Жара стояла несносная, и всю неблизкую, к тому же шедшую в гору дорогу к автовокзалу Семагин прошёл неторопливо, чтобы не взмокнуть — часто останавливался, пару раз перекуривал в тени чахлых, полуоблетевших от зноя лип и акаций.
Изрытая выбоинами и поломанная трещинами асфальтированная площадка автовокзала была похожа на раскалённую сковороду. По шиферному навесу над заездными карманами прохаживались голуби, громко скрежетали когтями, время от времени скользили и срывались, но тут же вспархивали обратно. В здании не было никого, кроме полусонной девки за мутным стеклом кассы — там, в насквозь прошитом беспощадными солнечными лучами зале, нечем было дышать, все пассажиры теснились на улице в тени стены.
Обшарпанный дребезжащий пазик подкатил строго вовремя, словно щеголяя точностью. Семагин подождал, покуда народ набьётся в нутро и займёт все сидячие места. Вошёл последним и сел прямо на пол у двери — аккуратно подстелил газету, ноги спустил на ступеньки; знал, что по правилам это не разрешается, но здесь, в провинции, на такие вольности глядели сквозь пальцы.
Скрипя и култыхаясь, автобус вырулил на шоссе. Когда водитель переключал скорость, изношенная коробка передач издавала звук, похожий на громкое лошадиное ржание. За окнами поплыл плоский пригородный пейзаж — жидкие пирамидальные тополя, стоявшие вдоль дороги ровной шпалерой, и низенькие заборы дачных участков.
Через три версты автобус свернул с шоссе налево, на грунтовку — и вид местности сразу переменился: пошли холмы с пологими склонами и змеившиеся между ними долинки и овраги. Круглые макушки холмов выгорели до бурой желтизны; сочная травяная зелень уцелела только на дне низин, где было повлажнее; там же, в низинах, вдоль берегов почти пересохших ручейков возвышались ивы — по-здешнему лозины, —необъятно толстые, дуплистые, утыканные лезущими прямо из стволов мётлами побегов. Серовато-чёрный просёлок, намертво укатанный колёсами и иссушенный солнцем, пылил слабо. Почти все пассажиры были знакомы между собой, потому разговаривали вольготно, в голос, обменивались новостями и сплетнями — кроме как в автобусе, встречаться им было особо негде; Семагин с удовольствием, хотя и не без некоторого раздражения, слушал местную речь — скорую, звонкую, раскатисто хэкающую и громко акающую. Чувствовал на себе быстрые любопытные взгляды: чужак нездешний.
Автобус остановился посередине села, возле руин церкви. До шуринова дома отсюда оставалось метров двести. Он стоял на небольшом взгорке и сразу бросался в глаза ладностью и чистотой — многие дома в селе были куда запущеннее. Для нового жилья Семён сознательно выбрал место повыше — в весеннее половодье нижнюю часть села подтапливало, заливало половину огорода, иногда вода подбиралась к самому порогу; за право построиться на сухом месте Семён долго ругался с председателем сельсовета, но всё же сумел настоять на своём.
Свадебное веселье было в полном разгаре. Из-за жары стол накрыли в саду, под защитой трёх старых раскидистых яблонь. Гости были одеты легко, по-летнему; стоял тот весёлый дружелюбный гомон, который приходит на смену первоначальной скованности и чинной добропорядочности. В Семёновом доме никогда не бывало буйных гулянок с мордобоями, уходами под стол и выносом бесчувственных тел — все знали, что хозяин по этой части строг, не терпит пьяниц и дурацких выходок, тем более не потерпит их на свадьбе дочери.
— Дядя Сергей приехал!
Вера, сидевшая, как положено, во главе стола рядом с новоиспечённым супругом, сорвалась с места, побежала навстречу Семагину, без стеснения повисла у него на шее и громко чмокнула в щёку. Муж её, Славка, подошёл важно и неторопливо — обменялись рукопожатием; Семагину он нравился — парень спокойный, степенный, работящий. Отозвав молодых в сторонку, он передал им конверт с деньгами и подарки — электрический чайник для обзаведения, фотоаппарат для Славки, французские духи для Веры.
Когда Вера была маленькая, Семагин прозвал её Стрекозой — за большие зелёные глаза; прозвище к ней пристало. А однажды пошутил: «Не знаю, кем она мне приходится. Шуринова дочка, тёщина внучка, женина племяшка — поди разберись». Семейству загадка понравилась — смеялись и повторяли на все лады.
Семагин впервые увидел Веру семилетней девчушкой — и сразу ощутил непривычное для него, женатого бездетного, щемящее отцовское чувство. Она и сама тянулась к нему — задавала бесконечное множество вопросов, слушала его рассказы, ходила с ним гулять по окрестностям — и, гуляя, держала за руку, словно боялась, что убежит. Однажды она, сморившись за день на огородной работе, во время очередной прогулки присела отдохнуть — и крепко уснула, и он две версты нёс её домой на руках закутанную в куртку.
Когда Вере исполнилось четырнадцать, Семён озабоченно сказал Семагину:
— Серёга, девка-то влюбилась в тебя.
— Сеня, ерунду не говори. Обычная детская привязанность.
— Нинка беспокоится.
— Сень, ей-богу, сейчас обижусь. Вы за кого меня держите — за деда-снохача? Хватит об этом.
Семён смутился и больше разговор не затевал.
На дальнем конце стола сидел Болтай — из всех гостей он один был в заношенном пиджачке. Семагин приветственно помахал ему рукой; Болтай заметил, кивнул, улыбнулся и помахал в ответ.
Болтая считали последним мужиком на селе. Он жил в плохоньком разваливающемся доме, окружённый многочисленной семьёй из шестерых детей; жена его, суетливая тощая бабёнка, измотанная детской оравой и домашними трудами, давно утратившая женские стати и носившая мужскую одежду, в сорок лет выглядела семидесятилетней; младшие дети, нестриженые и замурзанные, вечно копошились в пыли возле дома; старших видеть можно было редко — они всё время где-то околачивались, домой приходили только ночевать. Глава семьи работал на совхозной ферме уборщиком навоза — его за глаза называли дерьмочистом, зарабатывал гроши — семейство жило впроголодь. Все они отличались ленцой — сад у них был запущенный и одичавший, огород зарос бурьяном и почти ничего не родил, худая мосластая коровёнка еле передвигала ноги и доилась через два дня на третий.
Сперва Семагин относился к Болтаю так же, как и все вокруг, — насмешливо и снисходительно. Но однажды разговорился с Болтаем и был поражён до глубины души. Последний мужик на деревне оказался умён и рассудителен; удивили его правильная гладкая речь, подобающая скорее городскому интеллигенту, чем простому сельскому трудяге, и нелюбовь к матерной ругани, которой его односельчане злоупотребляли очень густо. По общему мнению, Болтаю полагалось быть забубённым пьянчугой — а он был равнодушен к выпивке, умеренно прикладывался только в редких случаях, когда звали в гости. Руку на жену он не подымал никогда, детей за провинности не наказывал, с соседями не ссорился. Репутацию лентяя, доходяги и неудачника принимал спокойно, даже намеренно ей подыгрывал — идти наперекор всем не хотел.
— Понимаешь, — говорил он Семагину, — житуха так повернулась. Могло быть по-другому — да уж что вышло, то вышло. Я ведь школу десятиклассную в городе окончил без троек — много ты здесь таких видал? Хотел поехать в область учиться, да не успел — в армию забрали. Пока служил, батька с мамкой померли от гриппа — батька первый, мамка через три дня. Кто бы думал, что от такой хвори помереть можно. Командир — казённая шкура, сволочь поганая, — не отпустил на похороны, придрался, что взыскания имею. Вернулся в пустой дом — тоска, одному жить невмоготу, родни никакой нет. Сразу женился, дети пошли — и завертелось. Я знаю, меня здесь дурачком считают — пусть считают, плевать. Ребята мои не больно удались — учатся плоховато, озоруют; не знаю, как у них потом сложится. А всё же думаю — не пропадут, устроятся не здесь, так где-нибудь. Вон у соседа моего дом — полная чаша, а два сына уже по второму разу в тюрьме сидят за хулиганку. Чего им не хватало? Вот и гадай, кому повезёт.
Семагин сел с краешка, рядом с Болтаем. За опоздание ему сразу накатили штрафную — половину гранёного стакана; хотели накатить с краями, но он решительно отвёл щедрую руку наливавшего. Употребил без опаски — знал, что хозяйский житный самогон сделан по высшей категории и, если не перебирать, даст сто очков вперёд любой казённой водке; прозрачная огненная жидкость крепостью под шестьдесят легко позволяла себя проглотить и не просилась обратно. Тосты уже миновали, народ пил и закусывал вольно, по собственному хотению — а значит, можно было особо не беспокоиться: не перепотчуют и чрезмерно подливать не станут.
Стол ломился; угощение было простое, но обильное — горы рубленых котлет, варёная и жареная курятина, утки с яблоками, пироги с творогом и зеленью, оладьи, миски сметаны, тарелки селёдки и красной рыбы, дымящиеся кастрюли свежесваренной картошки, бруски домашнего масла, огурцы, помидоры, пучки зелёного лука и укропа, штабельки нарезанного толстыми ломтями ржаного хлеба, кувшины с квасом. Нинка и две её помощницы-стряпухи сновали как угорелые между летней кухней и столом; Семён время от времени покрикивал на них: «Бабы, будет вам, уймитесь, присядьте!» — но его не слушали, вернее, не слышали. По здешнему обычаю свадьбу гуляли два дня, а стало быть, завтра всё должно было повториться — и Семагин диву давался, представляя, как можно управиться с такой прорвой хлопот.
Солнце двинулось к закату, жара немного упала, но никто не расходился. Сытые и подогретые гости дружно запели старину — на удивление согласно, верно и чисто; молодёжь отбежала в дальний угол сада и затеяла танцы под магнитофонные записи модных песенок. Семагин не присоединился ни к поющим, ни к танцующим — выпил ещё пару рюмок, невозмутимо и неторопливо поел как следует, чтобы не окосеть; несмотря на пекло, жевал с аппетитом — всё поданное к столу было хоть и незатейливое, но свежее, домашнее, без затхлого магазинного привкуса городской еды.
Болтай склонился к Семагину и спросил вполголоса:
— Что один-то приехал? Нелады?
— Они самые.
— Понял. Молчу. Давай выпьем.
— Давай.
Чокаясь с Болтаем, Семагин поднял глаза и случайно поймал взгляд Веры — она смотрела на него грустно и сочувственно.
На закате они пошли на реку искупаться.
Купание в этих местах не доставляло Семагину удовольствия. Он вспоминал северные реки — их ширину и приволье, медленное течение, прозрачную медвяно-желтоватую воду, чистое песчаное дно и сосновые боры по берегам. А здешняя речка была неширока и быстротечна, её мутная зеленовато-серая вода бурлила и пенилась, вылизанное течением твёрдое шершавое дно усеивали мелкие камешки, щекотавшие босые ступни; медленно зайти в воду было невозможно — глубина по пояс начиналась прямо от уреза; спокойно поплавать тоже было нельзя — сильное течение подхватывало и сносило.
Семагин несколько раз окунулся с головой и вылез на берег. Семён сидел в воде долго, минут десять; в небольшой заводи, где течение было послабее, он плавал по кругу, нырял, отфыркивался, довольно ухал и крякал. Выбравшись на сушу, не стал обтираться полотенцем, присел на валявшийся рядом обрубок ствола и закурил. Он был невысокого роста, плотно и ладно сложенный, широкоплечий и узкобёдрый, словно свитой из тонких тугих верёвок; не обладая накачанными мышцами атлета, отличался немалой силой — мог поднять за передок легковушку, носил на плечах по два мешка зерна, однажды на спор согнул руками стальной ломик.
Искусно выдув в воздух очередь из колечек табачного дыма, Семён глянул на Семагина:
— Серёга, ты чего такой скучный?
— Да я всегда такой. Веселиться плохо умею.
— Знаю, почему скучный. Допекла тебя эта сучка.
Семагин не нашёлся что ответить. Семён прощально затянулся и притоптал окурок пяткой.
— Я свою сеструху знаю. Она не всегда такая была, но червоточина в ней с детства сидела. Обыкновенная деревенская девка, да всё хотелось ей чего-то необыкновенного. В пятнадцать лет заявила: «Ни за кого из здешних парней замуж не пойду — они все дураки и будущие пьяницы». Мы посмеялись по-доброму, а она в слёзы… Сильно ругаетесь?
— Бывает.
— Гуляет она от тебя?
— Точно не знаю, но похоже на то.
— А ты от неё гуляешь?
— Пока нет.
— Правильно сказал — пока. Придёт время — и загуляешь. Я от своей пару раз бегал на сторону, когда скучно становилось. Она узнала — и простила. Больше не бегаю. А сеструха моя из другого теста — на одном разе не остановится. Так что гляди в оба, не позволяй себя за дурака держать.
— Знаешь, а мне, честно говоря, плевать, гуляет она или нет. У нас давно ничего не было, живём как соседи.
— Разводиться хочешь?
— Думаю, не миновать.
— Ну и ладно. У нашей Зинки вон уже четвёртый мужик. И тоже алкаш, как трое до него. Я как-то спросил: что ты всё за алкашей выскакиваешь? Она мне: где нынче непьющего найти? Я ей: одно дело выпивать, другое дело не просыхать. Только рукой махнула, — Семён усмехнулся. — А всё же, коли разведётесь, жалко будет. Ты у нас на всё село один московский зять.
— Сеня, не горюй. За другим дело не станет.
— Так ты вроде уже свой, а к другому привыкать надо.
После захода солнца очень быстро стемнело — август. Повинуясь неистребимой привычке сравнивать, Семагин вспомнил, что северных негаснущих июньских зорь в этих местах тоже не бывает. Сидел на лавочке у выбеленной стены дровяного сарая, курил, отмахивался от редких комаров. Где-то неподалёку, невидимая в кроне дерева, громко и жалобно причитала горлица. В большой конуре ворочался, шебуршал и время от времени лениво взлаивал дворовый пёс, которому не спалось — устал от шума и обилия людей. С околицы тянуло запахом прокалённой солнцем степи — горьковатым и сухим, вовсе не похожим на привычную Семагину по родным местам влажную прохладу, плывущую из леса и от медленно остывающей реки. Чистое небо и обильная роса предвещали на завтра такой же знойный день.
Скрипнула дверь, на улицу выскользнула Вера в лёгком домашнем платьице.
— Дядя Сергей, можно я с вами посижу?
— Что ты спрашиваешь… А муж где?
— Домой отправила. Пусть отдохнёт. Завтра опять гулять. Я отца просила на два дня гулянку не закатывать, а он ни в какую — говорит, чтоб всё было по-людски. Мамка вон свалилась спать как убитая — замучилась совсем… Вы на меня не сердитесь?
— За что?
— Что замуж выскочила. Вы ведь хотели, чтоб я учиться в Москву поехала, — Вера расстроенно помолчала. — Не знаю, дядя Сергей. Я в городе финансовый техникум окончила. Думала-думала — решила: институт не потяну. Мне направление от совхоза хотели дать, а я отказалась. А главное — уезжать от мамки с папкой не хочется, привыкла я здесь. И Москву боюсь — как там пять лет среди чужих людей?
— Не переживай. Мало ли чего я хотел. Думаю, ты правильно решила. В Москве не мёдом намазано, не всем туда надо рваться, тем более если душа не лежит.
На другой день жара чуть поуменьшилась, с северо-запада потянул устойчивый ветерок, оттуда же появились и раскинулись в полнеба широким веером остроконечные перистые облачка; на стоявшем у дороги тополе долго и уныло каркала ворона. Семагин вспомнил старую примету: если ворона в ясный день орёт — значит, у птицы брюхо болит, ненастье чует.
Гости на второй день пришли дружно, как и в первый. А Семагин, посидев в застолье, в третьем часу поднялся, вроде как собравшись покурить в сторонке, зашёл в дом, взял вещи, простился только с хозяевами и исчез незаметно — не любил долгих проводов с напутствиями и приглашениями бывать.
До города он добрался на попутке — здешние водилы были покладистые, подхватывали охотно и без торговли. С полчаса ждал на автовокзале. Небо совсем нахмурилось, начал накрапывать дождик — тёплый и мелкий. Наконец два пронзительных гудка сообщили, что рассчитал правильно и ждал не напрасно: подкатил междугородний «Икарус», полупустой, с выставленной за лобовым стеклом табличкой «на Москву». Купил билет у шофёра, устроился в кресле и, едва автобус тронулся, почти сразу уснул. Проснулся только в областном городе, от шума вломившейся толпы пассажиров. До Москвы оставалось три часа ходу.