top of page

De profundis

Freckes
Freckes

Александр Балтин

Контрастные, но и близкие

1


Глобальная внимательность Тютчева, его способность говорить словно от океанов энергий, и чуть ли не от имени других миров интересно преломляется в творчестве Заболоцкого.


Природа — сфинкс. И тем она верней

Своим искусом губит человека,

Что, может статься, никакой от века

Загадки нет и не было у ней.


Тут сказывается игра в обратную логику: загадка есть, и она очевидна поэту, настроенному на слишком тонкую волну восприятия: такую тонкую, что движение её приходится камуфлировать возможным отсутствие оной загадки.

А вот живущие плазмой тайны «Метаморфозы» Заболоцкого:


Как мир меняется! И как я сам меняюсь!

Лишь именем одним я называюсь,

На самом деле то, что именуют мной, —

Не я один. Нас много. Я — живой!

Чтоб кровь моя остынуть не успела,

Я умирал не раз. О, сколько мёртвых тел

Я отделил от собственного тела!

И если б только разум мой прозрел…


И снова вспоминается тютчевское:


Как души смотрят с высоты

На ими брошенное тело…


Словно каналы зрения — другие: словно оба поэта видели нечто, недоступное физическому оку, запретное ему.

…есть нечто параллельное и в звуковом ряде поэтов: то, как работают — в недрах звука — взаимодействуя — слова у Заболоцкого, словно воспринято им у Тютчева: переосмыслено, исполнено на новом уровне: но… с лёгкой оглядкой на старшего собрата:


Слыхал ли в сумраке глубоком

Воздушной арфы лёгкий звон,

Когда полуночь, ненароком,

Дремавших струн встревожит сон?..


Мир однолик, но двойственна природа,

И, подражать прообразам спеша,

В противоречьях зреет год от года

Свободная и жадная душа.


Схожие скрипичные мотивы, и бурно звучащий рояль…

Разумеется, каждый — поэт своего века, разумеется, каждый велик по-своему — и чрезвычайно индивидуален; но и некоторая тайна общности объединяет их — Фёдора Тютчева и Николая Заболоцкого.



2


Далёкая щедрость слова — и более близкая: попытка сопоставить Языкова и, скажем, Павла Васильева, обернётся недоумением — что между ними общего?

Тем не менее языковский хмельной напор, как будто совершив сложные, турбулентные повороты во времени, отливает новостью в яркой и ярой поэзии П. Васильева.


Мой брат по вольности и хмелю!

С тобой согласен я: годна

В усладу пламенному Лелю

Твоя Мария Дирина.

Порой горят её ланиты,

Порой цветут её уста,

И грудь роскошна и чиста,

И томен взор полузакрытый!


Избыточность жизни поётся, у Васильева она даётся уже на новом витке реальности: много лет прошло, жизнь изменилась, строй другой, всё иное:


Ещё ты вспоминаешь жаркий день,

Зарёй малины крытый, шубой лисьей,

И на песке дорожном видишь тень

От дуг, от вил, от птичьих коромысел.


Ещё остался лёгкий холодок,

Ещё дымок витает над поляной,

Дубы и грозы валит август с ног,

И каждый куст в бараний крутит рог,

И под гармонь тоскует бабой пьяной.


Об ином — совсем об ином: и тем не менее ощущается именно это избыточное родство: всё раскалено, неистово сияют краски, и щедрость жизни к человеку…

Впрочем, в случае с П. Васильевым она оказалась избыточной, Языков не представил бы такого…

Но язык сохраняет многое, помимо воли судьбы, круто распоряжающейся человеческой жизнью.


Широк и красен галочий закат.

Вчера был дождь. В окоченевших кадках,

Томясь, ночует чёрная вода,

По водосточным трубам ночь подряд

Рыдания теснились. Ветром сладким

До горечи пропахла лебеда.


Разумеется, детализация Васильева была немыслима во времена Языкова: тогда писали более крупными словами, не слишком реагируя на обилие подробностей, и краски клались несколько иначе.


В прозрачной мгле безмолвствует столица;

Лишь изредка на шум и глас ночной

Откликнется дремавший часовой,

Иль топнет конь, и быстро колесница

Продребезжит по звонкой мостовой.


Тем не менее и Языков фиксировал конкретику мелкой яви: и то, как колесница продребезжит по мостовой, обозначенной звонкой, свидетельствует об этом.

Многое свидетельствует о многом: раскаты сильной звукописи, неповторимость, как отпечатки пальцев, авторской манеры построения стиха; и во многих, вроде бы разделённых изрядными слоями времени поэтах, можно найти родство, ещё тоньше заставляющее вслушиваться в поэзию.



3


Князь Вяземский — со стихом лёгким и классическим, перевитым лентами метафизики, развивающимся напластованием разнообразных подробностей, порою — словно открывающий каталоги тогдашней, психологически и ситуационно не представимой жизни.

Князь Вяземский, рифмой оснащающий послания к друзьям — разнообразного толка; хотя бы такое:


Друзья! Вот вам из отдаленья

В стихах визитный мой билет,

И с Новым годом поздравленья

На много радостей и лет.

Раздайся весело будильник

На новой, годовой заре,

И всех благих надежд светильник

Зажгись на новом алтаре!


Разворачивающий панорамы Бахчисарая, или воспевающий берёзу, и… Борис Слуцкий, сводящий в огромный, монументальный, такой разнообразный каталог всю меру и область советского бытия: от войны, до старух, словно болтавших со смертью, от лошадей, тонущих в океане, до стихо-очерков, скажем, о Мартынове, или Асееве…

Там каталог, и здесь…

Звук Слуцкого:


Они болтали о смерти, словно

она с ними чай пила ежедневно,

такая же тощая, как Анна Петровна,

такая же грустная, как Марья Андревна.


И звук — густо-гудящий Вяземского:


Бесконечная Россия

Словно вечность на земле!

Едешь, едешь, едешь, едешь,

Дни и версты нипочём!

Тонут время и пространство

В необъятности твоей.


В них есть общее: явно не от струн: скорее — от органа, столь не ассоциирующегося со сводом Слуцкого, едва ли близкого и Вяземскому, однако: орган всеобщности и дарует звуковые возможности поэтическим великанам…



4


…нечто мраморное в звуке — иначе сложно объяснить ощущения, остающиеся от поэзии А. К. Толстого:


Колышется море; волна за волной

Бегут и шумят торопливо…

О друг ты мой бедный, боюся, со мной

Не быть тебе долго счастливой:

Во мне и надежд и отчаяний рой,

Кочующей мысли прибой и отбой,

Приливы любви и отливы.


Очень живое: не теряющее с годами, десятилетиями, веком, но и — мрамором мерцающее, как у Мандельштама.

Хотя, если:


Поедем в Царское Село!

Свободны, ветрены и пьяны,

Там улыбаются уланы,

Вскочив на крепкое седло…

Поедем в Царское Село!


Тут ещё нет той вековечной мощи, что присуща мрамору; проявится потом, не играя, но вворачивая в явь такие колонны поэзии, что космос внимает внимательно:


Аравийское месиво, крошево —

Свет размолотых в луч скоростей —

И своими косыми подошвами

Луч стоит на сетчатке моей.


Миллионы убитых задёшево

Протоптали тропу в пустоте:

Доброй ночи! всего им хорошего

От лица земляных крепостей!


Живость печали А. К. Толстого переходит в трагическое измерение Мандельштама: мрамор выветривается медленно, теряя крошки; и сколько ни отнимай у человечества людей — не редеет оно…

Кровь не особо ценна.

Человеческая личность — тоже, поэтому «Сон Попова», вспыхивая огнями сарказма и сатиры, предлагает полюса восприятия: личность — и искажение оной…

В общем:


Приснился раз, бог весть с какой причины,

Советнику Попову странный сон:

Поздравить он министра в именины

В приёмный зал вошёл без панталон;

Но, впрочем, не забыто ни единой

Регалии; отлично выбрит он;

Темляк на шпаге; всё по циркуляру —

Лишь панталон забыл надеть он пару.


Мандельштам опускал звенья поэтической цепи, чтобы добиться большей выразительности, крепости, объёмности звучания: такое не пришло бы в голову Толстому, однако, если представить его стихи, сработанными по методе Мандельштама, прослоится странный мираж…

…да, пролетит «Дракон» Толстого, представляя потустороннюю сущность, вписанную в старинную красоту.

Мрамор красив.

Сияет в обоих случаях.



5


В. Жуковский разворачивал колонны повествований: плавно, ярко, замедленно, не спеша, чтобы вобрать, как можно больше деталей и подробностей мира…

Баллада была естественна для него.

В сущности — что есть она?

Поэтический рассказ, фиксация некоторого события:


Раз в крещенский вечерок

Девушки гадали:

За ворота башмачок,

Сняв с ноги, бросали;

Снег пололи; под окном

Слушали; кормили

Счётным курицу зерном;

Ярый воск топили;

В чашу с чистою водой

Клали перстень золотой,

Серьги изумрудны;

Расстилали белый плат

И над чашей пели в лад

Песенки подблюдны.


Начнётся мелодия, зазвучат скрипки поэтичности, заиграют фортепьяно, и получится мощное оркестровое звучание…

…оно достигнет максимума в повествованиях, развёрнутых в мир И. Сельвинского: выросших как будто из той дали — много имеющих корней.

Оно идёт из таких пределов, которые теперь не представить, имея в виду жизнь — слишком всё изменилось: от людей до предметов; но не от Жуковского ли лились, громыхали, взрывались неистовые гроздья Сельвинского:


1


Каррамба! Мы кажется сбиты с пути-с…

Поэма моя растеряла исканья:

Она уже слышала рукоплесканья,

Подобные шумным овациям птиц,

И горечь обиды, которой полита

Из ослепительных ножниц Главлита.

А между тем — ведь эдак нельзя ж:

Я совершенно забыл про пейзаж.


2


Пейзаж — это тот граненый рубин,

Который вправляется в сердце короны.

В поэзии мгла философических глубин,

Молнии политики, ухищренно скроенные,

Только тогда вонзятся в цель,

Когда поэтизм поэзии цел,

И даже в агитке, даже в пародии,

Как же тут можно забыть о природе?


Разумеется, всё иное, и каждый поэт от своего века с его гудением и плавностью, неистовством или сонностью, разумеется, но в манере повествования вдруг проглянет тонкая линия схожести: этакий горизонт лёгкий и зыбкий, и вместе намеченный остро, остро и — будто не было временных гор, и поэты обнимутся, как братья…



6


Острый шип просовывается из нежной напевности мира Майкопа: он колет реальность, но и объясняет нечто социуму, столь изменившемуся, не меняющемуся в чём-то коренном:


Давно всеобщею моралью решено:

«Об мёртвых говори хорошее одно».

Мы ж заключение прибавили такое:

«А о живых — одно дурное».


Мысль созидала поэзию Майкова, сколь бы лирически-плавной она не была; мысль организовывает и пантеон П. Антокольского много в себя включивший: истории, пространств, предметов:


Кончен день. И в балагане жутком

Я воспользовался промежутком

Между «сколько света» и «ни зги».

Кончен день, изображённый резко,

Полный визга, дребезга и треска,

Он непрочен, как сырая фреска,

От которой сыплются куски.


…сыплющиеся куски фанеры: такая детализация, которую едва ли бы мог использовать Майков: в девятнадцатом веке были крупнее слова, и клались они в строку другой кладкой.

У Майкова богат культурный пласт — здесь откроется посвящение Рафаэлю:


В светлой греческой одежде,

В свежем розовом венке,

Ходит юноша по свету

С звонкой лирою в руке.


Под одеждой кармелиток,

Преклонясь пред алтарём,

Дева тает в умиленьи

Пред небесным женихом.


…и другое, адресованное Айвазовскому, вспыхнет морским аквамарином; пейзаж Алушты днём будет восстановлен из Мицкевича, а альпийские ледники надвинутся красивым массивом, играя синеватыми оттенками…

Этот же пласт огромен и у Антокольского: «Старый скульптор» благосклонно взирает в недра «Стокгольма», а неистово разносящий эмоциями зал Эдмонд Кин будет соответствовать корню квадратному бытия Павла I.

Поэты индивидуальны предельно: что бы, и о чём бы, и как бы ни писали — острая, золотая стяжка неповторимой манеры обязательна; но… сквозь века — как знать, — может быть, вполне одобрительно кивает нежный Майков не менее нежному, но и такому современному Павлу Антокольскому…



7


Давид Самойлов любил поэтическое повествование: баллада сильно соответствовала его мировосприятию; он вносил повествовательный элемент, казалось бы, в совершенно лирическое стихотворение, не подразумевающее такового точно жанры смешивались, немного меняясь, и пёстрый орнамент слов зажигался новыми огнями:


Когда настанет расставаться —

Тогда слетает мишура…

Алёнушка, запомни братца!

Прощай — ни пуха ни пера!


Я провожать тебя не выйду,

Чтоб не вернулась с полпути.

Алёнушка, забудь обиду

И братца старого прости.


Твоё ль высокое несчастье,

Моя ль высокая беда?..

Алёнушка, не возвращайся,

Не возвращайся никогда.


Повествования, из тех, что некогда чрезвычайно любивший Павел Катенин оставил одно из грандиозных: «Инвалид Горев» — представив оную быль с историческим размахом и психологической тонкостью, не слишком характерной для его времени:


Тысяча восемьсот четвёртого года

Рекрут брали по всей Руси. Бонапарте,

Брезгая консульством, молвил: «Я Император».

Сытая бунтами Франция иго надела;

Слабым соседям не спорить: признали с поклоном;

Сильные ж с гневом отвергли, злое предвидя.

‎Англия, враг коренной, поднялась кораблями,

Цесарь ратью на суше; Царь православный

К ним пристал, и с той поры началася

На десять лет война: великие сечи,

Сходки на смерть безвестных друг другу народов…


Звук будет густ: как густа переполненная всем история; звук гудит, живописуя данное в недрах вращения юлы юдоли столь крупно и разнообразно, что образы поэмы-были щедро оживают в сознании, напрашиваясь на различные параллели…

Звук разный у Самойлова: он лёгок и плотен, он меланхолически-метафизичен, как в «Пярнуских элегиях», и прошит пулями, как в военных стихах…

Растут годы, суля увеличение технологичности времён; не стареет поэтическое пространство.

От классицизма идущий Катенин поделился важными тайнами с век двадцатый впитавшим Самойловым: впитавшим — со всеми его трагедиями, ритмикой, смысловыми узорами и орнаментами…

И Самойлов, часто заглядывавший в девятнадцатый, неожиданно улыбнётся — из той запредельности, где непременно говорил уже многажды с Катениным: нам растерянным от предложенной прагматически-эгоистической яви.

fon.jpg