top of page

De profundis

Freckes
Freckes

Александр Балтин

Новогодние перлы русской поэзии

Новый год мешает краски: тут искреннее дыхание надежды и скорбь раздумий, связанных с общечеловеческими ощущениями — быстроты времени, неизвестности грядущего, краткости жизни…

            Новый год очень по-разному отливался в шары и звёзды поэзии.

            Василий Капнист пел, соблюдая верность классицизму, тяжело: но создавалось ощущение большого пространства, охваченного поэтом, и совершенно особого духовного воздуха:

           

            Как дождевая капля в море,

            Так в вечность канул прошлый год,

            Умчал и радости и горе,

            Но, улетев, отверстый вход

            Оставил в мир им за собою.

           

            Точно совмещалось нечто свинцово неподъёмное с лёгкостью надежды: на этот отверстый вход… грядущего.

            Константин Случевский, разводя предельную печаль в растворе стихотворения, в чём-то вторил далёкому классику:

           

              

            Вот Новый год нам святцы принесли.

            Повсюду празднуют минуту наступленья,

            Молебны служат, будто бы ушли

            От зла, печали, мора, потопленья!

            И в будущем году помолятся опять,

            И будет новый год им новою обидой…

                        Что, если бы встречать

                        Иначе: панихидой?

           

            Тут уж кажется нет места радости: тут сплошной пресс неугомонной мысли, однако совершенство стиха оставляет место и надежде: а вдруг… эстетика самое высокое, что есть?

            Вдруг спасёт она, ведь утверждал Достоевский… ну, известное — про красоту.

            А вот плещеевская радость, выплеснутая в мир через Новый год в школе: вот — огни, беготня, игра, и — ничего плохого:

           

            В школе шумно, раздаётся

            Беготня и шум детей…

            Знать, они не для ученья

            Собрались сегодня в ней.

            Нет, рождественская ёлка

            В ней сегодня зажжена;

            Пестротой своей нарядной

            Деток радует она.

           

            Бодро и молодо звучит стих: возвышенный в кристальной простоте своей.

            …Вопрос Фёдора Глинки, оформленный чистым, стремительно летящим звуком, останется без ответа:

           

            Ах, лучше ль будет мне, чем ныне?

            Что ты сулишь мне, новый год?

            Но ты стоишь так молчаливо,

            Как тень в кладбищной тишине,

            И на вопрос нетерпеливый

            Ни слова, ни улыбки мне…

           

            И вопрос этот будет вечен: как вечно вибрировать в душах будет надежда.

            Хотя бы волоконце её должно оставаться всегда…

            Семён Надсон, некогда ставивший рекорды поэтической популярности, засветит свою «Легенду о ёлке» метафизическими огнями, и, начав о веселье и радости, о детворе, ликующей у ёлки, обратится к пещере, где родился Христос: ради будущего света.

            Иные песни предложит двадцатый век; тут будет совершенная печаль Блока, его снежная музыка, его мечтательность и усталость, и зыбкость ощущений бытия:

           

            И ты, мой юный, мой печальный,

                        Уходишь прочь!

            Привет тебе, привет прощальный

                        Шлю в эту ночь.

            А я всё тот же гость усталый

                        Земли чужой.

            Бреду, как путник запоздалый,

                        За красотой.

           

            Красота! Волшебно-манящее понятие: и так много её в медитативной поэзии Блока.

            …Глубинно-мерцающий звук Тарковского продолжит метафизическую линию поэтического Нового года:

           

            Я не буду спать

            Ночью новогодней,

            Новую тетрадь

            Я начну сегодня.

           

            Ради смысла дат

            И преображенья

            С головы до пят

            В плоть стихотворенья…

           

            И стихотворение округло, со словами крупными, точно светящимися изнутри таинственным розоватом светом раковин.

            А вот Саша Чёрный — с фирменной своей иронией, становящейся несколько злой: внезапно-злой, словно и надежда уж не надежда, и вообще…

           

            Родился карлик Новый Год,

            Горбатый, сморщенный урод,

                        Тоскливый шут и скептик,

                        Мудрец и эпилептик.

           

            «Так вот он — милый божий свет?

            А где же солнце? Солнца нет!

                        А, впрочем, я не первый,

                        Не стоит портить нервы».

           

            Весело — да? Подрастёт карлик — там посмотрим.

            …Интонация Леонида Мартынова неповторима и сразу узнаваема: разумеется, его Новый год будет столь же своеобычен, как эта волшебная интонация:

           

            Снежинка на реснице,

            И человеку детство снится,

            Но уйма дел у человека,

            И календарь он покупает,

            И вдруг он видит:

            Наступает

            Вторая половина века.

           

            …Разное мешая, разные поэты представляли своё видение праздника: из основных, объединяющих всех, — как всех объединяет свет и скорость жизни; по-разному пропели они свои песни, но высота эстетического градуса новогодних стихов позволяет говорить об отдельном феномене: новогодних страницах русской поэзии.

           

            Русская рождественская поэзия

            Достоевский — всеобщий брат, сопечальник всем, непревзойдённый провидец — живописал случай, произошедший в сочельник:

           

            Крошку-ангела в сочельник

            Бог на землю посылал:

            «Как пойдёшь ты через ельник,

            Он с улыбкою сказал,

            Ёлку срубишь, и малютке

            Самой доброй на земле,

            Самой ласковой и чуткой

            Дай, как память обо Мне».

            И смутился ангел-крошка:

            «Но кому же мне отдать?

            Как узнать, на ком из деток

            Будет Божья благодать?»

           

            Существует феномен поэзии Достоевского: данной ярче всего в изломах диковатых стихов капитана Лебядкина, в игривой пьеске Ракитки: «Эта ножка, эта ножка разболелася немножко…»; но рождественское стихотворение — серьёзное и печальное — показывает такое русское отношение к небесному пантеону, что чувствовать многое начинаешь иначе, даже в предельно прагматично-эгоистические времена.

            Нежная песня Фета — сама от синевы снежного пространства, от кодов русской метафизики, от идей русского космизма, переданных через образный строй:

           

            Ночь тиха. По тверди зыбкой

            Звёзды южные дрожат.

            Очи Матери с улыбкой

            В ясли тихие глядят.

           

            Вспыхивают словесные оркестры Блока, наследника… отчасти фетовской, отчасти лермонтовской музыки:

           

            Был вечер поздний и багровый,

            Звезда-предвестница взошла.

            Над бездной плакал голос новый —

            Младенца Дева родила.

           

            На голос тонкий и протяжный,

            Как долгий визг веретена,

            Пошли в смятеньи старец важный,

            И царь, и отрок, и жена.

           

            Голос Блока — весь из бездны, и весь прошит, пронизан золотистой тайной.

            Крестьянское Рождество в щедрых красках и точных мазках, с звёздно-крепкими ощущениями и вспышками по небу драгоценных росинок звёзд передано Есениным:

           

            Тучи с ожерёба

            Ржут, как сто кобыл,

            Плещет надо мною

            Пламя красных крыл.

           

            Небо словно вымя,

            Звёзды как сосцы.

            Пухнет Божье имя

            В животе овцы.

           

            И — совершенно небывалым, но в то же время и параллельным Есенину звуком течёт русское Рождество в Абиссинии: православном отсеке Африки:

           

            И сегодня ночью звери:

            Львы, слоны и мелкота —

            Все придут к небесной двери,

            Будут радовать Христа.

           

            Ни один из них вначале

            На других не нападёт,

            Ни укусит, ни ужалит,

            Ни лягнёт и ни боднёт.

           

            Чары Николая Гумилёва полыхают разноцветно: жарко горит небо праздника, и звери, как дети, соединённые неожиданно во Христе, словно подчёркивают глубину события.

            Мудростью белой крупнозернистой соли пересыпаны музыкальные — словно нежная скрипка звучит — строки К. Р. (Константина Романова):

           

            Благословен тот день и час,

            Когда Господь наш воплотился,

            Когда на землю Он явился,

            Чтоб возвести на Небо нас.

           

            Мистика странным образом переходит в повседневную жизнь, призывая, безо всякой дидактики, жить иначе.

            Совершенным особняком сияет «Рождественская звезда» Пастернака, чей космос разворачивается медленно, из кропотливого описания пустыни, из долгого путешествия различных людей, идущих поклониться чуду; он развивается совершенно русским ощущением праздника, будто это сейчас, «запахнув кожухи», идут простые пастухи; будто всё и свершается — сейчас, сейчас…

            …Было — пророчествовал Владимир Соловьёв: русский вестник, метафизикой окрыляя острые строки:

           

            Пусть всё поругано веками преступлений,

            Пусть незапятнанным ничто не сбереглось,

            Но совести укор сильнее всех сомнений,

            И не погаснет то, что раз в душе зажглось.

           

            Великое не тщетно совершилось;

            Не даром средь людей явился Бог…

           

            И время наше — в бесконечности сует и крупных, в блестящих одеждах соблазнов, — словно задавшееся целью опровергнуть: мол, даром, даром! — потупляет взор, отходя пред сияющим богатством русской рождественской поэзии.

           

            Крещение в поэзии

            Лёгкое стихотворение, исполненное Фетом, открывает таинственный антураж крещенской ночи: с мерцанием звёзд, дымящейся прорубью…

            Ярко, красиво, и линии строк, кажется, блещут необыкновенными кристаллическими решётками:

           

            Ночь крещенская морозна,

            Будто зеркало — луна.

            «Побегу: ещё не поздно,

            Да боюсь идти одна».

           

            «Я, сестрица, за тобою

            Не пойду — одна иди!»

            «Я с тобою,— за избою

            Наводи да наводи!»

           

            …тайна крещения — велика есть: не думается, что имеется смысл в совершение обряда над детьми: великий учитель подразумевал сознательный взрослый выбор…

            Но антураж крещенской ночи — с будто ощущаемыми рядом волхвами и пастухами завораживает.

            А вот — через век, Крещение, увиденное и показанное А. Жигулиным: поэтом чётких стрел-строк, всегда попадающих в цель читательского сердца:

           

            Крещение. Солнце играет.

            И нету беды оттого,

            Что жизнь постепенно сгорает —

            Такое вокруг торжество!

            И ёлок пушистые шпили,

            И дымная прорубь во льду…

            Меня в эту пору крестили

            В далёком тридцатом году.

           

            А Бунин поёт крещенскую ночь: поёт алмазами звуков, так красиво распределяя их, что захватывает дыхание — будто, базируясь на нашем, возникает альтернативный мир, и чаша его столь полна, что диву даёшься:

           

            Бриллиантом лучистым и ярким,

            То зелёным, то синим играя,

            На востоке, у трона Господня,

            Тихо блещет звезда, как живая.

           

            А над лесом всё выше и выше

            Всходит месяц, — и в дивном покое

            Замирает морозная полночь

            И хрустальное царство лесное!

           

            Страницы святочных рассказов

            Удивительный, ни на чей не похожий язык Ивана Шмелёва: праздничный и вкусный, сочный и нежный, вбирающий столько подробностей, что, кажется, и в реальности столько их не было и нет…

            И вот — «Рождество» его: простой и скорбный рассказ: сквозь который, как мелькающая фрагментами хроника, проходит вся жизнь, ибо обращается писатель к погибшему сыну, а дело происходит во Франции, и ностальгия, окрашенная в полынные, вполне трагические тона, переливается, оттеняя красивую гармонию праздника.

            …Святочные рассказы имеют долгую традицию: и, сколь бы ни богата была литература русская, вспоминаются волшебные шары повествований Диккенса: самые разные, с мелькающими страшными тенями, с «Рождественской песнью», в которой утверждается, что исправить можно многое, и история преображения души старого скряги Скруджа — тому примером; и был, был — феномен русского Диккенса: домашнего, прочитанного вдоль и поперёк поколениями, черпавшими из него счастье и радость, учившимися состраданию…

            «Чудесный доктор» Александра Куприна раскрывает праздник ещё с одной стороны: он говорит о милосердии, об умягчение сердца, о том, как человек, у которого масса дел, и семья, и подарки для ребятишек, вдруг буквально пропитывается соком сострадания к неизвестному, да ещё и не слишком симпатичному человеку.

            «Христос в гостях у мужика» Николая Лескова тему сострадания и милосердия углубляет, усложняет: здесь герой должен оказать милость не просто другому человеку, но — своему кровному врагу; тут христианство раскрывается в том своём глубинном аспекте, который столь сложно воплотить людям; и густое своеобычие лесковского медового языка красиво подчёркивает благородство темы.

            А вот — совсем детский взгляд на Рождество: рассказ Никифорова-Волгина «Серебряная метель» показывает мальчика, так тонко чувствующего атмосферу праздника, что только тончайшие, легко гнущиеся нити великолепной метели адекватны сей тонкости.

            И горят глаза мальчишки, словно соприкасающегося душою с чудом…

            Святочная литература разнообразна: и Тэффи в рассказе «Сосед» показывает четырёхлетнего мальчугана-француза, ходящего в гости к «ляруссам», любящим гостей, всегда их угощающим, варящим ни на что не похожий суп — пламенеющий красным борщ.

            Он грустный — этот рассказ, но такой светлый, так колоритно передающий атмосферу праздника…

            А вот в рассказе Сергея Дурылина «Четвёртый волхв» старая няня утверждает, что поклониться Христу шли четыре волхва, и четвёртым был — русский человек, «хрестьянин», да заблудился в лесу, и дар, что нёс, отняли злые люди.

            Поэтичный рассказ, пронизанный токами любви и благочестия…

            …Яркие, хотя и не слишком-то помнятся многими ныне, страницы вписаны в глобальную книгу русской литературы святочными искрами праздничных рассказов!

           

            Поэтический русский Христос

            Образ Христа проступает сквозь своды русской поэзии различно, разнообразно, иногда в самых неожиданных ракурсах, как, например, у Гумилёва:

           

            Вскрываются пространства без конца,

            И, как два взора, блещут два кольца.

            Но в дымке уж заметны острова,

            Где раздадутся тайные слова,

            И где венками белоснежных роз

            Их обвенчает Иисус Христос.

           

            Русские особо чувствуют Христа: и нежно, и — часто — как бы ни кощунственно это звучало — по-домашнему; по-крестьянски — он входит в деревни, он встречается с детьми… или взрослыми, испытывая их; по-аристократически — так, используя (кажется) трубы классицизма, пел Апухтин:

           

            Распятый на кресте нечистыми руками,

            Меж двух разбойников Сын Божий умирал.

            Кругом мучители нестройными толпами,

            У ног рыдала Мать; девятый час настал:

            Он предал дух Отцу. И тьма объяла землю.

           

            Совершенно особый Христос у Есенина: он — от русских нив, но и — от крестьянского словаря, в чём-то отдающего церковнославянским, древним, если не — древлим; он — млечный, хлебный, просяной — и Христос, и язык Есенина, которым слагаются стихи, где:

           

            Я вижу — в просиничном плате,

            На легкокрылых облаках,

            Идёт возлюбленная Мати

            С Пречистым Сыном на руках.

           

            Она несёт для мира снова

            Распять воскресшего Христа:

            «Ходи, мой сын, живи без крова,

            Зорюй и полднюй у куста».

           

            Иисус — среди нас: будто и распятие свершалось… по снегам, и крест был из берёзовых досок — как в «Андрее Рублёве» Андрея Тарковского, — но и без упоминаний Христа — образом его, сущностью образа так пропитана — в основном ранняя — поэзия Есенина, будто всеприсутствием своим Иисус наполняет каждый луч, всякий колос:

           

            Вот она, вот голубица,

            Севшая ветру на длань,

            Снова зарёю клубится

            Мой луговой Иордань.

           

            Славлю тебя, голубая,

            Звёздами вбитая высь.

            Снова до отчего рая

            Руки мои поднялись.

           

            Вижу вас, злачные нивы,

            С стадом буланых коней.

            С дудкой пастушеской в ивах

            Бродит апостол Андрей.

           

            И в колосе сокрыт великий космос, и всякая жизнь таит в себе бездну; а люди — вообще бездны в телесных оболочках.

            А вот — сложное, в чём-то тяжкое, очень величественное постижение доли Иисуса, продемонстрированное поэтом, не снискавшим широкой известности, — Николаем Николаевым:

           

            Любовь сильней гвоздей к кресту Меня прижала;

            Любовь, не злоба Мне судила быть на нём;

            Она к страданию терпенье Мне стяжала,

            Она могущество во телеси Моём.

           

            И та любовь есть к вам, хоть вы от ней бежите;

            Крест тело взял Моё, а сердце взяли вы:

            Но Я дарю его, а вы исторгнуть мните,

            А вы на агнеца, как раздраженны львы.

           

            …Сложно поверить, что «иго моё легко», сложно, невозможно практически проникнуть в тайны лабиринтов Божественной любви.

            Вот — острая, как биссектриса, реакция на повествование о муках Христа: язык Евангелий сух, как известно, но поэтическая фантазия взовьёт и раздует сильные костры:

           

            Я до утра читал божественную повесть

            О муках Господа и таинствах любви,

            И негодующая совесть

            Терзала помыслы мои…

           

            Так Константин Льдов использовал расхожую рифму повесть-совесть для выявления сущностного восприятия истории…

            Надсон развернёт повествование под названием «Иуда»: и от имени уже мурашки бегут по коже; он развернёт его сильно и стройно, загораясь от вечного прошлого и стремясь зажечь других нешуточным огнём…

            Валерий Брюсов — математик поэзии, словно стремившийся рассчитать формулу каждой строки, гранёно живописал:

           

            Настала ночь. Мы ждали чуда.

            Чернел пред нами чёрный крест.

            Каменьев сумрачная груда

            Блистала под мерцаньем звезд.

           

            Изысканный Кузмин писал изощрённо сложно: словно игрою с усечёнными слогами закладывая камни в громадное строение русских стихов о Христе:

           

            Плачует Дева, Распента зря…

            Крвава заря

            Чует:

            Земнотряси гробы зияют зимны.

            Лепечут лепетно гимны

            В сияньи могильных лысин.

            Возвысил

            Глас, рая отвыкший, адов Адам:

            — Адонаи! Адонаи!..

           

            Точно причудливое скрещение классицизма и футуризма пред нами: будто будущие слова прорастут; но за всем — живая боль поэтова сердца, сопечалующегося Христу.

            …Разумеется — нечто символическое: тяготеющее к глобальному Слову (между тем, которое было у Бога и которое было Бог, и теми, из которых люди составляют стихи, — увы, бездна) — прорастало сквозь поэзию Сологуба:

           

            И много раз потом вставала злоба вновь,

            И вновь обречено на казнь бывало Слово,

            И неожиданно пред ним горела снова

            Одних отверженцев кровавая любовь.

           

            Мощно видела Ахматова: тут не церковная прозорливость, но нечто отзывающееся философией русского космизма, и — сопричастное всему; тут — знание того, что Вселенная — есть единый организм, а люди так плохо умеют чувствовать это:

           

            В каждом древе распятый Господь,

            В каждом колосе тело Христово.

            И молитвы пречистое слово

            Исцеляет болящую плоть.

           

            …Взрываются корни: мы отдаляемся от Христа всё дальше и дальше; мы живём сейчас так, будто смерти нет, словно вечно будет длиться этот сверкающий хоровод соблазнов, кружение суеты и многое, многое…

            Мы живём, как подлинные материалисты.

            Но пласты русской поэзии, посвящённой Христу и событиям, разыгравшимся более двух тысяч лет назад и не было каких важнее в истории, — призывают к иному…

fon.jpg