Под гнётом власти роковой…
А. С. Пушкин
Жилец «ничтожества и тьмы»
Шестнадцатого января 1838 года в Московском военном госпитале умер от чахотки унтер-офицер Тарутинского полка Александр Полежаев.
Армия потеряла солдата, Россия утратила поэта.
За несколько дней до смерти в газете «Русский инвалид, или Военные ведомости» был опубликован высочайший указ о производстве Полежаева из унтер-офицеров в прапорщики.
Сообщили об этом умирающему или нет — неизвестно.
Шесть лет был студентом Московского университета, двенадцать — солдатом, девять дней офицером… и всю жизнь — поэтом.
В «стране рабов, в «стране господ» (Лермонтов М. Ю. Прощай немытая Россия. 1841. Сегодняшние записные «патриоты» яростно утверждают, что поэт это стихотворение не писал. О принадлежности его Лермонтову см. комментарии в I т. академического собрания его сочинений, вышедшем в изд. «Наука» в 1979 г. С. 614–615. — Примеч. Г. Евграфова), не пожелав быть рабом, Полежаев заплатил жизнью.
«Когда один из друзей его явился просить тело для погребения, никто не знал, где оно; солдатская больница торгует трупами: она их продаёт в университет, в медицинскую академию, вываривает скелеты и пр. Наконец он нашёл в подвале труп бедного Полежаева — он валялся под другими, крысы объели ему одну ногу» (Герцен А. И. Былое и думы. — Примеч. Г. Евграфова).
В последний путь его проводили несколько товарищей по полку. Тело обрядили в офицерский мундир и положили в простой наскоро сколоченный гроб, могилу по оплошности ничем не отметили, и последнее убежище осталось безымянным.
Я вижу . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . мой стон
Холодным ветром разнесён,
Мой труп . . . . . . . . . . . . . . . .
Добыча вранов и червей
И нет ни камня, ни к<реста>,
Ни огородного шеста
Над гробом узника тюрьмы —
Жильца ничтожества и тьмы…
Он иногда писал пророческие стихи.
Испытывал судьбу?
Играл с тайными силами рока?
Когда умирает частное лицо, остаются вещи, письма, в лучшем случае дневники — остаётся память близких.
Когда умирает поэт, остаются стихи. Они принадлежат стране, где поэт родился, народу, среди которого жил. В силу значимости они могут принадлежать и всему человечеству. Поэтический дар Полежаева был довольно скромен, но:
Что ж будет памятью поэта?
Мундир?.. Не может быть!.. Грехи?..
Они оброк другого света…
Стихи, друзья мои, стихи!..
И (добавим от себя) книги.
Как правило, после смерти происходит переоценка творчества, иногда со знаком плюс, иногда со знаком минус.
Но так или иначе оставшиеся жить современники поэта, а затем и потомки стремятся разобраться в его судьбе, стихах, друзьях и врагах, в причинах гибели, если таковою окончилась жизнь. Почти всегда пытаются ответить на вопрос: кто виноват? Порою делают это «не вороша грязного белья», не бросая тени на близких погибшего; порой, уж очень сильно желая разобраться, теряют нравственные ориентиры, спекулируя на интересе общества к той или иной поэтической судьбе, тем более что ушедший защитить ни себя, ни других не может.
Некоторые поэты, предвидя это, просят не копаться там, где не следует, объясняя своё желание тем, что покойник этого очень не любил. Но не всегда к таким просьбам прислушиваются и нарушают волю покойного.
Александр Полежаев никаких завещаний не оставлял. Его не забыли и продолжали время от времени издавать, причём не только на родине, но и за границей. Книги напоминали о короткой жизни, трагической судьбе и ужасной смерти.
Естественно, что и пытались разобраться во всём этом.
Три взгляда на одну судьбу
«Стихотворения Полежаева начали являться в печати с 1826 года; но они были знакомы Москве ещё прежде, равно как и имя их автора. Известность Полежаева была двоякая, и в обоих случаях печальная: поэзия его тесно связана с его жизнью, а жизнь его представляла грустное зрелище сильной натуры, побеждённой дикой необузданностью страстей, которые, совратив его талант с истинного направления, не дали ему ни развиться, ни созреть. И потому к своей поэтической известности, не для всех основательной, он присовокупил другую известность, которая была проклятием всей его жизни, причиною раннее утраты таланта и преждевременной смерти… Это была жизнь буйного безумия, способного возбуждать к себе ужас и сострадание: Полежаев не был жертвою судьбы и, кроме самого себя, никого не имел права обвинять в своей гибели.
Так, строго и бескомпромиссно, судил Белинский в «Отечественных записках» в 1842 году, через шесть лет после гибели поэта. Причислив Полежаева к явлениям общественным и историческим, критик выделил основную особенность творчества Полежаева: «…все лучшие его произведения суть не что иное, как поэтическая исповедь его безумной, страдальческой жизни».
В 1857 году мнение «неистового Виссариона» о трагической судьбе поэта оспорит молодой Добролюбов. Откликаясь в «Современнике» на выход «Стихотворений А. Полежаева» в издании Солдатёнкова и Щепкина, он напишет: «С обычной своей проницательностью и силой выражает Белинский характер поэзии Полежаева и отношение её к его жизни. Но у него есть одна фраза, которая может подать повод к ложному толкованию».
И затем Добролюбов приведёт слова Белинского о том, что поэт не был жертвою судьбы и обвинять в гибели должен был не общество, а себя и продолжил: «…по нашему мнению, именно себя-то он и не мог обвинять. Пострадал ли Полежаев от судьбы, страшно враждебной всем лучшим поэтам нашим, можно видеть при внимательном взгляде на его портрет, который приложен к нынешнему изданию его сочинений (к сборнику был приложен портрет поэта в солдатском мундире, что дало возможность критику намекнуть на гонения, которым подвергался Полежаев. — Примеч. Г. Евграфов). Повесть его жизни немного сложна, но из неё видно, что Полежаев принадлежал к числу натур деятельных, для которых лучше падение в борьбе, нежели страдальческое отречение от всякой личности и самостоятельности».
Так судил Добролюбов, представлявший другое поколение и другую эпоху.
Так писали в России в подцензурной печати.
В 1861 году в Лондоне в Вольной русской типографии, и потому русской цензуре неподвластный и, естественно, ею не одобренный, выходит в свет сборник «Русская потаённая литература XIX столетия», составленный Огарёвым.
Ему же принадлежало и предисловие, где на первых страницах подчёркивалась благородная цель издания: «Наступило время пополнить литературу процензурованную литературой потаённой, представить современникам и сохранить для потомства ту общественную мысль, которая прокладывала себе дорогу, как гамлетовский подземный крот, и являлась негаданно, то тут, то там, постоянно напоминая о своём присутствии и призывая к делу. В подземной литературе отыщется та живая струя, которая давала направление и всей белодневной, правительством терпимой литературе, так что только в их совокупности ясным следом начертится историческое движение русской мысли и русских стремлений».
«В России чтут царя и кнут…»
Литература делилась на терпимую правительством, то есть дозволенную к печати, и на преследуемую, то есть рукописную и нелегально распространяемую.
В Лондон проложили себе дорогу среди прочих произведений запрещённые или изуродованные цензурой стихи и поэмы Полежаева, в том числе и «Четыре нации», которое ходило в России по рукам в списках, как при жизни, так и после смерти поэта. Стихи приписывались Пушкину. В Огаревском сборнике впервые печатно устанавливалось авторство Полежаева.
I
Британский лорд
Свободой горд —
Он гражданин,
Он верный сын
Родной земли.
Ни к <ороли>.
Ни происк п<ап>
Звериных лап
На смельчака
Исподтишка
Не занесут.
Как новый Брут,
Он носит меч,
Чтоб когти сечь.
II
Француз — дитя,
Он вам, шутя,
Разрушит трон
И даст закон;
Он царь и раб,
Могущ и слаб,
Самолюбив,
Нетерпелив.
Он быстр, как взор,
И пуст, как вздор.
И удивит
И насмешит.
III
Германец смел,
Не перепрел
В котле ума;
Он, как чума,
Соседских стран,
Мертвецки пьян,
Сам в колпаке,
Нос в табаке
Сидеть готов
Хоть пять веков
Над кучей книг,
Кусать язык
И проклинать
Отца и мать
Над парой строк
Халдейских числ,
Которых смысл
Понять не мог.
IV
В <России> чтут
Царя и к<нут>
В ней <царь> с к<нутом>,
Как п<оп> с к<рестом>:
Он им живёт,
И ест и пьёт.
А р<усаки>,
как дураки,
Разиня рот,
Во весь народ
Кричат: «Ура!
Нас бить пора!
Мы любим кнут!»
Зато и бьют
Их как ослов,
Без дальних слов
И ночь и день,
Да и не лень:
Чем больше бьют,
Тем больше жнут,
Что вилы в бок,
То сена клок!
А без побой
Вся Русь хоть вой —
И упадёт,
И пропадёт.
Написанное в николаевскую эпоху, стихотворение не утратило своей политической остроты и во времена правления Александра II.
Оно выражало идею самодержавной власти, идею отношений этой власти с народом.
Именно поэтому Огарёв и Герцен использовали его в своей борьбе против тирании.
Не забудем одно важное обстоятельство: стихи Полежаева появились в вольной печати после отмены крепостного права, а лондонские изгнанники незадолго до этого события весьма активно критиковали суть готовящейся реформы.
Анализируя творчество поэта в целом — и то, что было издано в России, и то, что просочилось в Лондон, — Огарёв, помнивший Полежаева ещё по Москве, утверждал, что он «исчез, не развившись, а всё же оставив резкий, жгучий след; погиб с тем воплем отчаяния, с которым мог погибнуть только человек, чувствовавший, что 14 декабря всякая русская свобода рухнула навеки и что, помимо необузданного самозабвения в вечной оргии, — которая доконала бы тщетно живое тело, чем скорей, тем лучше, — ничего не остаётся на свете. Полежаев заканчивает в поэзии первую неудавшуюся битву свободы с самодержавием; он юношей остался в живых после проигранного сражения, но неизлечимо ранен и наскоро доживает свой век».
Вслед за Белинским и Добролюбовым он повторит: «Редко на ком обстоятельства жизни так ярко отразились, как на личности и поэзии Полежаева», но придёт к более глубокому и верному выводу: «Бедный поэт, несмотря на весь душевой жар, на неопределённое, не горячее сочувствие гражданской свободе, не мог оторваться от привычек необузданности, его взлелеявшей, погиб — равно под гнётом собственной, личной традиции и под гнётом царской власти, покаравшей его за то, что он мыслию смел оторваться от этой традиции».
Свой рассказ о поэте Огарёв закончил такими словами: «Мы не знаем больше трагической жизни и больше рокового конца».
После этого он не мог не воздать хулу «этой недостойной среде и этой недостойной власти», погубившей поэта.
«Влачу я цепь моих страданий…»
Белинскому не были известны в 1842 году многие стихи Полежаева, а те, которые он знал, порой искажались цензурой так, что первоначальный смысл исчезал. Кроме того, критику эстетически были чужды многие творения поэта. Он видел в них «грязь», «разврат», «чувственность», а таковая форма протеста против утвердившихся в обществе лицемерных моральных норм не принималась Белинским.
Добролюбов, после прихода к власти Александра II, уже мог дать понять читателю, кто виноват в гибели поэта. Просвещённый читатель «Современника» понимал, что речь идёт о государственной системе, которая обрекла Полежаева на медленное, длившееся двенадцать лет умирание.
Огарёв, в силу своего положения, вернее, местоположения, мог, ни на кого не оглядываясь (не маячила за спиной тень III отделения) и ни от кого не завися (цензура в Лондон не эмигрировала), прямо сказать о причинах гибели поэта. В тяжкой судьбе его были виноваты он сам, то есть некоторые особенности личности и характера, и власть, беспощадно травившая поэта за то, что мыслил и писал иначе, чем было высочайше дозволено.
Факты биографические становились в поэзии Полежаева фактами литературными, дистанции между лирическим «я» поэта и самим поэтом не существовало. Это не лирический герой, а Полежаев кутил, буянил, тянул тяжёлую солдатскую лямку, сидел в тюрьме, храбро воевал на Кавказе, страстно любил Катеньку Бибикову и валялся с чахоткой на больничной койке.
Он писал о себе. Черты характера Сашки из известной поэмы, вызвавшей негодование Николая, его черты:
Свобода в мыслях и поступках,
Не знать судьёю никого.
Ни подчинённости трусливой,
Ни лицемерия ханжей,
Но жажду вольности строптивой
И необузданность страстей!
Судить решительно и смело
Умом своим о всех вещах
И тлеть враждой закоренелой
К мохнатым шельмам в хомутах!
И чтобы вовсе не оставалось никаких сомнений, о ком идёт речь, поэт, обращаясь к своим, преимущественно молодым читателям, восклицал: «Студент всех земель и краев! Он ваш товарищ и мой друг; его фамилья ПОЛЕЖАЕВ…»
Герой этой шутовской истории заканчивал свои похождения вполне благополучно, поэма тоже имела конец — продолжалась жизнь поэта, повернувшая после написания «Сашки» в другое русло:
Год 1826, 28 июля — по приказанию царя в Кремль доставляют студента Московского университета Александра Полежаева.
Поэт читает царю «Сашку». Николай отправляет Полежаева на военную службу. Через неделю поэт зачисляется унтер-офицером в Бутырские пехотный полк, что стоял лагерем на Хорошевском поле близ Ходынки.
Я увял — и увял
Навсегда, навсегда!
И блаженства не знал
Никогда, никогда!..
Навсегда решена
С самовластьем борьба,
И родная страна
Палачу отдана.
Год 1827, 14–20 июня — поэт решается на крайние шаги: он бежит из полка, квартировавшего в деревне Низовка Тверской губернии, в Петербурге, чтобы просить императора об освобождении от военной службы. Но, не дойдя до столицы, возвращается в полк. Судим военным судом. Осенью Николай добавляет — без выслуги. Это означало — на всю жизнь, и разрешало применять к нему телесные наказания.
Убитый роком своенравным,
Я вяну жертвою страстей
И угнетён ярмом бесславным
В цветущей юности моей!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Любовь к прекрасному, природа,
Младые девы и друзья
И ты, священная свобода,
Всё, всё погибло для меня!
Без чувства жизни, без желаний,
Как отвратительная тень,
Влачу я цепь моих страданий
И умираю ночь и день!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
С снедающей меня могилой
Борюсь, как будто бы во сне…
Год 1828, май — декабрь — против Полежаева открыто новое дело по обвинению его «в пьянстве и произнесении фельдфебелю непристойных слов и ругательств». После следствия отправлен в тюремный каземат Спасских казарм, где провел год в кандалах и наручниках.
Здесь триста шестьдесят пять дней
В кругу плутоновых людей
Он смрадный воздух жизни пьёт
И <самовластие> клянёт.
Здесь он во цвете юных лет,
Обезображен, как скелет,
С полуостриженной брадой,
Томится лютою тоской…
Он не живёт уже умом —
Душа и ум убиты в нём…
Незадолго до этого поэт привлекался к дознанию по делу тайного общества братьев Критских. Было установлено, что у связанного с сообществом Петра Пальмина имелись «дерзкие стихи, полученные им от бывшего студента Полежаева». Речь шла об одной из агитационных и резко антиправительственных песен Рылеева, написанной им вместе с А. Бестужевым: «Вдоль Фонтанки-реки…».
Дело переходило в дело, Полежаев был близок к самоубийству. Легче было самому покончить с собой, нежели подвергнуться унизительному наказанию: «прогнанию сквозь строй» (так официально называлось это наказание, равносильное смертной казни. — Примеч. Г. Евграфова) шпицрутенами. Но так как авторство Полежаева не было установлено, повод для обвинения отпал. По первому же делу учли содержание под арестом и молодые лета заключённого — он был прощён и без наказания переведён в Московский полк.
Годы 1830–1838 — поэт и солдат Полежаев в составе Московского полка участвует в многочисленных походах и сражениях на Кавказе. «В рядах Московского полка с тяжёлым солдатским ружьём, во всепоходном снаряжении шёл известный русский поэт Полежаев. Это был молодой человек, лет 24-х, небольшого роста, худой, с добрыми и симпатичными глазами. Во всей фигуре его не было ничего воинственного; видно было, что он исполнял свой долг не хуже других, но что военная служба вовсе не была его предназначением» (Потто В. Кавказская война: в отдельных очерках, эпизодах, легендах и биографиях. Тифлис, 1890).
По отзыву генерала А. А. Вельяминова, солдат «находился постоянно в стрелковых цепях и сражался с заметной храбростью и присутствием духа». Генерал ходатайствует о присвоении ему «за отличие в сражениях» унтер-офицерского чина.
На Кавказе написаны стихотворения «Казак», «Чёрная коса», «Цыганка», поэмы «Эрпели» и «Чир-Юрт».
Друзья, поверьте, это быль!
Я сам, что делать, понемногу.
Узнал походную тревогу,
И кто что хочет говори,
А я, как демон безобразный,
В поту, усталый и в пыли
Мочил нередко сухари
В воде болотистой и грязной
И, помолившися, потом,
На камне спал покойным сном!..
Осенью 1833 года переведён в Тарутинский егерский полк, стоявший в Зарайске, Рязанской губернии.
Год 1837, осень — за самовольную отлучку из полка, потерю амуниции в нетрезвом виде, измученного нравственно и физически Полежаева подвергают телесному наказанию. Наказание было столь жестоким, что поэта вынуждены поместить в Московский военный госпиталь, где через несколько месяцев он скончался. Доконала его чахотка.
За месяц до смерти написал письмо в стихах ближайшему своему и единственному другу Александру Петровичу Лозовскому:
Но горе мне с другой находкой:
Я ознакомился с чахоткой,
И в ней, как кажется, сгнию!
Тяжёлой мраморною плитой,
Со всей анафемскою свитой —
Удушьем, кашлем — как змея,
Впилась, проклятая, в меня;
Лежит на сердце, мучит, гложет
Поэта в мрачной тишине
И злым предчувствием тревожит
Его в бреду и тяжком сне.
Поэт и царь
Они сошлись. Волна и камень…
A. С. Пушкин
И кто из лучших русских не бросил своего камня в наше странное и страшное правительство?
Н. А. Добролюбов
Стоял жаркий июнь лета Господня 1826-го. Плыл колокольный звон по Москве, сладостной музыкой отдавался в ушах верноподданных. Успенский собор был полон, первопрестольная встречала государя, по традиции венчавшегося на царство в Кремле.
Почти полгода прошло после казни пятерых «государственных преступников», дерзнувших поднять руку на Его Величество, а следовательно, и на отечество, потому что Николай сразу же после прихода к власти отождествил себя с Россией и вслед за одним из славных Людовиков мог вполне повторить: «Государство — это я».
«Отпраздновавши казнь, Николай сделал свой торжественный въезд в Москву… он ехал верхом возле кареты, в которой сидели вдовствующая императрица и молодая. Он был красив, но красота его обдавала холодом… Лоб, быстро бегущий назад, нижняя челюсть, развитая на счёт черепа, выражали непреклонную волю и слабую мысль, больше жестокости, нежели чувственности. Но главное — глаза, без всякой теплоты, без всякого милосердия, зимние глаза» (Герцен А. И. Указ соч.).
Толпы москвичей приветствовали его, но войск на улицах и площадях было больше, чем народа, который в большей части своей продолжал безмолвствовать…
…как безмолвствовал, когда воцарялся трёхлетний ребенок Иван IV, прозванный Грозным;
…как безмолвствовал, когда венчался на царство бывший опричник Годунов Борис;
…как безмолвствовал, когда взошёл на трон повинный в смерти отца Романов Александр.
Но зараза вольнодумства могла зреть в каждом из стоявших, даже в ребёнке, и Николай, проезжая мимо ликующих, думал, что не всё ещё искоренено его жесткой рукой 14 декабря, что от потушенного пожара разлетаются искры, которые могут ещё разгореться и принести немало бед ему и, конечно, отечеству.
Император был не настолько глуп, чтобы не понимать, что в России найдётся не один десяток людей, которые пожелают скорее взойти на эшафот, нежели отказаться от «вздорных свободолюбивых идей».
И действительно, когда после казни декабристов в Кремле устроили торжественный молебен и митрополит Филарет с благодарностью обращался к Богу, что уберёг Государя, а вся царская фамилия, сенаторы, министры, гвардия и проч. неистово молились во здравие одних и за упокой других, потерянным в толпе стоял мальчик четырнадцати лет и тут же, перед алтарём, «осквернённым кровавой молитвой», клялся отомстить за погубленных и посвятить свою жизнь борьбе «с этим троном, с этим алтарём, с этими пушками».
Мальчика звали Саша Герцен.
Но горе мне с другой находкой:
Я ознакомился — с чахоткой,
И в ней, как кажется, сгнию!
Тяжёлой мраморной плитой,
Со всей анафемской свитой —
Удушьем, кашлем, — как змея,
Впилась, проклятая, в меня;
Лежит на сердим, мучит, гложет
Поэта в мрачной тишине
И злым предчувствием тревожит
Его в бреду и тяжком сне.
Полковник Иван Петрович Бибиков питал страсть к изящной словесности. Был грешен, бывало и сам баловался в свободное от военных трудов время. А выйдя в отставку, взволновался и делами государственными. Будучи истинным патриотом Отечества, не мог он пройти мимо крамолы и безобразий, некоторыми молодыми беззаботными людьми токмо по недомыслию учиняемым. Образцовый гражданин, примерный семьянин, добродетельный супруг, строгий, любящий отец — он и дочь свою, Катеньку, воспитывал в соответствии…
В последнее время не давал покоя Ивану Петровичу — ну прямо сна лишил!— Московский университет, коий именовал отставной полковник не иначе, как рассадником идей — зловредных, с толку юные утлы сбивающих и, о боже, мятежу способствующих, то есть государственные устои подрывающих.
И ближе к ночи начал сочинять Бибиков бумагу соответствующую о воспитанниках университета, которые закон не уважают, родителей не почитают и не признают над собой никакой власти. А в подтверждение своей мысли приводил полковник отрывки из опасной поэмы «Сашка», принадлежавшей некоему юному сочинителю Полежаеву, ну, скажем, такие:
Но ты, козлиными брадами
Лишь пресловутая земля,
Умы гнетущая цепями,
Отчизна глупая моя!
Когда тебе настанет время
Очнуться в дикости своей,
Когда ты свергнешь с себя бремя
Своих презренных палачей?
Поэма широко распространялась по Москве, гуляла по рукам и… попала не в те руки. И руки эти теперь дрожали: разврат оборачивался политикой. Иван Петрович пёкся чистосердечно об исправлении Империи, хотя мыслишка подлая где-то и вилась, что заметят, а заметив, вернут в службу, из праха возвысят (что и случилось: в награду за усердие определил его царь в только что учреждённый Отдельный корпус жандармов, и превратился Бибиков из доблестного кавалерийского полковника в блюдущего жандармского — стоит только начать…).
Сочиняя бумагу, тешил себя надеждою Иван Петрович, что государю одному с крамолой не справиться, что опереться ему необходимо, ну а он, Бибиков, слуга царю и отечеству, разве не опора? Государство поди на таких и держится! Да к тому же и родственничек-с он, хотя я не близкий, но все же родственник, да не кому-нибудь там, а самому графу БЕНКЕНДОРФУ АЛЕКСАНДРУ ХРИСТ0ФОРОВИЧУ, стремительно силу набиравшему, да в гору идущему. (родственные души нашли друг друга: шеф III отделения Бибикова приблизил — «Как станешь представлять к крестишку ли, к местечку, ну как не порадеть родному человечку!»).
От избытка усердия и чувств верноподданнических насадил полковник кляксу и угодил прямо на Его Высокопревосходительство, пугливо оглянувшись, обнаружил себя в полном одиночестве и, отчего-то тоскливо вздохнув, кликнул лакея. Тот принёс новый лист, и Иван Петрович качал перебеливать письмо заново.
В мыслях письмо сие именовал СООБЩЕНИЕМ о замеченных непорядках, а оказалось, что сочинил ДОНОС, то есть уведомление начальства (позвольте, позвольте, какое же Александр Христофорович начальство! родственник, старший друг, и только!), о чем (ну конечно, о незаконных поступках кучки негодяев, посмевших…) словесно (упаси боже, слово не документ — к делу не пришьёшь, уж это-то Иван Петрович хорошо знал по прежней еще не шпионской доносительно-охранительной службе своей) или письменно (только так, господа, письменно, никак иначе, чтобы и № входящий, и от Его Превосходительства до росписи, ясной, полковничьей, крупным почерком, истинно жандармским, мысли об исправлении).
Пути человеческие
Странным образом складываются пути человеческие и порою бывают так же неисповедимы, как и пути Господни.
В 1833 году в городке Зарайске встретится Полежаев с вновь вышедшим в отставку, но теперь жандармским полковником Бибиковым. По-прежнему не угасла любовь полковника к отечественной словесности. Иван Петрович (раскаявшись?) пригреет опального, когда-то его же руками в солдатскую службу сосланного, а летом 1834-го исхлопочет ему отпуск. Поэт проведёт лучшие свои две недели в подмосковном имени Бибикова селе Ильинском. Там он влюбится в дочь полковника — Екатерину.
Судьба меня в младенчестве убила!
Не знал я жизни ТРИДЦАТЬ лет.
Но ваша кисть мне вдруг проговорила:
«Восстань из тьмы, живи, поэт!»
И расцвела холодная могила
И я опять увидел свет…
Никогда не верьте жандармским полковникам
…даже раскаявшимся. Слёзы умиления наворачиваются на глаза, когда читаешь строки из письма бывшего гонителя российской литературе своему сиятельному шефу; проникнутые заботой не только о загубленном собственноручно поэте, но и o всё той же многострадальной отечественной словесности: «Спасите несчастного, пока горе не угасило его священного пламени, его одушевляющего… Возвращённый обществу и литературе отеческой добротой его величества, он благословит благодетельную руку, которая его спасёт, и проявленные дарования сделают честь и славу нашей литературе».
Ох уж эти раскаявшиеся жандармские полковники, которые, выйдя в отставку, начинают печься о литературе и тех, кого посадили, сослали и так далее.
Но будем беспристрастны: побуждения и действия Бибикова были искренними, а Полежаев так и не узнал до конца своей жизни о той роковой роли, что сыграл любезный и гостеприимный хозяин поместья в его судьбе.
Глас полковника остался гласом возопившего в пустыне, несмотря на то что сам Бенкендорф поддержал ходатайство Бибикова о производстве поэта в офицерский чин: в деле поэта хранились такие антиправительственные стихи Полежаева, как «Вечерняя заря», «Цепи», «Рок», которые были доставлены известным доносчиком Шервудом ещё в 1829 году. И они отнюдь не свидетельствовали о перемене образа мыслей.
Высочайшая резолюция гласила: «…повелеть… производством в прапорщики повременить».
К прошению были приложена стихи Полежаева «Тайный голос», тщательно переписанные рукой Екатерины. После безуспешных попыток добиться от поэта просьбы о прощении перед государем (Полежаев отвечал: «Я против царя ни в чём не виноват, просить прощения не в чем»), Иван Петрович без ведома поэта дописал три строфы, недостающие по его мнению.
Но и это не помогло.
Александр Христофорович письмо радетеля получил, но, памятуя о пристрастии государя САМОМУ вникать в такого рода случаи, препроводил бумагу, ставшую уже секретным документом, Его Величеству.
Николай внимательно прочитал сочинение полковника, ратующего за спокойствие и порядок во вручённом ему Десницей Божьей государстве, и мысли Бибикова одобрил, а когда дошёл до строчек Полежаева: «Отринем, свергнем с себя бремя / Старинных умственных цепей, / Что ныне гибельное время / Ещё щадит до наших дней», брезгливо поморщился, опять эти стихотворцы! Поэтов царь не любил, они были как назойливые мухи, он сделал инстинктивное движение рукой… и к столу, осторожно ступая, приблизился Бенкендорф.
Император был на решения скор, он распорядился немедленно доставить к нему сочинителя.
Шёл третий час ночи.
Он вспомнил, сколько стихов, непозволительно, нет, возмутительно вольных, изъято было у декабристов и подумал, что был прав, приказав вынуть из дел и сжечь все возмутительные стихи, чтобы зараза не распространилась дальше. Он имел неограниченную власть над миллионами бессловесных подданных, он мог казнить, сослать, разжаловать, помиловать, приблизить и наградить. В конце концов, он мог возвысить или уничтожить любого стихотворца, но со стихами ничего поделать не мог. Они были эфемерны, нематериальны, после уничтожения написанного продолжали жить в памяти и обладали большей силой, нежели он сам. Он владел телами людей, они — умами. Он хотел властвовать над душами, они уже властвовали. И ничего с этим нельзя было поделать.
И не мог помочь ему в этом даже Отдельный корпус жандармов.
Даже сам граф Бенкендорф.
Убеждавшего его, что «прошлое России удивительно, настоящее прекрасно, будущее же выше всяких представлений».