем: "Эти мужчины имеют работу, любят детей и невероятно красивы".
– Вау! – радуется покупательница, но... решает идти выше.
На четвертом этаже сообщается, что "Эти мужчины имеют работу, любят детей, красивы как боги и помогают по дому".
– Невероятно! – восклицает женщина. – С трудом могу удержаться.
Но, сказав так, решает подняться ещё на этаж выше. На пятом этаже табличка: "Эти мужчины имеют работу, любят детей, красивы как боги, помогают по дому и экстремально романтичны и чувственны". Она уже хотела зайти на этот этаж и выбрать себе кого-нибудь здесь, но все же решает взойти на шестой. Там ее встречает электронная надпись: "Вы являетесь посетительницей номер 31456112 этого этажа, здесь нет мужчин, этот этаж существует лишь для того, чтобы продемонстрировать, что запросы женщины невозможно удовлетворить. Спасибо за то, что выбрали наш магазин".
Напротив же был открыт магазин жён, где уже мужья могут выбрать себе жену по своему вкусу. На первом этаже табличка: "Женщины, которые любят секс". На втором этаже табличка: "Женщины, которые любят секс и не выносят мозг". Этажи с третьего по шестой не были посещены ни разу.
P.S. Отошлите это сообщение пяти друзьям, которым вы симпатизируете, и вы увидите, что через три дня... ни хрена не произойдет, но по крайней мере они посмеются».
Я, Никитушка, отослала пяти друзьям. Может, они и посмеются, пускай себе. А я вот сижу на кровати нашей, широченной и холодной, и реву, как корова. Пишу тебе и реву, реву, реву… Господи, помоги мне!..»
Никита раздражённо зашагал из угла в угол по горнице, соображая, что же этой «рёве-корове» ответить. Так и не придумав, швырнул смартфон на диван и плюхнулся на него животом. И показалось, мобильник щекочет живот, вздрагивая от далёких Галкиных рыданий. Никита вдруг рассмеялся. Заглянула мать:
– Ты с кем тут?..
Войдя со двора, она не сняла телогрейку, и в комнату дохнуло морозным воздухом.
– С мобильником, – улыбнулся ей Никита.
– Да что вы все на эту безделушку время тратите?! Так и жизнь пролетит, а вы всё в этот экранчик глядеть будете. Иди вон лучше на улочку. Такой морозец солнечный. Подыши, пока воздух чистый, пока комбинат наш родной титано-магниевый гадости из своих труб не выбросил.
Никита поднялся с дивана и подошёл к окну. Задрав голову, он взглянул в правый верхний его угол и громко позвал мать, уже вышедшую в сени:
– Ма-а-а!
– Что случилось?! – вернулась она в горницу. – Господи, напугал меня.
– Гляди-ка, с Санькиной ёлки самая верхушка срезана!
В усадьбе росли три высоченные пышные ели. Каждую Людмила с Василием сажали в честь новорожденного сыночка. Молодой отец, трезвый и счастливый, приезжал с цветами забирать жену с младенцем из роддома, а по весне привозил домой саженец новой ели. Сашкина стройная красавица росла в палисаднике перед домом, и кто проходил по улице – не мог ею не залюбоваться.
– Как это, верхушка срезана? – удивилась Людмила.
– Ну иди, посмотри, – позвал Никита.
– Да я не хочу мокрыми валенками топтать…
– И довольно на приличную величину укоротили.
– Ну надо же! Какие люди!.. – сокрушённо вздохнула мать. – Ведь это без лестницы и пилы не обошлось бы. А мы с тобой и не заметили. Как раз ты-то, видно, в бане был, а я-то уснула. Вечно я телевизор включу громко и кемарю возле него… Вот беда-то, укоротили-зарезали Шурикину память. Охо-хох-х, Господи ты Боже мой. Пойду за ворота, гляну, – и мать хлопнула в сенях дверью.
«Вот ведь засранцы! – подумал Никита. – Паскуды наглые! К Новому году, видать, готовятся. Украсят ворованное ёлочными игрушками, будут своим деткам песенку петь.
И он пропел вслух: «В лесу-у роди-и-лась ё-о-лочка…»
В это момент он увидел за окном Татьяну с её малышами. Одного, того, что постарше, она вела за ручку, а другой развалился в санках, которые Таня тянула за длинную бельевую верёвку.
Никита вдруг, точно ошпаренный, бросился в сени, влез в рукава тёплой Сашкиной куртки, – своё-то всё зимнее в Питере – нахлобучил шапку; прыгая попеременно то на одной, то на другой ноге, натянул чуть маловатые ему Сашкины же зимние сапоги и выскочил на улицу.
Мать во дворе разгребала дорожки среди сугробов.
– Ма-а, брось лопату, – крикнул ей на ходу Никита, выскакивая за ворота. – Я щас вернусь, всё сделаю…
– Гуляй, гуляй, – отмахнулась Людмила и, будто для себя самой, длинным концом тёплого шерстяного платка, чёрного с крупными красными розами – Сашенька подарил, как из армии вернулся – вытирая пот со лба, проговорила тихо: – Сидеть-то без дела – совсем с ума сойду, в работе-то хоть отвлекаюсь.
Никита, догоняя Таню, поскользнулся на укатанной машинами дороге, замахал руками, пытаясь удержаться, и всё-таки шлёпнулся, растянулся во весь рост, выбросив вперёд и вверх обе ноги.
Татьяна со старшим сынишкой обернулись, и мальчуган рассмеялся, указывая на Никиту ручкой в зелёной яркой рукавичке.
Никита поднялся, отряхнулся и подошёл к ним, смущённо улыбаясь:
– Здравствуй, Таня…
– Здравствуйте, – ответила Таня, тоже, как Никите показалось, смущаясь.
– Что это ты меня вдруг на «вы»? – улыбнулся Никита. – Оттого что я старше, что ли?
– Ну, и это. И вообще.
– Что вообще?
– Ну, вы такой знаменитый.
– Да брось! Ерунда какая! Вот когда ты такая была, как твой старший, ты меня на «ты» называла. Помнишь, ещё в телевиденье с тобой играли? Ты со скакалкой, как с микрофоном, а я из стула сиденье вынул и в эту дырку, как в телекамеру…
Таня опустила голову:
– Помню, конечно, чего ж не помнить…
Старший сынишка потянул её за руку.
– Мам, ну пошли! – заныл он требовательно.
– Давай я санки повезу, – предложил Никита, забирая у неё верёвку.
Но малыш в санях вдруг завопил на всю улицу:
– А-а-а! Не-э-э! Не хоцю-у!
– Почему не хочешь-то? – обернулся к нему Никита. – Я же мамы Тани сильнее, я знаешь как быстро могу тебя… Как тебя зовут?
– Витя, – ответила за надувшегося сына Таня.
– Виктор Викторович, значит! – почему-то радостно воскликнул Никита, будто в его честь ребёнка назвали. – Ну полетели, Виктор Викторович! Держись крепче!
И он с места рванул бегом, то и дело поскальзываясь на укатанной, сверкающей под морозным солнцем дороге. И санки понеслись следом за ним, мотаясь из стороны в сторону.
– Ма-а-а, визгливым голоском орал Виктор Викторович, перегибаясь через спинку саней назад к матери.
А та засеменила следом, точно от испуга прикрывая рот пушистой рукавицей, едва поспевая за старшим сынишкой. Того эта неожиданная гонка только развеселила, и, если бы мать не сжимала крепко его ручонку, он бросился бы наперегонки с этими запряжёнными Никитой санками.
Но вдруг санки перевернулись, Виктор Викторович из них вывалился, растянулся на дороге и уже, не прикидываясь, разревелся от души.
Дальше к сопке выдвигались уже спокойной и очень неспешной процессией. Впереди Таня тянула сани с недовольно надувшим губы Витенькой. Никита со старшим за руку шли следом. Теперь и они познакомились: дядя Никита и Саша.
– Так моего брата звали, – пожал маленькую зелёную варежку Никита. – Среднего.
– Знаю, – ответил Саша. – Он утонул. А тебя так зовут, будто на кита похоже.
– И вовсе нет, – возразил Никита. – Ни-кита, значит не кит.
– Всё равно, ты большой.
– А кит большой?
– Конечно! Ты что, не видел никогда?
– Нет, живьём не видел.
– Я тоже живьём не видел. Но в школе на картинке видел.
– Ты уже в школе учишься? – удивился Никита.
– Конечно! В первом классе.
– Хорошо учишься?
– Конечно! На пять!
– И за что же тебе пятёрки ставят?
– За пословицы казахские.
– Какие такие пословицы?
– Ел бирлиги, – закричал на всю улицу Саша, – ел тендиги.
Таня обернулась:
– Не ори, Саша! Ты чего орёшь?
– А что это значит? – заговорщически понизив голос, поинтересовался у Сашки Никита.
– В единстве народа – его свобода, – тоже тихо, будто страшную тайну, сообщил перевод Саша.
– Здорово! – выпятил нижнюю губу Никита. – А ещё знаешь?
– Конечно. Балалы уй-базар, баласыз уй-мазар.
– А это что за абракадабра? – улыбнулся Никита.
– Сам ты абракадабра! – возмутился Сашка. – Это значит: дом с детьми – как базар весело шумит, а без детей – как могила молчит.
– Мудро, – согласился Никита. – Это в школе тебя научили?
– Нет, это мама, чтобы я у Айбарши Абаевны, учихи по казахскому, пятёрку получил.
– Молодцы! – покивал одобрительно Никита. – И ты молодец, и мама. А мама, во-а-ще, просто молодчина!
– Ага, – согласился Саша.
Так потихоньку дотопали они до заснеженной высокой сопки. А там уже, несмотря на внезапно поваливший снег и поднявшуюся метель, гуляла чуть ли не вся согринская детвора. На ярких поливинилхлоридных так называемых тюбингах-ватрушках, для катания с гор как раз и придуманных, на огромных чёрных автомобильных камерах, на санках и даже просто на кусках линолеума мальчишки и самые отчаянные девчушки мчались по накатанному склону с самой верхотуры сопки к её подножию у дороги, по которой пусть изредка, но всё же проедет легковушка, а то и тяжёлый грузовик, автобус или фургон. Но ребятня на эту потенциальную опасность – ноль внимания: скатятся и тут же опять забираются на вершину. И нет им ни устали, ни печали.
– Да-а, – Никита снял шапку и почесал затылок. – Опасно же. Так можно и под колёса угодить.
– Я потому с ними и хожу сюда, – пожала плечами Таня. – А то они без меня сами со двора сюда убегут.
– А с тобой не опасно?
– Конечно, нет. Я же ногами вовремя санки торможу.
И они стали взбираться наверх.
Сначала Таня съехала вниз с одним своим пацанёнком, младшеньким. Никита с Сашей ждали их наверху. Потом Никита ждал Таню и Сашу, уже чувствуя, что спину пощипывает морозец. Недовольный Виктор Викторович при этом отказался, чтобы Никита держал его за руку, и, опять надув губы, стоял в сторонке. Потом Таня уместилась вместе с обоими сыночками, и они благополучно умчались от Никиты вниз. А когда вернулись наверх, Никита, пританцовывая от холода, заявил, что тоже не прочь прокатиться. Но эту проблему оказалось не так-то просто решить. Один Никита ехать не желал, хитро сославшись на то, что, дескать, он забыл, как в детстве с этой сопки скатывался, что потерял квалификацию, и вообще психологически ему одному в таком полёте будет некомфортно, нужна для такого рискованного полёта психологически совместимая команда. Однако Виктор Викторович наотрез отказался составить компанию Никите. Его и не уговаривали: было сразу понятно, что Таня его с Никитой не отпустит. Она замялась и, когда Сашка охотно вызвался отправиться в рискованный рейс. Ну, тут Никита с энтузиазмом воскликнул, что уж Танечка-то никак не может отказать ему в радости детских воспоминаний. Ничего не поделаешь, ей пришлось усаживаться впереди Никиты. И надо же – они уместились в совсем не рассчитанных на их возраст санках. Оттолкнулся Никита сильными ногами, и полетели сани навстречу снежному вихрю. А он уж, задиристый, всё лепил в глаза снег, норовил сорвать шапку, вообще санки опрокинуть и разбросать их экипаж по крутому склону. Но Никита и шанса не оставил этому коварному морозному хулигану: он склонился над Таней, защищая её от снежных порывов, и крепко-крепко прижал её к своей груди. Внизу предупредительно прогудел проезжающий автомобиль, и в этот момент Никита быстро проговорил Тане в самое ухо:
– Танечка, я люблю тебя! Я понял это, как только увидел тебя там, в храме. Я не знаю, как я буду жить без тебя. Я люблю, я безумно люблю тебя!
Таня попыталась отстраниться, но вырваться из его железных объятий было ей не под силу. Она повернула в его сторону голову, скосила на него взгляд и, едва шевеля замёрзшими губами, проговорила:
– Вот именно, безумно…
Съехали они благополучно. Никита выставил вперёд свои длинные ноги в качестве надёжных тормозов, помог Тане подняться. Она взглянула на него с укором:
– Это вы Чехова репетируете?
– Почему Чехова? – растерялся Никита.
– Да потому! Вы уж думаете, что мы тут, в глуши, далёкой от России, не знаем чеховских рассказов. Спасибо Вам за яркую иллюстрацию чеховской «Шуточки».
– Танечка, ну почему же шуточки. Я серьёзно, очень…
– Знаете, у меня там, наверху, дети мёрзнут. Простите.
И она быстро-быстро, почти бегом, стала взбираться на гору, волоча за собою санки. Никита крупными шагами направился за ней, чувствуя, как его одолевает постыдная неловкость за такое неоригинальное, бездарное признание. Прямо лох какой-то. Тоже мне, потрёпанный столичный ловелас тут приехал пощекотать Амура. Да нет же, нет, он же серьёзно! Ой, арцист! Всё, пропал! Сейчас скачусь прямо под колёса самосвала.
Домой Никита вернулся продрогший и подавленный. Хорошо, что мать ушла к соседке Айгуль, банки ей ставить. Та, как всегда, сама себе диагноз назначила: пневмония у меня и всё тут, мать моя банками лечилась, и я буду – никто ничего лучшего не придумал. Людмила никогда не отказывала. Такие ей аккуратно-круглые синячищи на спине оставит, а та и довольна: дышать, дескать, легче стало. Ей бы похудеть чуть-чуть – совсем бы легко задышалось.
Если бы Никита застал дома мать, она бы, заметив его кислую мину, стала бы расспрашивать: что случилось. А ничего ведь, в общем-то, не случилось. Только на душе тошно, и говорить про это не хочется.
Никита бросил в кружку пакетик чая, залил кипятком и уселся за свой планшетный компьютер. Заглянул на свою nikita-sokol@mail.ru, а там – очередное послание неугомонной Галки. Никита глотнул чай и обжёг язык. Чертыхнулся, прочесал его зубами, но куда уже денешься – стал читать:
«Милый мой Никитушка! Какая боль! Как тяжело переживать разлуку! С тех пор, как ты уехал, я будто больна. Дальше – больше, мне кажется, с каждым днём меня становится всё меньше. Я исчезаю. Я испаряюсь. Я таю, будто та Снегурочка Островского. Нет, я всё понимаю, тебе надо побыть с мамой, чтобы по мере сил утешить ту библейскую боль, которая её постигла с гибелью Саши. Ничего, любимый мой, ничего, со своей болью я справлюсь. Я буду ждать тебя столько, сколько нужно. Моя любовь – лучший врачеватель! Даже если солнечного света нет, нет друзей рядом, ты неуверен в себе, но если есть любимый человек рядом, который настолько любит тебя, всё отдаёт, что имеет, каждую частичку души и тепла – ты сильный! Твой организм сильный! Ты всё можешь! А я чувствую, что ты рядом, хоть ты и далеко. Ты в сердце моём, и оно бьётся только поэтому, во имя тебя и для тебя. Я понимаю, как ты сейчас нужен маме своей. Только твоя любовь может ей сейчас помочь. Но и её любовь и забота о тебе тоже сейчас для неё лучшее лекарство. Даже просто когда она поутру готовит завтрак для тебя. Разве может быть что-то бескорыстнее материнской любви?! И есть особенные женщины, умеющие любить своих мужчин настолько самозабвенно, бескорыстно, умеющие всё отдать во имя любви, каждую капельку своего тепла. Есть такие пылкие женские сердца! Есть такая самоотверженная любовь женщины к мужчине! Почти как материнская любовь. Ничего взамен не требующая. Самозабвенная. Бескорыстная. Есть Богом поцелованные Женщины, умеющие так любить своих мужей. Это сердце. Это чуткость. Это не объяснить словами... Есть женщины – и я, прости и не сердись, к ним принадлежу – женщины, которые все двадцать четыре часа в сутки думают об одном: только бы моему любимому было хорошо. Любящая женщина – это тот обоз для войска в боевом походе, это тот надёжный тыл, что мужчине-воину даёт силы, обеспечивает в конечном итоге победу. А что значит любовь для мужчины, поцелованного Господом, для истинного таланта? Назови любого поэта – и всегда возникнет рядом имя его любящей и любимой женщины, его музы. Я засыпаю каждый раз с твоими стихами. Помнишь, ты подарил мне тетрадку в тот первый период наших встреч. Она вся испещрена чудесными строками о нашей любви. Боже! Я читаю-перечитываю и каждый раз обливаюсь счастливыми слезами. Какой ты талантливый! Знаешь, Никитушка, что я решила? На те деньги, что мы подкопили на мебель, по крайней мере, на их часть, издать книжку твоих стихов. С твоим прекрасным портретом на обложке. Пока обойдёмся без чего-то в комнатах, обойдёмся, например, без гардеробной. Главное, что кухня уже будет обставлена шикарно и удобно. А с остальным можно пока повременить. А на эти сбережения издать твои стихи. Уверена, люди с удовольствием будут покупать эту книжку твоих чувственных стихов на творческих встречах и вечерах. Как бы ни было тяжело сейчас, как бы ни била жизнь, мы должны это сделать в первую очередь. Напиши, любимый, как ты относишься к этой моей гениальной идее».
Никита со стоном выдохнул, опираясь локтями в стол и закрыв руками лицо. Ну что тут ей напишешь? От такого сладкого елея начинаешь себя ненавидеть. Хочется от самого себя спрятаться.
Он сильно потёр ладонями глаза, поднялся из-за стола, прошёл по комнате и плюхнулся на диван. Как не странно, в этом гнусном состоянии пришла в голову строка. И вторая, и третья:
Хоть жизнь наша вовсе не пряник,
Так горько бывает подчас,
Друзья, надо верить упрямо,
Судьба нас за грош не продаст.
А то, что непросто живётся,
И жизнь нас по темечку бьёт –
Так с этого песня поётся,
От боли поэт и поёт…
Он ещё успел подумать, что надо бы встать и записать: ведь всё улетучится, как и не было. Но подняться уже не было сил: он уснул. Тут можно было бы написать, позаимствовав у Александра Сергеевича: и снится странный сон Никите. И правда, ему снится их двор в Петербурге, посреди политого дождём этого двора стоит кухонный гарнитур. Вокруг него суетится Галка: она макает в лужу тряпку и ею тщательно протирает шкафы и стол. А под столом-то кто-то лежит, накрытый картоном. Никита попытался позвать Галку. Крикнул, но она не отозвалась. Он кричит изо всех сил, а звука нет, будто его голоса лишили. Галка заглянула под кухонный стол и стала протирать своей тряпкой картон, которым накрыт человек. Вдруг этот человек отбросил картон, вылез из-под стола и оттолкнул Галку. Та, будто ледяная, упала и рассыпалась на мельчайшие ледышки, а они тут же и растаяли, испарились. Человек же этот, очень похожий на Горбачёва, хоть и одет, как последний бомж, с достоинством уселся за стол и что-то там стал вычерчивать на бумаге кривой, просто волнообразной, линейкой. Никита направился к Горбачёву и, чем ближе подходил, тем всё больше убеждался, что это именно он, Михал Сергеич. «Что вы делаете?» – спросил его Никита. «А вот хочу начать реформы, – ответил Горбачёв. – Вот разлинею листик и буду писать стихи о своей любви к народу нашему». «Так у вас же линейка кривая», – заметил Никита. «Э-это ничего, – отмахнулся Михал Сергеич. – Для моих стихов в самый раз. Так будет легче их углубить. Процесс уже пошёл». «Давайте, я позову Галку, чтобы она хоть штаны вам зашила, – предложил Никита. – Стыдно же». Никита только сейчас заметил, что на Горбачёве – старые линялые, вытянутые на коленках хэбэшные треники с дырками в самых неприличных местах. «Не надо, – сморщился и поёжился Горбачёв. – Я, как народ, мне и так хорошо…».
– Ну где же хорошо-то тебе? – возразила мать, накрывая Никиту пледом. – Вон как скукожился, крутым калачиком свернулся.
Никита открыл глаза и, взглянув на мать, не сразу сообразил, где он и что с ним:
– Мам, а ты стихи не записала?
– Какие такие стихи? – удивилась Людмила. – Никаких стихов не было. Ты только бормотал, что тебе хорошо, а сам замёрз. Ты не заболей, смотри.
– Да нет, не должен.
– Не должен он. Я баньку затопила. Иди вон прогрейся. Виктор-сосед, Танечкин муж, спрашивал, не хочешь ли ты попариться.
– Опять всыплет по первое число, – хмыкнул Никита. – А может, и правильно. Ладно, заслужил – готов терпеть.
– Что терпеть-то, сынок, – не поняла мать.
– Ну, в смысле, можно и попариться, – согласился Никита и вышел из комнаты.
Продолжение следует