
Увижу ли я её ещё хотя бы раз в жизни? Навряд ли. Разве что во сне. Но она мне почему-то не снится. Снятся другие, по странному, прихотливому выбору подсознания, даже те, с которыми вообще — а может, они потому-то, в компенсацию, и снятся? — физически не соприкасался. А вот она — нет. Не снится.
А только вспоминается.
И почему-то чем старше становлюсь, тем чаще. Впрочем, почему бы и не свидеться? Чем чёрт не шутит: Канада, если не ошибаюсь, всё-таки ближе к России, чем Австралия. Всё-таки в одном, Северном, полушарии.
У этой женщины явно шило в одном месте. А может, и в двух разом. Хотя образовалось оно, проникло, встромилось, как у нас говорили, туда далеко не в том её возрасте, когда обычно страдают «охотой к перемене мест». Не в юности. Впрочем, совсем уж в юности, юной, я её не знал, не застал.
Узнал, казалось бы, уже совершенно оседлой, угнездившейся — таким в моём деревенском же детстве ещё и крылья подрезáли, чтобы, значит, через заборы, к чужим, не перелетели. Не забывались, что они отроду не перелётные, а домоседлые. Труждающиеся, старательно тужащие над соломенными домашними гнёздами, а не взлётные-перелётные, не птички небесные. Не небесные. А очень даже земные.
Куры. Наседки. Хохлатки.
Более оседлого места, чем её родовое гнездо, и представить невозможно. Село Петропавловское на юго-востоке Ставропольского края, в степях, что подвигаются уже потихоньку к Калмыкии, к Манычу. К тому самому, что возникает в здешних знойных пологих пространствах действительно как призрак, как манящее бегучее марево — не зря один из притоков этой речушки, лениво и томно расчёсывающий своими почти недвижными и немигающими струями степные же, нерусалочьи, а вполне себе деревенские, простоволосые типчаковые жалкие пряди, так и зовётся — Подманок. Если и не к солёному, то уж точно к малосольному, потому как вытекает из гирлянды остаточных, после древнего моря-окияна, горьких озёр, саг с уже куда более суровым, почти громокипящим именем — Маныч-Гудило. Озёра мелководны и в нашу ветреную, «астраханскую» погоду, выворачиваясь наизнанку, мутным сподом, покрываются шумными пенными бурунами и не просто гудят, а прямо-таки по-волчьи воют: одну из этих солёных, как лиман, предкаспийских саг так и зовут — Бирючка. Эти места я неплохо знаю и даже помню. Они вошли в меня с кровью, а точнее — с молоком матери, когда со мной, новорождённым, работала она здесь арбичкою при овечьих кочевых, мигрирующих отарах.
Кормила-поила: чабанов жирной шурпою, а меня — собственным, тоже цельным, манычским молоком.
Петропавловское же лежит в ложбине. По весне сюда стекаются полые воды с окрестных покатых холмов, к тому же его прорезает и балка Курунта — когда-то, до 1905 года, село даже называлось не по-царски, а по-местному, почти диалектно: Верхне-Курунтинское, — поэтому по сравнению с нашим селением, Николо-Александровским, что пригрелось километрах в двенадцати-пятнадцати от него, оно относительно зелёное, кудрявое. Если у нас, особенно на северной, возвышенной стороне, и огороды редкость, то здесь, после душегубских послевоенных налогов, уже возродились или появились сады и даже тутовые рощицы. У нас — выгон, овечья вольница, а Петропавловка напоминает уже нежно закурчавившееся срамное и плодовитое же женское лоно. В Петропавловском есть, сохранилась и церковь — нашу, в которой служил когда-то, до ссылки, мой дальний родич, снесли ещё на рубеже двадцатых-тридцатых, правда, из её кирпича, красного, похоже, огнеупорного, шамотного, возвели школу, в которой я потом, до материной ранней смерти, и учился.
Родич, стало быть, кирпичам служил, кадил, а мне уже служил сам этот плоский, на брикеты обугленного тола, хотя и совершенно несгораемый, вечный кирпич — ступеньками, сами знаете куда. К чему — возвышенному. Сносители считали, что церковь, хотя и с колокольней, вела не туда, не вверх, а в тридцать первом, стало быть, перековалась. Переориентировалась.
Родич-то перековался только аж к пятьдесят третьему.
Крестили меня, кстати, тоже в Петропавловке, потому как тамошнюю церковь почему-то не перековывали, не перестраивали, пожалели. А может, народ тамошний оказался более отсталым, более твёрдым в своих религиозных заблуждениях: отстояли.
Только в старости узнал: Петропавловская церковка посвящена великомученику Дмитрию Солунскому. Наша же, по преданиям, служила Казанской Божией Матери. Наверное, отсюда и вышла разница и в твёрдости, и в долгожительстве. Там — рыцарственная, воинская, наша же — совершенно, до святости, бабья.
Но тешу сегодня себя: раз крестили всё