
Из дневника Эдуарда Рубеля:
«А Ми-8 прилетел уже вечером.
…Взлетаем. Под нами начальник строительства, сумрачный, с набрякшими желваками. Знаю, проклинает меня сейчас, а заодно и всех художников мира. Небось, обрадовался бы (вместе с парторгом обрадовался бы), разбейся мы сейчас. Посчитал бы эту катастрофу компенсацией того морального ущерба, который нанёс ему ставленник ЦК в двойном накомарнике».
…Не поступил Тихолаз в институт живописи и во все последующие годы. Его просто не хотели принимать. Да и кого принимать? Готового художника?! Рисунок Тихолаза был стремителен и мастеровит, живопись ярка и раскованна, а его облик — гениальней, чем облик больного Ван Гога. И хотя ходил Володя по земле с обоими ушами, работники институтской столовой знали, что обедать к ним пришёл гений, и потому к раздаче его допускали без очереди. Конечно, в письме он всё ещё делал в среднем по ошибке на слово и упорно не запоминал, что такое Рабкрин. Но зато как он писал мокрые крыши домов! Какими трогательными выходили из-под его руки убогие скверики с умершими фонтанами и гипсовыми безносыми трубачами. А копеечные старухи, доживающие свой век на дворовых скамьях с подвальными котами у ног?!
И за эти прекрасные, тёплые, согревающие душу этюды в комиссионках не давали ни гроша.
«Чего ты дурью маешься, Профэссор? — недоумевала молодёжь. — Дались тебе эти гипсовые истуканы. Что ты в них хочешь найти?»
«Идеал», — отвечал Тихолаз и писал вросших в скамейки старух и безносых гипсовых трубачей, от которых по-хорошему тянуло пряным дымком прошлого. Того самого прошлого, в котором было много солнца и тёплых дождей, на завтрак можно было съесть полбатона, а потом убежать на рыбалку. И завтра было лучше, чем вчера, и мама, и сам Володя, и все люди были ещё бессмертными…
Эх, скатиться бы Тихолазу на лубочные пейзажи да на портреты сиворылых заказчиков. Хотя бы ради горячего супа скатиться! Но что-то внутри его сурово сопротивлялось этому падению; строгий молчаливый цензор днём и ночью смотрел ему в душу. Смотрел, словно вырезал на скрижалях Володиной судьбы суровое «Терпи».
И Тихолаз делал то, к чему лежала его душа, чему не сопротивлялось сердце. Писал крыши, фонтаны, безносых трубачей и скамеечных старух.
Кое-какие из его работ всё же продавались. В основном в мелкие кафе, чебуречные, пельменные. Здесь ему нет-нет да подносили тарелку горячего супа с бутербродом и стаканом вина…
С раннего утра Верка в чём мать родила сидела на овощном ящике в курящемся столбе света, падающего на неё из чердачного окна. Невдалеке за мольбертом стоял Рембрандт — писал «Сестрорецкую Венеру». Смешивал краски в поисках нужного оттенка, потом осторожно прикасался кистью к холсту, отступал на шаг и разглядывал результат, будто что-то искал или ждал какого-то чуда. Ему было не по себе, словно он — слабо подготовленный студент — сдавал экзамен профессору. Профэссор тем временем стоял рядом. Переводя взгляд с художника на холст и обр