Отдел прозы
Маргарита Мамич
Мне купили Эверест
Рассказ
Всё началось с газеты: мелкие буквы с опечатками утверждали, будто Джордж Эверест никогда на Эвересте не был. Кажется, он даже возмущался, что вершину Пик-XV — ту самую, что подрастает на несколько миллиметров за год, — хотят назвать его именем. Помню, что, выдрав лист, я вырезал тусклую, словно напечатанную на бересте, фотографию и отнёс её на кухню.
— Мама, я когда-нибудь непременно побываю там!
— Тогда садись и ешь тёртую морковь со сметаной. Чтобы дойти до вершины, нужно быть здоровым и сильным.
Опять она об этом…
— Не обязательно на вершине, но у подножия — непременно.
Мама вздохнула и сняла с глухо побулькивающего бульона клочковатые бурые лохмотья, совсем не похожие на пузырящуюся канифольную пенку, которую она снимала летом с кипящего абрикосового варенья.
Теперь, когда мне купили Эверест, я могу сколько угодно смотреть на звёздные вспышки снега, на метеориты, падающие на Землю миллионы лет и так никем и не подобранные, на тянущие вниз и крадущие ощущение равновесия пропасти ледяных трещин, через которые пробираешься ползком по ненадёжной доске. Над бутылочным стеклом ледников, внутри которых мёрзнут и жалят своими иглистыми щупальцами ненастоящие медузы — пузырьки воды, газированной дыханием планеты. Всё это там, на дне, — если сорвёшься.
Но разве это не стоит того, чтобы увидеть небо наверху, над облаками? Где над тобой — почти совсем близко — проносятся самолёты, а под тобой замерзают облака, похожие на Северный Ледовитый океан, скованный осколками айсбергов и снов. Снов тех, кто спит в это время в тепле, внизу, на земле и в земле, пока ты идёшь к вершине — в темноте, в снежном буране, с красной, пульсирующей стеной огня перед глазами, встав в изнеможении в два часа ночи, чтобы увидеть рассвет. Да, будут разрываться голова и лёгкие от давления и гипоксии. Вы знаете, что такое горная болезнь? Я теперь знаю. У меня она была. Это когда в голову впивается тысяча винтов, как в средневековых пытках, когда лёгкие расплющивает и разрывает, когда хочется кричать, но запрещено — потому что нельзя тратить последние запасы кислорода в баллоне. Ведь его может не хватить на обратный путь… Доходят до вершины многие. А вот возвращаются с неё…
И всё это ради рассвета. Чтобы увидеть, как из снежного океана кучевых облаков выныривает бледно-розовая рыба-капля — Солнце. Оно вспыхивает, отражает свет и Луны, и Меркурия, и Венеры, и Марса — и поэтому горит. Как в детстве, когда поджигаешь зеркалом деревянные щепки. Солнце направляет своё зеркало к фитилям звёздочек снега на вершине — и они тоже пылают, как искры костра, улетающие в чернильное, ещё не успевшее посветлеть небо.
Всё становится неважным. Где-то там, внизу, люди взбираются вверх по карьерной лестнице, открывают бизнес, добиваются учёных степеней… А я открываю рюкзак, чтобы сделать глоток воды. И добиваюсь, чтобы запаса кислорода в баллоне хватило на обратный путь. И взбираюсь по своей, совсем другой карьерной лестнице — по ледяным откосам настоящего снежного карьера. Оступишься на этой карьерной лестнице — и упадёшь в бездну. Без-дна. Страшное слово, оно как невесомость. Зыбкое пространство полёта, гулкая топь, в которую можно погружаться бесконечно. Воздушные потоки будут срываться с твоего крыла, пока ты не встанешь на дыбы и не замрёшь. А дальше — еле заметный крен и тошнотворная кружевная спираль, по которой будешь падать, как широкий мозаичного оттенка лист, растопыривши свои руки-лучи и так никогда и не коснувшись точки приземления.
Там, наверху, я потрогаю облака и туман. И отсвет молний, фотографирующих своими вспышками тех, кто всё-таки дошёл до вершины и стоит сейчас — над планетой, до носа обмотанный колючим шарфом Млечного Пути. Млечный Путь — это не галактика. Это снег. Снег, который не должен таять по весне, иначе это вызовет лавины, закручивающие и удушающие в своих пенных гребнях-тисках, похожих на крючковатые ковши жадных ладоней. А ещё Млечный Путь — это дорога домой. Туда, где кого-то из нас, может быть, всё ещё ждут. Ты идёшь по ней, как Мальчик-с-пальчик, от метки до метки, только вместо белых камешков и хлебных крошек — снежные кратеры, пробуравленные капельками материнского молока и рябью сливок на жёлтых бисквитных коржах, которые пекла бабушка. От метки до метки, от сугроба к сугробу, в которых пустили корни дикие цветы оранжевых курток и застыли в веках окаменелости ног в ботинках с «кошками». Вот же повезло тем, кто не вернулся! Они остались на Эвересте навсегда и могут, насмехаясь над горной болезнью, вдыхать снег и отражения чужих теней, расползающихся пунктиром под ногами. Эти тела на восемь тысяч метров выше червей, пожирающих разлагающуюся, гниющую в земле и отравляющую подземные воды плоть. Ту самую плоть, которой не хватало места в городах, а теперь — не хватает на кладбищах, загонах для мёртвых голов, через ограды которых ещё никто не пытался перепрыгнуть. Эти ребята стали вечными — то есть вековыми: как векторы лучей, они будут перелистывать столетия и прорезать корку льда своим беспечным опаловым взглядом, уставившимся в запертые инеем створки век. Но в один из солнечных, тихих дней очередная лавина покроет мех на их капюшонах снежной пеной и осколки фарфоровых скул перемешаются со льдистой крошкой песка на дне водоворота — под горой, под корнями, в рукаве млечного свитера, в кисточках млечного шарфа.
Я смотрю на Эверест, который мне купили. Да, это всего лишь холст на стене. Я никогда не смогу побывать там, потому что единственное моё снаряжение — это инвалидная коляска. А она не очень-то подходит для восхождения.