У пруда
Пруд мерцал гладко, черновато-золотисто, по-осеннему; он точно призывал отойти в сторону от проспекта, спуститься по одной из недавно отстроенных лестниц к береговой кромке, полюбоваться водой — нежно-оливковой у самого берега, сквозь какую видно дно, — и ещё не пожухшей, несмотря на начало ноября, травой…
Пруд был недавно красиво обложен: сделали берега, и дальше белел лёгкий мост, но туда идти не хотелось: хватало берега, обходя который человек почти упёрся в церковную ограду, обнаружив кладбище…
Много раз проходил этим участком проспекта, видел церковь, кресты за низкой оградой, но работы вокруг пруда велись за ограждением, и вот — открыли.
Очень красиво, тихо, спокойно; противоречит творящемуся в сознании неистовству, среди которого выделяется ныне одна фраза: Когда не спорят о вкусах — торжествует безвкусица.
А что?
Вероятно, верно, но воде этого не объяснишь, не объяснишь и ушедшим в землю…
Кладбище, мерно стремящееся к воде, боковые врата открыты, можно зайти, посмотреть на чужие могилы, попробовать представить пуды всеобщности, организующую жизнь, и пофантазировать на тему: мёртвых нет, все живы, просто по- разному.
Разные кресты, кое-где высится нечто гранитное, но скученность оград банальна, как на всех русских кладбищах.
Значит, если о вкусах не спорить — торжествует безвкусица.
Церковь очень бела, купола её зелены, и, данная в цветах жизни, совсем не привлекает представляемой начинкой своею — жизни противоречащей…
Точно пруд — гладкостью воды, мельчайшим, почти ювелирным слоением ряби — говорит о вечности куда больше.
Пруд, берега в красивом оформление, зелёная трава, даже мост — точно парящий в воздухе, словно соединяющий несоединимое…
Писатель Борис Коридонов
Весть и воля Коридонова сочетаются в интереснейших рассказах, главный из которых — «Лабиринт» — петляет и проводит сложными тропами мысли и чувств.
Так, главный герой, также наименованный Коридоновым, отражаясь в зеркале, замечает странные изменения в своей внешности, расшифровка которых, как ему кажется, позволила бы объяснить цепочку преследующих его неудач.
Он делает разные попытки, обращаясь то к гадалкам, то к друзьям, но соль-то в том, что не может никому объяснить, в чём же эти изменения…
Тонко выписанные пейзажи собираются в семью языковой роскоши, и, постепенно странствуя вместе с героем, мы понимаем, что речь идёт о сумасшедшем — вернее, сходящим с ума человеке.
Далее линии рассказа точно продолжаются в романе «Над нами…», где один из персонажей — Панфильев, утверждая, что сумасшествие — просто одна из форм нормальности, утром, бреясь, находит нечто невыразимое в блеске собственных глаз, на который потом обращает внимание его подруга — врач психиатр.
Несколько героев, замкнутые в пределах странной комнаты, пытаются решить, кто из них в большей степени связан с прошлым, чьи панорамы — словесно, разумеется, они выписывают друг перед другом, распивая отменное каберне.
Надо сказать, что вино, описания различных марок, живопись букетов и оттенков окраса, составляет интересные фрагменты в жизни текстов Коридонова — всегда насыщенных, славных, вкусных.
Собственно, и проза его местами опьяняет: именно настолько, насколько нужно: лишнего писатель не допускает никогда.
И выдумка, и гротеск работают у него так же, и старый скряга из повести «Мультики» вовсе не похож на Гобсека, хотя, вероятно, от него ведёт свою родословную…
Но пиковые возможности Коридонова раскрываются в повествование «Образ», где центральным героем оказывается Иисус Христос…
Будто оживлены дороги Иудеи, даны так, что по ним хочется идти, и Христос — вовсе не сумма притч, которые толкуются по-разному: но живой, повествующий ученикам о том, как надлежит работать над собою, над внутренним своим составом, чтобы достичь результатов, достигнутых им, Христом.
Есть в этой книге нечто утешительное (помимо стилистической выверенности) — каждый, внемля правильно понятым Иисусовым словам, способен преобразовать свою жизнь…
…замечательный прозаик Борис Коридонов.
Жаль, что никогда не было такого.
Рыболовный крючок
Не так чтобы всё шло изумительно, великолепно, но подобная избыточность чревата, он прекрасно понимал, шагнув за пятидесятилетний рубеж, и, не ожидая ничего, кроме имеемого, выходил прогуляться — по всегдашней привычке, ибо график работы позволял: каждый день не было необходимости сидеть на службе…
Он выходил, погода ноября меняла пористое, ноздреватое небо на солнечную арфу, и, хотя было довольно холодно, на траве даже виднелась морозная соль, идти было бодро, весело, приятно.
Он думал, что всё сложилось, как сложилось, что в молодости много метался, рвался, не мог ни к чему прийти, а сейчас… не сказать, чтобы установил в душе гармонию, но всё же стало полегче; и материальная сторона жизни наладилась: занимаясь компьютерной графикой, он получал достаточно заказов от различных фирм, и, хотя душу уже не вкладывал в дело, технический навык оставался на высоте…
Жалко, что не сложилось с семьёй, ну не всем же…
И последнее время всё сильнее и сильнее хотелось купить собаку: вспоминал детство, и рыжий шарик маленького милого пса, с которым играл…
Но всё никак не мог решить, какую именно собаку хотел бы? Таксу? Карликового пуделя?
Он пересёк вечно шумящий, избыточный движением проспект, обогнул махину многоэтажного здания и, перейдя ещё одну, маленькую, улочку, оказался на бульваре — пустынном утром буднего дня.
Бульвар шёл пластами — вверх-вниз; деревья почти облетели, напоминали схемы, но трава островками была сочной ещё, прекрасной, зелёной, и захотелось, потянуло сильно сесть на скамейку, поглядеть на всё, точно вбирая, точно…
Влажными были скамейки, и сел на край — сухой, сидел как скрючившись, смотрел, и вдруг…
Сложно сказать, что произошло сначала: замелькала пёстрая лента, где отец учил кататься на велосипеде, а мама, высунувшись из окна первого этажа, звала обедать — или острейший рыболовный крючок проткнул сердце…
Боль слоилась, мельтешила, разливалась по всей грудине, напоминала экзотическую — со стальными шипами — звезду, а перед глазами всё текло и текло: студенчество, девушка, которая должна была стать его женой, книги, споры; на заднем плане рушились колонны страны, в которой вырос; затем ходил в церковь, думая приобщиться к чему-то великому.
Они соревновались: чётко-чётко мелькающие цветные картинки — и боль, что опять оформилась в огромный рыболовный крючок…
Они соревновались.
Человек съехал со скамейки, и плавно, медленно опустился на зелёную траву.
Боль преуспела: сердце было поймано рыбой весьма странной формы.
Новогоднее чудо
Ёлку устанавливали между двумя окнами; и, поскольку потолки были высокими, за три метра, ёлка покупалась огромная; и, выбрав её на роскошно пахнущем и таком интересном ребёнку ёлочном базаре, везли на санках, а нежные, колючие, ароматные лапы подрагивали, и снег радовал так, как может только в детстве…
Великолепие новогоднего древа, дарившего счастье!
Разрезав бечёвки, которыми привязывали к санкам, вносили торжественно в квартиру, и словно расправлялась она, пышная красавица, охорашивалась; устанавливали в ведро, наполненное водой, снизу заворачивали белой материей, и начиналось действо…
Были болгарские ёлочные игрушки — дружили с болгарской семьёй, и присылали они иногда сувениры: тонкие, богато расписанные шары, гномики, розовато-белые домики…
Были советские — погрубей и попроще; на верхушку папа, встав на стул, надевал трёхъярусное диво — вместо звезды, — чью точную форму в памяти не восстановить, а помнится оно красно-снежным мерцанием…
А жили тогда в коммуналке, и ребёнок в бархатной курточке и синих штанишках долго смотрел на украшенное чудо, замирая, мечтая о чём-то; потом отходил к маленькому чёрно-белому телевизору, где показывали сказку, но, посмотрев немного, снова стремился к ёлке…
За окнами крутило и кидало серебром, и, поскольку жили на первом этаже, видно было близко, и радостно становилось, и казалось — жизнь не имеет предела.
…даже за пятьдесят Новый год связан с ожиданиями, смутными пряниками надежд, и ощущением — пусть не долгим — вернувшегося детства.
Чудо растворено в воздухе и, такое лёгкое, реющее, обещает воплотиться вот-вот: может быть даже тридцатого…
Знаешь всё наизусть: долго варящийся холодец, что заиграет тугим глянцем, попахивая чесноком на полуночном столе, оливье, куда, презрев варёную колбасу, режется курица, рубиново горящая икра, соком истекающая сёмга.
Запах пирогов наполнит квартиру, и тесто, медленно, неспешно вызревающее в огромной, чем-то на чан похожей кастрюле, вызывает интерес, как в детстве: силы земного роста точно сконцентрированы в нём.
Бесснежный Новый год ужасен: вспоминается — бывший года два назад — всё чёрное, и коты орут, перепутав декабрь с мартом.
И ещё — странное взрослое ощущение: будто за праздником — нет жизни, навалится депрессии, и не просто будет сломать её бетонные слои.
…а было — вышли часов в семь вечера во двор, чтобы с малышами своими, с парой дружественных семей отметить немного, предварительно…
На одной из плоскостей хитро закрученной игровой конструкции расставили коньяк, конфеты, термос с глинтвейном, поднос с канапе, и дети, носившиеся тут же, старались быть осторожными.
Снег сверкал, осеребрённые деревья взирали благосклонно.
Лёгкое опьянение толкало поиграть с детьми, и, боясь задеть бутылку, взлетал на горку, ловил ловко уворачивающуюся Катю и своего Андрюшку, только что получившего в подарок забавного, игрушечного хомяка, механически повторяющего сказанное.
…многое отбирает взросление: непосредственность, чистоту, одаривая возможностями, немыслимыми в детстве; но ожидание новогоднего чуда остаётся — пуская омрачённое опытом, разочарованиями, поражениями; остаётся оно, сверкая и маня, и ждёшь его чуть ли не целый год.
Охота на динозавров
Волевого оружия для охоты на диплодоков не изобрели пока, поэтому приходится упаковывать прочнейшие сети, множество острых, стальных игл для специальных ружей, и отличные, мощно работающие пилы, чтобы валить древеса.
Тираннозавров поражают из автоматического оружия, стреляющего стрелами, но высший шик, конечно, это сбить птеродактиля, парящего в высоте на своих кожистых крыльях, и тут применяется оружие дальнего боя, отправляющее в полёт маленькие ракеты — впрочем, всё зависит от точности стрелка.
На огромных, тяжело идущих грузовиках приближаемся к дебрям, начинённым страшной жизнью, в которую не верится, которая есть, и, выгружаясь, напяливаем амуницию, несём оружие; работая пилами, пробираемся сквозь заросли папоротника: разветвлённого и сложно устроенного; и рык, разносящийся по лесу, не пугает привыкших в охоте…
— Эй, нельзя ли придумать что-то более мирное?
— Нельзя, мы же из цепочки хищников, просто мозг наш развился сильнее, чем у этих громоздких рептилий. Впрочем, многое мы унаследовали и от тираннозавров, к одному из которых сейчас подберёмся…
Вот он.
Он бежит на могучих, чуть вывороченных лапах, роняя слюну, жадно озирая пространство и внюхиваясь в него.
Первый пускает стрелу, но, блеснув сталью, она проносится мимо; и только второй охотник поражает ящера в ногу.
Взвыв, тот останавливается на миг, но тотчас кидается на обидчика, чтобы получить второе ранение в мягкое довольно брюхо…
Пытаясь схватить одного из охотников раззявленной пастью, промахивается, и третья стальная, очень твёрдая и острая стрела, убивает его в глотку.
Он заваливается, воя, огромный хвост ещё молотит по траве, а когти карябают землю…
Какое-то время потребуется на свежевание туши и транспортировку мяса к грузовикам, оснащённым специальными холодильниками.
Между прочим, мясо тираннозавра — деликатес: нежное, с тончайшими жировыми прослойками, приготовленное на гриле просто тает во рту.
— Эй, эй, чем вы-то отличаетесь от ящеров?
— Сказали ж — мы умнее…
Мы продираемся теперь к озёрам, чья вода отливает золотом под отвесными лучами солнца.
Диплодоки неповоротливы и громоздки, но никогда не придут на выручку своим, пугаясь странного, разбредутся, ища неопасного пространства.
Из специальной катапульты выпущенная сеть связывает движения массивного самца.
Он ворочает шеей, пытаясь освободиться, но сеть затягивается только туже, а дальше в дело вступает огненное оружие, посылающее смертельные заряды…
Вода в озере закипит, и, установив специальный сборный кран, тушу можно будет вытащить на берег…
Древний трактат, чьи страницы отдавали большей ветхостью, чем дебри известного Завета, повествует об охотниках, существовавших одновременно с рептилиями, о всё возраставшем зверстве их, связанном с гибким, активно развивающимся умом, направленным не в то русло, и о постепенном исчезновение видов — в том числе и того, которому был посвящён трактат.
Царь
Я был пастушком, привыкшим к пейзажу как к своей жизни, я умел играть на дудке, развлекая стадо, и — скорее всего от скуки, не помню точно, — научился владеть пращой: сильно и точно.
Хотя ремень для неё я сделал сам, как сам же и подбирал камни, разящие другие — более крупные.
Я знал, что есть народ, постоянно угрожающий тому, к которому я принадлежу, но не думал, что когда-нибудь мне предстоит сыграть роль, которая останется на свитках истории.
Я ничего не знал об истории, когда царь Саул — жестоковыйный, никогда не гнувший шеи — полил меня благовонным маслом, поражённый моею игрою, хотя играл я как обычно.
…и когда вышел гигант — мне стало не по себе: он смотрел поверх всех, убеждённый в своей силе и непоразимости, он был такого роста, что солнце слегка померкло, и стоявшие за ним воины щерили рты улыбками.
Смешок доносился до меня — маленького пастушка, раскручивавшего пращу, уверенного, что мне надо…
…я не помню своих ощущений.
Мне просто надо было точно метнуть камень — и он полетел и, попав в лоб гиганту, пробил его кость, и падал тот, казалось, вечность, и замершие в ужасе противники больше не решились атаковать.
Я стал царём.
Вы знаете моё имя.
Оно звенит и играет, оно овеяно мифами и историей — она стало больше, чем легенда.
Я обучился ратному искусству — мои копья, пущенные во врагов, поражали их с неумолимой силой, и мой меч работал также чётко, как когда-то губы выдували правильный звук.
Я стал жестоким царём.
Многие боялись меня, многие любили, и я, часто задумываясь, как и зачем путь ведёт так, как он ведёт, не находил ответа.
…я был сражён красотою женщины: я сам не представлял, что не представляю, как может действовать красота.
Я послал мужа её — своего вернейшего слугу и друга — в пекло, из которого нельзя вернуться, и он не вернулся, и я забрал его женщину, и Бог — для меня такой же тайный и закрытый, как для вас: поколения поколений — покарал меня многим.
Так хотелось думать.
Бог не открывался мне.
Но женщина осталась со мной, как навсегда со мной осталась моя память, пережившая века, моя легенда, известная вам по книге, объявленной священной, моя жизнь, демонстрировавшая такие взлёты и падения, что у самого меня, её проживавшую, захватывало дух.
Серо-стальной
Всегда серо-стальное небо, и не бывает смутно помнящегося яркого, лучи испускающего солнца; стереотипные дома — пять этажей, и плоские крыши, и растительность во дворах отливает металлом.
Она причудлива — растительность эта: кусты, и кусты повыше, и совсем высокие, доходящие до четвёртого, пятого этажей, а листья крохотные, и такого же металлического цвета.
Но трогать нельзя — ни кусты, ни листья, никто не предупреждал, но понятно как-то само собой.
Есть улицы — все ровные, точно прочерченные по линейке, но нет транспорта: он не нужен — скорость регулируется идущим самостоятельно, и можно развить достаточную, чтобы достигнуть учреждения.
Собственно, в домах есть два варианта начинок: квартиры и учреждения, где работают все обитатели, толком не зная, что они делают, ибо в сознании всех поголовно мягкий, чуть расплывчатый туман.
В бессчётных комнатах учреждений всё из лёгкого блещущего металла: столы, стулья, приборы.
Никто не учит, как надо, никто и не спрашивает отчёта, просто необходимо какое-то время просидеть за столом, иногда вставая, чтобы отнести в соседнюю комнату тонкие листки металла, испещрённые письменами, и отдать их другому работнику, чтобы получить чистые.
Мерцают металлические экраны, ими не нужно управлять, они потухают, потом загораются и по ним лентами бегут суммы различных значков.
Некоторые надо фиксировать, переводя на листы, иные пропускать.
Звонков, отмечающих время, нет, но каждый знает, когда ему надлежит встать, покинуть помещение, выйти на улицу, идти домой.
Больше некуда идти.
Никаких развлечений не предусмотрено; и птицы не поют, поскольку их нет; не встречаются и собаки с кошками, также не существующие в серо-стальном мире.
Погода всегда одинаковая, ровная: не бывает жары, тумана, снега, цветения.
И квартиры одинаковые — квадратные, по две комнаты на человека, хотя зачем вторая не знает никто.
В комнатах всё функционально: стол, стулья, экран.
Магазинов, и торговли вообще не существует: еды и воды для поддержания сил не требуется, и одежду вырабатывают сами тела.
И есть отдельный столик — по крайней мере, в квартире этого, конкретного, человека: маленький, с экранчиком, оживающим самостоятельно.
Человек садится к столику, экран вспыхивает, и видит человек — ярко, многоцветно — своего сынишку, возвращающегося из школы, маму, расспрашивающую про уроки, накрывающую на стол.
Человек видит квартиру, где жил когда-то — до своей смерти, приключившейся два года назад, — видит всё, что происходит с сынишкой.
Он знает, как можно войти в его сон, или фантазию, чтобы подсказать что-то, помочь.
И знает, что будет находиться в этом серо-стальном, мёртвом мире ровно столько, сколь будет учиться его сын: сперва в школе, потом в институте; а затем переместиться в другой — более радостный, светлый.
Но печали не испытывает рано умерший.
Просто знает, что с сынишкой всё в порядке, и он иногда может ему помочь.
Затем экранчик гаснет, и человек погружается — сознанием — в светло-стальной туман.
— Ма, мне папа подсказал, представляешь, вот…
— Ладно, сынок. Я не верю в это.
За окнами бушует летняя зелень.
За два года мальчишка привык, что папы больше не будет в жизни.