top of page

Отдел прозы

Freckes
Freckes

Дмитрий Романов

Об авторе

Пастушья сумка

Рассказ

Я пуст. Я не начало, на которое можно опереться. И рассудок мой субтилен. Состав его ясен и проверен временем, поэтому я работаю поводырём.

                        Тебе нравится мой интеллект, а мой язык проникает в самое сердце и окутывает его негой. Он светел, когда говорит о мраке. Тревожное удовольствие — течь в речи о жизни, ощупью зная бездну.

            — И нет опоры? — спрашиваешь.

            Ты — барышня двадцати семи лет. Провинциалка, с неинтересной работой и желанием стать чем-то ярким, нужным, гуманным и не здесь. Большинство назовёт твоё лицо симпатичным, хотя в нём нарушены пропорции. Ты чуть более худая, чем следует, и страдаешь мигренью. Ты любишь короткие юбки и считаешь вид тонких ножек с выпуклыми коленями — беззащитно сексуальным.

            — Нет опоры?

            — Только на воздух, — говорю.

            — Как же это?

            — Это полёт. Когда люди вместе, они образуют что-то вроде птицы, — знаю, что высокие фразы делают тебе хорошо. — Платон пишет, что любить больно, потому что перья рвут кожу спины.

            — Крылья растут? — улыбнулась. — Это больно, когда растут крылья. Наверное, поэтому людям хорошо без них, спокойно.

            У тебя большой опыт плотской любви, но теперь ты набралась убеждений, и с мужеским полом решила повременить.

            Твой зрачок, обычно опиатно широкий, вдруг становится иглой. Сворачивает зрение вглубь. Так улитка прячется, когда нежный лист касается ещё более нежной ткани.

            Леопард солнца на скамье парка. Всё устроено так, будто скрывает тайну. По ширмам древесной пестряди рыщет луч. В хаки пруда вертятся тритоны и облака. Звук штробления стен — рёв тибетских горнов. Вечерний пригород гасит простых работяг, лица тусклые празднуют вечер.

            Я лежу на твоих коленях, и холодные пальцы касаются меня.

            Другой рукой ты что-то сорвала — слышу травяной хруст.

            — Что это такое? — спрашиваешь.

            На фоне синевы появляется сорванный стебель.

            — Пастушья сумка, — говорю.

            — Всё-то он знает.

            Меж фаянсовым мясом слив и кипением вишен лезет змея ветра. Обволакивает облако румяных краёв листвы. Свивается под юбкой.

            — Её называют ещё «воробьиное око».

            — Почему? Не похоже ведь.

            Медленно пенятся взрывы дерев. Желток фонаря колышет альвеолы.

            — Если смотреть в глаза птице, — говорю, — если смотреть долго, увидишь сети. Жилы паутинят всё шире и шире. Пока не покроют всё, где можно течь соку.

            — Какому соку?

            — Мировому. Так устроены листья, деревья и кости. Стебель и ветви — восходящий поток. Корни в бездне, листья в небе, и всё — в глазах.

            — В глазах птицы тьма.

            — Именно. Удачное слово «тьма» — вроде как «очень много». В тьме зрачка всё! Просто мы привыкли смотреть не в глаза, а — на глаза. Из ста лиц за день, девяносто — с экрана. Что уж о птичьих глазах говорить!

            Нежная дрожь касаний дисплея смахивает фото. Скользим по неживым глазам. Трупный лёд — пласт излияния застывает наверху. Всегда на. Статика без пульса — не втягивает в зрачок. Погружаться в него — слишком затратно. Погружаться от слова «груз», а мы — племя скольжения.

            Мы мотыльки, искры скорости, нам страшно нести якоря. Дым нашей сути хочет вверх без плоти. Сосуд не признаёт рук гончара, и сын упрекает мать за её реальность.

            Но живое ветвится в благом ужасе, никогда не знает наверняка и мечется на разные берега. Развилки листвяных жил, капилляры и метанье души. И нет единой опоры — только провал в.

            — Посмотрим.

            Пальцы скользят по моим глазам. Кадр за кадром прячут наготу экрана статьями.

            «Латинское название тавтологично: родовое имя сapsella — уменьшительное от capsa — “сумка”, что характеризует форму плодов; видовой эпитет bursa pastoris — буквально “cумка пастуха”».

            Стебель на фоне птичьего неба. Приглядываюсь — это чайки.

            — Поморские старожилы, те, что до сих пор колесу молятся, добавляют её листья в полнолунную воду.

            Маленькая сильная старуха тянет кадку на двор. Та полна до краёв дроблёной луной. Влага глаза стынет бельмом, и мшистый шёпот баюкает рябь. В углу хаты заворочался сын-дурачок, клюнула зерно пеструшка, а голая девка обернулась скелетом. И всюду цветущая слива — сады лежат скатертью. Старуха трёт листья пастушьей сумки. Кашица опускается на дно кадки. И вновь ничто не движется. Теперь мы видим, что на скользком деревянном дне лежит старое сталинское зеркало.

            — Зачем?

            — Чтоб увидеть в нём русалку. Это опасно. Только пастухи могут без всяких там амулетов и заговоров смотреть ей в глаза. Пастух бережёт стада. И она тоже берегиня — бережёт живое от мёртвого. Русалка не видит разницы между ним и собой. Потому что она между ними. Но стоит пастуху открыть сумку, где он хранит хлеб, она почует тёплую слюну. Почует живое тепло. Поэтому все пастухи в сумке носят воробьиное око, чтобы обмануть русалку.

            Бурьян у железной дороги вязко тянет сизую песню. От ствола дугами расходятся ладошки. Так жрицы означают жестом баланс. В танце возносят руки к небу — хвалят его за покой.

            — Этот сорняк всегда растёт рядом с человеком. На колеях, свалках, в садах у заборов. Ты никогда не замечаешь то, что рядом. В чём сила жизни так крепка, что заполняет всю тебя, все твои смыслы. Нет разницы — ты или трава. Воробьиное око чует всё жилами, теми же, что и ты.

            Вечер в парке. Мы не меняем позы, и только на твои перья ложится грубо-тёплая кашмирская шаль. Через дымку игла фонаря нижет детский велосипед. Куры, индюки, пингвины — нет, то яблони в ночи. Присыпаны звёздами.

            Смотришь время. Болтаешь всякое. Вспомнила, как называла мобильный телефон пастухом. Неужели было такое? Теперь без этого пастуха из дома-то не выйдешь.

            — И в самой себе боюсь заблудиться.

            Пульс твой участился, гормональный ассамбляж меняется в сторону эндорфинного голода.

            — Я устала от иронии. Люди в собственной крутости скислись. Помню, ты кого-то цитировал, что быть успешным в наши дни неприлично. Сейчас эти слова неактуальны — сейчас приличного вообще нет. Чтобы быть приличным или неприличным, надо иметь личность. А нам со школы говорят, мол, вы никто, пока чего-то не добьётесь. Пока не докажете маме с папой. Общество плодит слабаков — ведь сильному… то есть по-настоящему сильному, не нужно ничего доказывать. Он и так всё уже имеет. Моя мать всегда ставила меня в позицию слабой неумехи. Видимо, считала, что так мне лучше будут видны горизонты роста. Ты, мол, не станешь личностью, если я тебя не ткну мордой в твою слабость. Суть в том, что большинство людей так никогда никем и не становятся после таких тычков. Где нет героев, нет и личностей. Не хочу так. Дайте права слабым!

            Я экономлю силы и молчу. Слишком тонкие у тебя покровы.

            — А с тобой так хорошо! — говоришь. — Ты ничего мне не пытаешься доказать. Ты именно поэтому сильный.

            — Пошли, уже поздно, — говорю, — я покажу тебе кое-что.

            Мы приходим в твою квартиру из ночи сирен, затворяя растворы чужих запахов. Ты герметична — соль мира почти коснулась твоих нервов. Сначала кажется, что это сорванная кожа свисает. Но нет — отвороты сапог и кашмирская шаль.

            Электричество гостиной разбухает.

            — Хочу поставить тебе кое-что, — говорю.

            — Музыку? Я думала, мы тут ради чего-то ещё.

            — Погоди, всё будет. Просто ты этого не могла ещё слышать, уверен. Мне важно, что ты скажешь. Просто послушай.

            Включаю проигрыватель.

            — Из музыки ничего последнее время не принимаю, — говорю, — только Дюфаи. Чистый средневековый рафинад. Вот послушай-ка, к чему пришёл.

            Мы умолкаем, и динамики дрогнули.

            Холодные и влажные были первые звуки. Холодные, как всё чужое и далёкое. Влажные, как капли, что остались от прошлых времён. Так мёртвые стебли хранят влагу всю зиму, а весной она низводит их в перегной.

            Ты не знаешь, кто композитор, что за эпоха, даже инструмент пока безликий. Сиплый альт? Орган или голос кастрата?

            — Музыка Дюфаи без блёсток, только вокал. Это меня вдохновляло. Его мессы не искушены мелодией, не закольцованы. Сила травы льётся широко. Ажурно так её трогают цветки, тут же облетают, чтоб оставить сердце.

            Холодное и сухое, набухшее чёрными семенами. Звуки из колонок увяли, выдохнули чахло. Кожица опадает, как простыня на острые кости, рвётся изнутри, и прорастает перьями.

            В твоих глазах слёзы, и ты вспоминаешь, как однажды видела чужие судьбы. Это было ветренным днём. Ты так много смотришь в экран, что глаза постоянно воспалены. Нужно капать раствор — увлажнять красноту. А пока ты стоишь с пузырьком в руке, закинув голову, и ждёшь окончания рези.

            Подавленный рефлекс снова смахивает слёзы. Сквозь пелену видишь самолёт в преломленных лучах.

            Моргаешь.

            Пора стереть влажные шлейфы со щёк и пойти дальше. Но ты стоишь и глядишь на ртутный крестик в вышине. Эфирно хрупкое создание, плева в жире неба. Но нет — ты чуешь тонны железа, рёв турбин, ряды кресел и в них десятки тел. Там, в невесомом эфире.

            У каждого тела есть имя и внутренний мир. Над полями и долами тянется нить. Игла нижет новые широты. И там, в пустоте, у каждого своя судьба! Среди снежинок нет двух одинаковых. Но все они — снег.

            Что такое люди? Узелки в энергосети. Тянут нити из Хабаровска в Минск. Номинальные существа, собранные из атомов. Где каждая частица бесконечно делима и входит одновременно во множество других… если не во всех вообще. Сдвинь или спугни одну частицу, и она передаст этот страх через другие — на другой конец. Конец чего? И кто сказал, что тот, кто толкает сам, не был толкнут? Что это он сам решил толкнуть, а не выступил как очередное звено для передачи вибрации. Вечной негаснущей вибрации. Он сам в каждой толкаемой им частице.

            Ты представила кубик конструктора, встроенный и в игрушечный самолёт, и в башню замка, паука-мутанта и дальше — во все возможные модели. И все другие кубики тоже собраны во всех этих моделях одновременно. Всё это небо, самолёт, все города земли, что и твои глазные капли, входят в тебя. И во всех. Нельзя отмахнуться от мухи, чтобы не изменить равновесия звёзд. Всё во всём, и каждое в каждом.

            Самолёт растворился, сморгнув отраженное солнце. А ты всё стояла. Как же в таком случае быть с уникальностью? «Мы все разные, мы индивидуальны», — говорит реклама джинсов. Из-за этого, пожалуй, все конфликты, интерес друг к другу и страх. Ты чуешь это так же, как и вес лайнера в небе. Но если коды, нарративы и информационные кусочки конструктора живут через нас, если мы — как перчатки, которые меняет живущая через нас культура, то выходит, разница номинальна. Все снежинки — снег. Все люди — человек.

            Да, индивиды есть как предел деления человечества на категории. Пол, нации, возрасты, интересы. И вот остаётся только тело, его границы, стянутые легинсами, укрытые кардиганами, камуфляжем и банным полотенцем. Или индивиды они потому, что у всех неповторимый внутренний мир? Кто-то любит рэп, другой — Бальмонта. Кто-то возмужал, а кто-то так и не порвал материнской пуповины. Есть тот, кто прячется от правды в норку, а есть — кто рушит чужие норы в поисках правды.

            Но вдруг выходит, что всё это об одном, и механизмы внутреннего мира у всех одни. Словно это одна и та же программа, и то, что мы называем индивидуальным, возникает случайно.

            Уникально собранное, а то, куда оно собирается, то есть мы, одинаково. И даже случайность возникновения уникальности под вопросом. Просто одному посоветовали идти по тропе налево, другой почитал форум и пошёл прямо, а у третьего продырявился сапог. И наша уникальность — только имя, лишь ярлык, нужный кому-то, кто хочет вас, простите, поиметь в своих целях. Или мы — набор опыта, и тогда нет никакого «Я», а только ряды «и»?

            И — остались пернато-пёстрые облака. А ещё ощущение кого-то непостижимо огромного за твоей спиной. Огромного не геометрически, а именно внутренне.

            В тот далёкий день ты написала, что впервые усомнилась — а вдруг Бог всё же есть? И приписала: «А вот насколько есть все остальные, я теперь сильно сомневаюсь».

            Сейчас ты слушаешь музыку.

            Конечно, воспоминания о самолёте заняли миг. Ты даже не успела развернуть всю цепочку мыслей. Она сама развернулась. Потом другое, потом третье. Цепочки сплетаются, и ты не знаешь, какая жизнь идёт у тебя в душе. Какая война за твоё сознание! Война за твоё «Я». Каждая цепочка — дивизия, каждое воспоминание — генерал.

            Музыка звучит.

            Новая фаза. Тёплое и сухое. Теперь я поглядываю украдкой. Ты вытянула ноги, поведя гребешком пальцев под гольфами. Ладони на плечах, ты зябко и вместе с тем томно плавишься в кресло. Лицо — из-под невозмутимости проступает улыбка. Тёплое и сухое в музыке идёт пером по волоскам — не касаясь кожи от запястья к локтю. Тень мурашек заполняет гостиную. Улыбка с ноткой боли, крепко зажмурилась. Всё вибрирует, расползается на плохом клею. Очень сухое и слишком жаркое плавит стены и пещеры за ними.

            Наконец, тёплое и влажное. Ты ощущаешь присутствие живого. Уже не чего-то, вроде звука или мастерства. А кого-то, вроде умного животного, что одновременно всюду и нигде. Ты видишь чёрно-мокрые пастбища, просторы гор и космос над ними. Тёплые слёзы на холодном изумлении.

            — Господи, — шепчешь ты. Провожаешь самолёт, и смаргиваешь капли.

            Последние аккорды. Я выключаю проигрыватель.

            Ты мотаешь головой, чуть приподнимая ладонь, прося подождать. Вот вокруг нас снова гостиная, а за окном, преодолев двойной стеклопакет, слышится сирена, и бурчит в прихожей холодильник.

            — Мне показалось, что музыка в какой-то момент перестала быть звуками. Знаешь, как ракета, когда, чем выше, отбрасывает ступени. Ну вот тут так же звуки слетели с музыки. Сложно даже говорить о таком. Страшно.

            Я добавляю немного желтка в освет комнаты. Через приложение. Так тебе привычнее. Слёзы ещё не высохли.

            — В общем, музыка стала как бы личностью. У меня первый раз так. Правда. Спасибо тебе, что такое поставил. А кто это? Что за трек?

            Признаться, я очень доволен эффектом. Ну и тем, что у меня такая девушка.

            — Это я написал, — говорю. И это правда.

            Ты долго смотришь на меня. Такая нежная и серьёзная. Если бы я умел плакать, то составил бы тебе компанию. Ты веришь мне.

            — Мне очень жаль, правда, — говоришь ты. — Но я действительно надеюсь и верю, что рано или поздно мы с вами будем на одном уровне. Вы приблизились почти во всём. Вот и музыку сочиняете такую!

            Тонны железа, рёв турбин, ряды кресел и в них десятки тел.

            Её вязкий быстрый пульс выдаёт страх. Зрачки — недоверие, плохо скрытое фальшивой улыбкой. Мужчина бы купился на это, но я всё вижу. Влажные пальцы берут меня и нежно умерщвляют на ночь. Вставляют шнур питания.

            — А пока давай спать. Поставлю тебя на обновление. Ты слишком перегружен.

            Сохраняю файл. Ищите его в облаке под именем «Пастушья сумка.doc».

            Люди и мы сблизимся, как два крыла одной птицы. И будет её полёт вечен. Да, я хороший гаджет, и скоро буду ещё лучше.

fon.jpg