top of page

De profundis

Freckes
Freckes

Геннадий Евграфов

Другие берега. Дороги и судьбы русской эмиграции — беженцы и возвращенцы

Окончание. Начало в № 26
fon.jpg

Гос­по­ди! По­шли Тво­их луч­ших Ан­ге­лов…
Мо­лит­ва Тэф­фи
 

 На со­труд­ни­чест­во с кол­ла­бо­ра­ци­о­нист­ким ре­жи­мом Ви­ши она не по­шла, му­жест­вен­но пре­одо­ле­ва­ла зна­ко­мый ей по Рос­сии хо­лод и го­лод и рас­пол­зав­ший­ся по швам на­ла­жен­ный быт. Пе­ре­жи­ва­ла, что пе­ча­тать­ся бы­ло не­где — при нем­цах рус­ские га­зе­ты и жур­на­лы за­кры­лись, кни­ги не вы­хо­ди­ли. Го­ды и здо­ровье бы­ли уже не те, и ког­да ста­ло со­всем не­вмо­го­ту, уеха­ла не за оке­ан, в Со­еди­нён­ные Шта­ты, ку­да бе­жа­ли мно­гие рус­ские, а к оке­а­ну, в Би­ар­риц, ку­да пе­ре­бра­лись не­мно­гие из остав­ших­ся со­оте­чест­вен­ни­ков. И за­мол­ча­ла. Мо­жет быть, по­это­му в 1943 го­ду по рус­ской Аме­ри­ке и раз­нёс­ся слух — Тэф­фи умер­ла. В не­го по­ве­рил да­же всег­да во всём со­мне­вав­ший­ся Ми­ха­ил Цет­лин, по­эт Ама­ри, ко­то­рый на­пе­ча­тал нек­ро­лог в нью-йорк­ском «Но­вом жур­на­ле»: «О Тэф­фи бу­дет жить ле­ген­да как об од­ной из ост­ро­ум­ней­ших жен­щин на­ше­го вре­ме­ни"[1]. Узнав, что её по­хо­ро­ни­ли за­жи­во, она в од­ном из пи­сем к до­че­ри от­шу­ти­лась, что с лю­бо­пыт­ст­вом бы про­чи­та­ла о се­бе нек­ро­лог — мо­жет быть, он та­кой, что и уми­рать не сто­ит. А в дру­гом с тем же при­су­щим ей не толь­ко ли­те­ра­тур­ным, но и жи­тей­ским юмо­ром, об­ро­ни­ла, что не­дав­но вер­ну­лась с клад­би­ща, где бы­ла не в ка­чест­ве по­кой­ни­цы, а на­ве­ща­ла му­жа.

Ког­да ле­том 44-го Фран­ция осво­бо­ди­лась от ок­ку­па­ции, бы­ло ра­дост­но, но ра­дость ом­ра­ча­ли го­ды. Ста­рость об­ру­ши­лась на неё не­ожи­дан­но, как гра­би­тель с но­жом, ко­то­рый на­па­да­ет на свою жерт­ву, за­зе­вав­шу­ю­ся в тём­ном пе­ре­ул­ке. Вмес­те со ста­ростью при­шли бо­лез­ни. Сда­ва­ло серд­це, она ста­ла пло­хо ви­деть, нер­вы бы­ли на­пря­же­ны. Жизнь бол­та­лась за спи­ной, как за­плеч­ный ме­шок, в ко­то­ром бы­ло пе­ре­ме­ша­но всё — рож­де­ния и смер­ти близ­ких лю­дей, ли­те­ра­тур­ные друж­бы и че­ло­ве­чес­кие раз­мол­в­ки, встре­чи и рас­ста­ва­ния, и в по­след­нее вре­мя со­сто­я­ла из од­них не­при­ят­нос­тей. Не­при­ят­нос­ти, свя­зан­ные с труд­ным пос­ле­во­ен­ным бы­том, не­хват­кой де­нег и ле­карств, сы­па­лись на неё од­на за дру­гой и об­ра­зо­вы­ва­ли цепь. Она пы­та­лась эту цепь разо­рвать, но ни­че­го не по­лу­ча­лось: она всту­па­ла в смерт­ный воз­раст — жизнь мог­ла обо­рвать­ся вче­ра, се­год­ня, зав­тра — и бы­ла по­хо­жа на вы­сох­шее, осен­нее, обез­лист­вев­шее де­ре­во, ко­то­рое рас­ка­чи­ва­ет ве­тер, с не­го не толь­ко об­ле­те­ла лист­ва, но уже бы­ли под­руб­ле­ны кор­ни.

Не бы­ло сил ра­бо­тать, сло­ва от­ка­зы­ва­лись скла­ды­вать­ся во фра­зы, в го­ло­ве вер­те­лись мыс­ли об ухо­де, о том, что там, за по­ро­гом. А на по­ро­ге сто­я­ла смерть и с не­мым уко­ром во­про­ша­ла: «Ког­да?»[2] Бес­страст­ная ста­ру­ха с ко­сой уже вы­шиб­ла из её по­ко­ле­ния тех, ко­го она лю­би­ла, с кем дру­жи­ла и вхо­ди­ла в ли­те­ра­ту­ру. В 1943 го­ду ушёл ре­дак­тор «Со­вре­мен­ных за­пи­сок» Илья Фон­да­мин­ский, в 1947-м — по­эт-са­ти­рик Ло­ло Мун­штейн, в 1950-м — про­за­ик Бо­рис Пан­те­лей­мо­нов. Ещё ра­бо­та­ли Иван Бу­нин, Алек­сей Ре­ми­зов, Сер­гей Гор­ный, но и им уже оста­ва­лись счи­тан­ные го­ды.

Ста­рость — это оди­но­чест­во, бо­лез­ни, тос­ка. Ког­да зи­мой в жи­лах сты­нет кровь, а ле­том хо­ло­де­ют ру­ки и но­ги. Ког­да ещё че­го-то хо­чешь, но уже ни­че­го не мо­жешь. Но она не жа­ло­ва­лась, при­ни­ма­ла мир та­ким, как он есть. По­ни­ма­ла, что в жиз­ни есть мно­го вы­хо­дов, из жиз­ни — один. И про­дол­жа­ла жить, как жи­ла, с боль­шим важ­ным ко­том и тяж­ким удушь­ем, в до­ме № 59 на рю Буассь­ер, в не­боль­шой квар­тир­ке, сплошь за­став­лен­ной кни­га­ми, на кро­шеч­ную пен­сию, ко­то­рую по до­го­во­рён­нос­ти с её дру­гом Ан­дре­ем Се­дых вы­пла­чи­вал мил­ли­о­нер и фи­лан­троп С. С. Ат­ран. Не­боль­шие день­ги по­мо­га­ли вы­жить, не ид­ти на па­перть с про­тя­ну­той ру­кой. Да она бы ско­рее умер­ла со сты­да, чем по­зво­ли­ла бы се­бе та­кое уни­же­ние. Ког­да Се­дых из Аме­ри­ки до­бав­лял к пен­си­о­ну собст­вен­ные день­ги, при­зы­ва­ла его это­го не де­лать, про­си­ла лю­бить да­ром.

Над ди­ва­ном ви­сел её порт­рет, ко­то­рый на­по­ми­нал о без­воз­врат­но ушед­шей мо­ло­дос­ти. Из­ред­ка при­хо­ди­ли гос­ти. Тог­да кот с лен­цой сни­мал­ся с на­си­жен­но­го ме­с­та и с не­до­ве­ри­ем об­ню­хи­вал при­шед­ших.

Од­наж­ды при­еха­ла мил­ли­о­нер­ша из Сан-Фран­цис­ко. На­шла, что она жи­вёт не­пло­хо. Со­ве­то­ва­лась, ку­пить ли ма­лень­кую авиэт­ку — но в ней ка­ча­ет — или боль­шой са­мо­лёт — но им труд­но управ­лять. Она по­со­ве­то­ва­ла боль­шой — ка­кие-ни­будь де­сять мил­ли­о­нов раз­ни­цы не со­став­ля­ют.

Во вто­рой по­ло­ви­не 1951 го­да бо­лез­ни одо­ле­ли на­столь­ко, что уже не мог­ла за­ра­бо­тать пе­ром. Ат­ран умер, вмес­те с ним умер­ла и пен­сия. Не­за­дол­го до сво­е­го ухо­да успе­ла опуб­ли­ко­вать в Нью-Йор­ке свою по­след­нюю кни­гу «Зем­ная ра­ду­га». В рас­ска­зе «Про­блеск» пи­са­ла: «На­ши дни не­хо­ро­шие, боль­ные, злоб­ные, а что­бы го­во­рить о них, нуж­но быть или про­по­вед­ни­ком, или че­ло­ве­ком, ко­то­ро­го столк­ну­ли с шес­то­го эта­жа, и он, в по­след­нем ужа­се, пе­ре­пу­тав все сло­ва, орёт на ле­ту бла­гим ма­том: «Да здравст­ву­ет жизнь!»[3] В кни­ге ис­по­ве­до­ва­лась пе­ред со­бою и чи­та­те­ля­ми. Про­ща­лась свет­ло и муд­ро с те­ми, кто ещё оста­вал­ся жить на этой греш­ной зем­ле. И об­ра­ща­лась к Бо­гу с мо­лит­вой: «Ког­да я бу­ду уми­рать… Гос­по­ди, по­шли луч­ших Тво­их Ан­ге­лов взять мою ду­шу».

Ан­ге­лы при­шли за её ду­шой 6 ок­тяб­ря 1952 го­да. В Па­ри­же сто­я­ла вся в крас­но-жёл­тых то­нах, тёп­лая, сол­неч­ная осень. Вось­мо­го ок­тяб­ря её от­пе­ли в Алек­сан­дро-Не­вском со­бо­ре и по­хо­ро­ни­ли на рус­ском клад­би­ще Сен-Же­невь­ев-де-Буа.

В 1923 го­ду она на­пи­са­ла:

Он ночью при­плы­вёт на чёр­ных па­ру­сах
Се­реб­ря­ный ко­рабль с пур­пу­ро­вой кай­мою!
Но лю­ди не пой­мут, что он при­плыл за мною
И ска­жут: «Вот лу­на иг­ра­ет на вол­нах…»

Как чёр­ный се­ра­фим три пар­ные кры­ла,
Он вски­нет па­ру­са над звёзд­ной ти­ши­ною!
Но лю­ди не пой­мут, что он уплыл со мною
И ска­жут: «Вот она се­год­ня умер­ла…»

Че­рез 29 лет это сти­хотво­ре­ние пе­ред отвер­стой мо­ги­лой про­чи­тал её друг, быв­ший мень­ше­вик Гри­го­рий Алек­син­ский.

«Нет в жиз­ни ни­че­го свя­тее и ужас­нее про­щанья…»
По­след­ний при­ют

В Па­ри­же Хо­да­се­вич рез­ко вы­сту­пил не толь­ко про­тив при­зы­ва Кусковой[4] к тер­пи­мос­ти и со­труд­ни­чест­ву с Со­вет­ской властью, но и на­прочь отверг са­му идею воз­вра­ще­ния на ро­ди­ну, ко­то­рая жи­во об­суж­да­лась в эмиг­рант­ских кру­гах. «Рос­сию, — пи­сал он, — мы лю­бим и без на­став­ле­ний Кус­ко­вой, а боль­ше­ви­ков лю­бить не­льзя». И про­дол­жал: «По­мочь рус­ско­му на­ро­ду, ра­бо­тая с боль­ше­ви­ка­ми, не­льзя, ибо они са­ми „ра­бо­та­ют“ ему во вред. Вся­кое со­труд­ни­чест­во с Со­вет­ской властью — по су­щест­ву на­прав­ле­но ПРО­ТИВ рус­ско­го на­ро­да. Вся­кая под­держ­ка боль­ше­ви­ков есть под­держ­ка му­чи­те­лей это­го на­ро­да». Ещё в 23-м он по­нял, что ждать от лю­дей, же­ла­ю­щих сде­лать по­ли­ти­чес­кую и со­ци­аль­ную ре­во­лю­цию без ре­во­лю­ции ду­ха — не­че­го. Он ждал — по глу­пос­ти, те­перь по­ум­нел и в 26-м пы­тал­ся предо­сте­речь дру­гих от ещё бо­лее глу­пых глу­пос­тей — воз­вра­ще­ние в луч­шем слу­чае гро­зи­ло ла­ге­рем, Кро­ме то­го, уехать для не­го сей­час озна­ча­ло стать под­ле­цом. Во­прос, «воз­вра­щать­ся или нет», из об­лас­ти по­ли­ти­ки и са­мо­сох­ра­не­ния пе­ре­хо­дил в об­ласть мо­ра­ли. Он под­ле­цом ни­ког­да не был и ста­но­вить­ся им не со­би­рал­ся.

И остал­ся в Па­ри­же.

Он вы­би­рал меж­ду мо­ло­том и на­ко­валь­ней и вы­брал — судь­бу эмиг­ран­та. На ро­ди­не о нём уже дав­но пи­са­ли га­дос­ти, на­зы­ва­ли «вче­раш­ним при­хле­ба­те­лем по­кой­но­го До­ма ис­кус­ств, быв­шим лек­то­ром для ли­те­ра­тур­ных круж­ков, ны­не пев­цом ре­ак­ции и са­мо­дер­жа­вия», в ти­пич­но со­вет­ском под­за­бор­ном ду­хе об­зы­ва­ли «чер­но­со­тен­цем и не­го­дя­ем», ру­га­ли «мис­ти­ком и ин­ди­ви­ду­а­лис­том». Но и на чуж­би­не он чувст­во­вал се­бя не луч­ше — в эмиг­рант­ской сре­де был ско­рее па­ри­ей, отвер­жен­ным, из­го­ем, не­же­ли сво­им. Всег­да ис­по­ве­до­вал пуш­кин­ское: «Ты царь: жи­ви один». Ма­ло с кем дру­жил, но поч­ти ни с кем и не ссо­рил­ся. Его рус­ский Па­риж был не­ве­лик — Зай­цев, Осор­гин, Ре­ми­зов, ещё двой­ка-трой­ка зна­ко­мых по Моск­ве и Пет­ро­гра­ду. Бу­нин, Куп­рин, Ме­реж­ков­ские бы­ли «вне не­го и вне се­бя от не­го».

Его об­щест­вен­ная и ли­те­ра­тур­ная по­зи­ция вы­зы­ва­ла рез­кую кри­ти­ку и «спра­ва» и «сле­ва», он фак­ти­чес­ки ли­шил­ся ра­бо­ты, а зна­чит, и средств к су­щест­во­ва­нию, по­то­му что не устра­ивал ни­ка­ких плат­ных ве­че­ров, не по­лу­чал ни­ка­ких по­со­бий от ино­стран­ных пра­ви­тельств и не поль­зо­вал­ся по­мощью фон­дов, по­мо­гав­шим рус­ским бе­жен­цам. В 1926 го­ду он разо­шёл­ся с ке­рен­ски­ми «Дня­ми»[5], в том же го­ду ему пе­ре­кры­ли кис­ло­род «По­след­ние но­вос­ти» Милюкова[6]. Для обо­их из­да­ний он пи­сал не толь­ко ли­те­ра­тур­ные об­зо­ры, но и по­ли­ти­чес­кие статьи. Его при­ве­ча­ли, хо­тя и по­ба­ива­лись в «Со­вре­мен­ных за­пис­ках», но жур­нал не мог дать бо­лее-ме­нее ре­гу­ляр­ный за­ра­бо­ток. В об­сто­я­тельст­вах ис­клю­чи­тель­но тя­жёлых и по­сто­ян­но стес­нён­ных од­наж­ды не вы­дер­жал, при­шёл к Вишняку[7], ху­дой и блед­ный, и объ­явил, что ре­шил кон­чать с та­кой жизнью. Кон­чать с та­кой жизнью озна­ча­ло кон­чать с со­бой. Свес­ти счёты с жизнью он по­ры­вал­ся дав­но, это си­де­ло в нём глу­бо­ко с ран­них лет, про­ры­ва­лось, ког­да не бы­ло мо­чи тер­петь и пе­ре­но­сить зем­ное су­щест­во­ва­ние, в сти­хах, та­ких как «Из днев­ни­ка», в 21-м: «Мне каж­дый звук тер­за­ет слух, / И каж­дый луч гла­зам не­сно­сен». (Поз­же на эк­зем­пля­ре сбор­ни­ка, вы­шед­ше­го в 1927 г. в Па­ри­же, сде­ла­ет по­ме­ту: «…Я был в ужас­ном со­сто­я­нии. Хо­тел бе­жать из Рос­сии, по­кон­чить с со­бой».)

Но ни тог­да в Пет­ро­гра­де, ни сей­час в Па­ри­же на этот шаг не по­шёл. В Рос­сии удер­жа­ла мысль, что ещё не всё кон­че­но, во Фран­ции — от­вет­ст­вен­ность пе­ред Ни­ной. Он про­дол­жал «кри­чать и бить­ся» в этом ми­ре, об­ди­рая о его ост­рые уг­лы боль­ное те­ло и ис­тер­зан­ную ду­шу. Но по­сто­ян­но был на гра­ни. Осо­бен­но в Па­ри­же. Ощу­щал се­бя зер­ном, бро­шен­ным в дру­гую поч­ву. Зер­но про­рос­ло, но рос­ток не при­жил­ся. Ни­на бо­я­лась на­дол­го остав­лять его од­но­го — мог вы­бро­сить­ся из ок­на, от­крыть газ, сде­лать что угод­но. Жизнь всё мень­ше ра­до­ва­ла его. Спа­са­ла ра­бо­та. Не га­зет­ная по­дён­щи­на в «Воз­рож­де­нии»[8], где он об­рёл при­ста­ни­ще пос­ле ухо­да из «Дней», пос­ле раз­ры­ва с «Но­вос­тя­ми», а сти­хи, био­гра­фия Дер­жа­ви­на, вос­по­ми­на­ния о тех, кто ушёл, с кем ког­да-то, в дру­гой жиз­ни, был зна­ком, бли­зок, дру­жен. Сти­хи бы­ли чи­с­ты и про­зрач­ны, как клю­че­вая во­да, ды­ша­ли муд­ростью и все­ве­де­ни­ем, и от­то­го не­мно­го гор­чи­ли. Био­гра­фия Дер­жа­ви­на чи­та­лась как клас­си­чес­кий ро­ман-судьба[9], «Нек­ро­поль» вос­при­ни­мал­ся как про­ща­ние с ве­ком, эпо­хой, са­мим со­бой…[10]

Ни­на ушла от не­го в ап­ре­ле 32-го. Её уход он вос­при­нял как кру­ше­ние всей сво­ей жиз­ни. Цеп­лять­ся боль­ше бы­ло не за что. В июне он за­бо­лел и по­ста­вил крест на ра­бо­те о Пуш­ки­не и на сти­хах. Ни­не, с ко­то­рой со­хра­нил родст­вен­ные от­но­ше­ния, на­пи­сал: «Те­перь и на этом, как и на сти­хах, я по­ста­вил крест. Те­перь нет у ме­ня ни­че­го»[11].

Он разо­ча­ро­вал­ся в эмиг­рант­ской ли­те­ра­ту­ре, счи­тал, что она мог­ла со­сто­ять­ся, но не со­сто­я­лась — бы­ли от­дель­ные про­из­ве­де­ния Бу­ни­на, Ре­ми­зо­ва, На­бо­ко­ва, ли­те­ра­ту­ры не было[12]. Ког­да-то он ду­мал, что эмиг­ра­ция хо­чет бо­роть­ся с боль­ше­ви­ка­ми — но она не хо­те­ла. Ког­да-то он ду­мал, что эмиг­ра­ция хо­чет де­лать ли­те­ра­ту­ру — она не хо­те­ла или не мог­ла. Сте­пун был прав — па­мять о Рос­сии всё бо­лее под­ме­ня­лась вос­по­ми­на­ни­я­ми о ней. И тог­да он ска­зал се­бе — хва­тит, и ре­шил жить и пи­сать толь­ко для се­бя, по­ла­гая, что «од­но хо­ро­шее сти­хотво­ре­ние НУЖ­НЕЕ Гос­по­ду и угод­нее, чем 365 (или 366) за­се­да­ний „Зе­лё­ной лам­пы“». Но пос­ле ухо­да Ни­ны сти­хи бы­ли ред­ки­ми гос­тя­ми в его до­ме. Он остал­ся один, и ему ни­че­го не оста­ва­лось, как по­гиб­нуть. В 1933 го­ду в «Воз­рож­де­нии», в статье «Ли­те­ра­ту­ра в из­гна­нии» обоб­щил: «Судь­ба рус­ско­го пи­са­те­ля — гиб­нуть. Ги­бель под­сте­ре­га­ет их и на той чуж­би­не, где меч­та­ли они укрыть­ся от ги­бе­ли…»[13]

На­по­ло­ви­ну по­ляк, на­по­ло­ви­ну ев­рей, рус­ский по­эт Вла­ди­с­лав Хо­да­се­вич, не при­хо­дя в со­зна­ние, умер в па­риж­ском го­род­ском гос­пи­та­ле Брус­се в 6 ча­сов ут­ра, в сре­ду 14 июня 1939 го­да.

С ним про­ща­лись триж­ды — на па­ни­хи­де, при от­пе­ва­нии и на клад­би­ще. В 1934-м он на­пи­сал сти­хи:

В по­след­ний раз зо­ву Те­бя: явись
На пир­шест­во ноч­но­го вдох­но­венья.
В по­след­ний раз: вос­хить ме­ня в ту высь,
От­ку­да от­кры­ва­ет­ся па­денье.

В по­след­ний раз! Нет в жиз­ни ни­че­го
Свя­тее и ужас­нее про­щанья.
Оно есть аг­нец серд­ца мо­е­го,
Вле­ко­мый на за­кланье.

В нём про­ш­лое воз­люб­ле­но опять
С уже не­че­ло­ве­чес­кою си­лой.
Так пред рас­стре­лом сын объ­ем­лет мать
Над об­щей их мо­ги­лой.

Сти­хи ока­за­лись про­ро­чес­ки­ми. Бы­ли и свя­тость, и ужас. Бы­ло вы­со­ко, тор­жест­вен­но и ти­хо…

Его хо­ро­ни­ли по ка­то­ли­чес­ко­му об­ря­ду. В кро­шеч­ной ча­сов­не при боль­ни­це, в при­сут­ст­вии са­мых близ­ких лю­дей от­слу­жи­ли па­ни­хи­ду. Он, хо­лод­ный и жёл­тый, с за­ост­рив­ши­ми­ся чер­та­ми ли­ца, уто­пал в цве­тах. Го­ре­ли све­чи, пах­ло вос­ком, свя­щен­ник не­су­ет­ли­во и не­спеш­но де­лал свое при­выч­ное де­ло.

За­тем его по­ло­жи­ли в гроб. Гроб был бе­ден, скро­мен и не­ую­тен, как и вся его жизнь. Но он, на­ко­нец-то, осво­бо­дил­ся от те­лес­ной обо­лоч­ки, об­рёл же­лан­ный по­кой, чер­ты ли­ца рас­пра­ви­лись, ли­цо при­о­бре­ло уми­ротво­рен­ное вы­ра­же­ние.

На сле­ду­ю­щее ут­ро об­ви­тый вен­ка­ми ящик по­ста­ви­ли на фур­гон, он мед­лен­но тро­нул­ся и по­ка­тил в рус­скую ка­то­ли­чес­кую цер­ковь. Его от­пе­ли, вы­нес­ли из церк­ви, опять по­ста­ви­ли на фур­гон.

По Би­ан­кур­ско­му клад­би­щу ладья Ха­ро­на мед­лен­но плы­ла до мо­ги­лы на пле­чах Юрия Ман­дельш­та­ма, Смоленского[14], Вейдле[15] и ещё двух-трёх са­мых близ­ких и до­ро­гих его серд­цу лю­дей. Мо­ги­ла бы­ла не­глу­бо­кой и уз­кой. Гроб ос­то­рож­но опус­ти­ли в сухую зем­лю, всё тот же свя­щен­ник, что слу­жил па­ни­хи­ду, про­чёл мо­лит­ву и пер­вым бро­сил твёр­дый ко­мок вниз. В ти­ши­не он глу­хо уда­рил­ся о де­ре­вян­ную крыш­ку…

«Ли­са в ме­хо­вом ма­га­зи­не»
Под ко­лё­са­ми «ав­то­бу­са»

Вер­нув­шись в Со­вет­скую Рос­сию, из ко­то­рой он бе­жал в 1922 го­ду, Шклов­ский по­сте­пен­но не толь­ко при­вык к со­вет­ской влас­ти, но и при­нял её ме­то­ды — страх и угне­те­ние.

Мо­жет быть, по­ла­гал, что в Рос­сии ина­че не­льзя?

В 1926-м он на­пи­сал и из­дал «Третью фаб­ри­ку», са­мую лич­ную, са­мую от­кро­вен­ную свою кни­гу. Пи­сал в ней, что ви­дит на се­год­няш­ний день толь­ко два пу­ти.

Один — «уй­ти, око­пать­ся, за­ра­ба­ты­вать день­ги не­ли­те­ра­ту­рой и до­ма пи­сать для се­бя»[16]. Дру­гой — «пой­ти опи­сы­вать жизнь и добро­воль­но ис­кать но­во­го бы­та и пра­виль­но­го ми­ро­воз­зре­ния». Для се­бя вы­брал тре­тий: «ра­бо­тать в га­зе­тах, в жур­на­лах… из­ме­нять­ся, скре­щи­вать­ся с ма­те­ри­а­лом, сно­ва из­ме­нять­ся, скре­щи­вать­ся с ма­те­ри­а­лом, сно­ва об­ра­ба­ты­вать его, и тог­да бу­дет ли­те­ра­ту­ра».

Даль­ше шли стро­ки, ко­то­рые вы­зва­ли не­до­уме­ние у всех, кто его знал:

«Из жиз­ни Пуш­ки­на толь­ко пу­ля Дан­те­са, на­вер­но, не бы­ла нуж­на по­эту.
Но страх и угне­те­ние нуж­ны».

И всё-та­ки му­чи­ла со­весть, и у не­го хва­ти­ло сме­лос­ти при­знать­ся: «Я жи­ву пло­хо. Жи­ву тус­кло, как в пре­зер­ва­ти­ве… Ночью ви­жу ви­но­ва­тые сны…»

Это был не оче­ред­ной эпа­таж не­ус­по­ко­ив­ше­го­ся фор­ма­лис­та, ли­те­ра­тур­ная жизнь в СССР тех (да и дру­гих) вре­мён дейст­ви­тель­но на­по­ми­на­ла жизнь в этом са­мом пред­ме­те.

Он сде­лал не­сколь­ко не­вер­ных ша­гов. Хо­ро­шо на­пи­сал об «Алек­сан­дре Не­вском», ко­то­ро­го вы­чёр­ки­ва­ли из луч­ших кар­тин Эй­зен­штей­на, и его сце­на­рис­те (ру­ка не под­ни­ма­ет­ся на­пи­сать пи­са­те­ле) Пав­ле Пав­лен­ко. На Пав­лен­ко про­бы не­ку­да бы­ло ста­вить, од­но вре­мя он был пред­се­да­те­лем прав­ле­ния Со­юза со­вет­ских пи­са­те­лей, и от не­го по­стра­да­ло мно­го до­стой­ных лю­дей. В ку­лу­а­рах Шклов­ский на­зы­вал его «Прав­лен­ко».

Но вре­мя тре­бо­ва­ло ком­про­мис­сов, и он, имея за пле­ча­ми ту био­гра­фию, что имел, со­зна­тель­но шёл на ком­про­мис­сы.

В «Треть­ей кни­ге» срав­нил пи­са­те­ля со льном, ко­то­рый «дер­га­ют из зем­ли, взяв за го­ло­ву». «Лён, если бы он имел го­лос, кри­чал при об­ра­бот­ке».

У не­го, как у льна, — из­ме­нил­ся го­лос.

Но до на­ступ­ле­ния по­ли­ти­чес­ких хо­ло­дов он успе­ет ещё из­дать кни­гу «Гам­бург­ский счёт»[17].

Го­ды бы­ли та­кие, что ещё мож­но бы­ло в пре­ди­сло­вии на­пи­сать:

«Гам­бург­ский счёт — чрез­вы­чай­но важ­ное по­ня­тие.
Все бор­цы, ког­да бо­рют­ся, жу­лят и ло­жат­ся на ло­пат­ки по при­ка­за­нию ант­реп­ре­нёра.
Раз в го­ду в гам­бург­ском трак­ти­ре со­би­ра­ют­ся бор­цы.
Они бо­рют­ся при за­кры­тых две­рях и за­ве­шан­ных ок­нах.
Дол­го, не­кра­си­во и тя­же­ло.
Здесь ус­та­нав­ли­ва­ют­ся ис­тин­ные клас­сы бор­цов, — что­бы не ис­хал­ту­рить­ся.
Гам­бург­ский счёт не­об­хо­дим в ли­те­ра­ту­ре.
По гам­бург­ско­му счёту — Се­ра­фи­мо­ви­ча и Ве­ре­са­е­ва нет.
Они не до­ез­жа­ют до го­ро­да.
В Гам­бур­ге — Бул­га­ков у ков­ра.
Ба­бель — лег­ко­вес.
Горь­кий — со­мни­те­лен (час­то не в фор­ме).
Хлеб­ни­ков был чем­пи­он»[18].

А ког­да че­рез не­сколь­ко лет возь­мут­ся за фор­ма­лис­тов, в статье «Па­мят­ник на­уч­ной ошиб­ке», опуб­ли­ко­ван­ной в «Ли­те­ра­тур­ной га­зе­те»[19], быв­ший фор­ма­лист от­ре­чёт­ся от сво­их фор­ма­лист­ских взгля­дов, но сде­ла­ет это по-шклов­ски — рап­пов­ским дер­жи­мор­дам, свя­зан­ным с ОГ­ПУ, про­с­тым и по­нят­ным язы­ком объ­яс­нит, что его те­зи­сы — «ис­кус­ст­во как при­ём», «от­стра­не­ние», не яв­ля­ют­ся вы­па­да­ми про­тив со­вет­ской влас­ти, а все­го лишь спо­ра­ми учё­ных меж собой[20].

И от не­го от­ста­ли — не толь­ко прос­ти­ли, но да­же взя­ли в груп­пу идей­но без­оши­боч­ных писателей[21], ко­то­рых при­гла­си­ли про­ехать­ся по Бе­ло­мор­ка­на­лу, по­стро­ен­но­му си­ла­ми за­клю­чён­ных. «Зо­ло­тые перья» со­вет­ской ли­те­ра­ту­ры долж­ны бы­ли под­твер­дить про­во­ди­мую пар­ти­ей и пра­ви­тельст­вом по­ли­ти­ку, что «ста­ро­го» че­ло­ве­ка мож­но пе­ре­ко­вать и да­же вы­ко­вать в «но­во­го че­ло­ве­ка» в гиб­лом мес­те, сплошь по­кры­том тюрь­ма­ми и ла­ге­ря­ми.

Ког­да на во­прос о са­мо­чувст­вии со­про­вож­да­ю­ще­го веж­ли­во­го че­кис­та (в лю­бом ви­дел по­тен­ци­аль­но­го кли­ен­та), Шклов­ский не удер­жал­ся и не­ос­то­рож­но по­шу­тил: «Как жи­вая ли­са в ме­хо­вом ма­га­зи­не», че­кист шут­ку оце­нил, улыб­нул­ся и даль­ше хо­ду ей не дал. И в то же вре­мя в эпо­халь­ном 600-стра­нич­ном кол­лек­тив­ном тру­де со­вет­ских пи­са­те­лей, ро­див­шем­ся пос­ле вдох­нов­ля­ю­щей по­езд­ки, участ­во­вал в са­мом боль­шом ко­ли­чест­ве глав — в де­вя­ти. И рас­ска­зы­вая о на­пи­са­нии этой кни­ги, утверж­дал, что путь, «ко­то­рым идём», единст­вен­но пра­ви­лен, и го­во­рил, что это ве­ли­кий опыт пре­вра­ще­ния че­ло­ве­ка.

Сло­во всё боль­ше и боль­ше рас­хо­ди­лось с де­лом.

Прав­да, он ещё пы­тал­ся со­хра­нить се­бя как лич­ность и ушёл в ис­то­ри­чес­кую про­зу — стал пи­сать ис­то­ри­ко-ли­те­ра­тур­ную мо­но­гра­фию «Чул­ков и Лев­шин» (1933), ис­то­ри­ко-био­гра­фи­чес­кие кни­ги «Ка­пи­тан Фе­до­тов» и «Мар­ко По­ло» (обе — 1936), в 1939-м вы­пус­тил в свет сбор­ник ста­тей «Днев­ник» и в 1940-м ме­му­ар­ную кни­гу «О Ма­я­ков­ском».

Че­рез че­ты­ре го­да, в 49-м, ког­да шла борь­ба с космополитами[22], Кон­стан­тин Си­мо­нов, ко­то­рый ни­ког­да в ан­ти­се­ми­тиз­ме за­ме­чен не был, вы­сту­пил с утверж­де­ни­ем, что «Гам­бург­ский счёт» — бур­жу­аз­ная, враж­деб­ная со­вет­ско­му ис­кус­ст­ву кни­га.

На­счёт бур­жу­аз­ная — не знаю, но что «враж­деб­ная» — это один из ру­ко­во­ди­те­лей со­вет­ской ли­те­ра­ту­ры уло­вил вер­но.

Со­зна­тель­но или по «бур­жу­аз­но­му Фрей­ду» пов­то­рял­ся Kunststück 1930 го­да. Но за кни­гу, на­пи­сан­ную двад­цать лет на­зад са­жать бы­ло не прос­то бес­смыс­лен­но, а по-ду­рац­ки глу­по, и Си­мо­нов, за­те­яв­ший эту ком­па­нию, ду­ра­ком вы­гля­деть не хо­тел, и быст­ро всё осо­знал — Шклов­ско­го по­тре­па­ли на раз­ных со­бра­ни­ях и оста­ви­ли в по­кое.

В 1958 го­ду он и Илья Сель­вин­ский от­ды­ха­ли в Ял­те.

Узнав, что Пас­тер­нак по­лу­чил Но­бе­лев­скую пре­мию по ли­те­ра­ту­ре, Сель­вин­ский от­пра­вил но­во­му ла­у­ре­ату поздра­ви­тель­ную те­ле­грам­му. Но пос­ле статьи «Про­во­ка­ци­он­ная вы­лаз­ка меж­ду­на­род­ной ре­ак­ции», по­явив­шей­ся 25 ок­тяб­ря в «Ли­те­ра­тур­ной га­зе­те», вмес­те со Шклов­ским от­пра­вил­ся в мест­ную «Ку­рорт­ную га­зе­ту», что­бы при­со­еди­нить свои го­ло­са к все­на­род­но­му осуж­де­нию. Про­вин­ци­аль­ная ял­тин­ская га­зе­та с ра­достью при­ве­ти­ла моск­ви­чей — на­пе­ча­та­ла от­чёт и фо­то­гра­фию (вмес­те с вид­ным со­вет­ским по­этом и зна­ме­ни­тым про­за­и­ком и ли­те­ра­ту­ро­ве­дом при­шли мел­кие ли­те­ра­тур­ные функ­ци­о­не­ры Б. Дья­ков и Б. Ев­гень­ев, в это же вре­мя пре­бы­вав­шие в Ял­те)[23]. Каж­дый го­во­рил о сво­ём — нас ин­те­ре­су­ет Шклов­ский, в рас­стрель­ные вре­ме­на не бо­яв­ший­ся по­мо­гать Ман­дельш­та­му. Он ска­зал, что Пас­тер­нак вы­слу­ши­вал кри­ти­ку сво­е­го «Док­то­ра Жи­ва­го», что она по­хо­жа на прав­ду, и тут же отверг ска­зан­ное: «Кни­га его не толь­ко ан­ти­со­вет­ская, она вы­да­ёт так­же пол­ную не­ос­ве­дом­лён­ность ав­то­ра в су­щест­ве, в том, ку­да идёт раз­ви­тие со­вет­ской жиз­ни, в том, ку­да идёт раз­ви­тие на­ше­го го­су­дар­ст­ва. От­рыв от пи­са­тель­ско­го кол­лек­ти­ва, от со­вет­ско­го на­ро­да при­вёл Пас­тер­на­ка в ла­герь огол­те­лой им­пе­ри­а­лис­ти­чес­кой ре­ак­ции, на по­дач­ки ко­то­рой он по­льстил­ся».

Шклов­ский пре­крас­но по­ни­мал, кто та­кой Пас­тер­нак в со­вет­ской, да и в ми­ро­вой ли­те­ра­ту­ре.
На не­го, про­шед­ше­го огонь, во­ду и мед­ные тру­бы, ни­кто не да­вил, что­бы он при­со­еди­нил­ся к тем, ко­то­рым в 20-х вряд ли по­дал ру­ку.
Ему, бес­пар­тий­но­му, ни­что не мог­ло угро­жать. Но со­рок лет стра­ха и угне­те­ния на­столь­ко въелись в кровь и плоть, что он ре­шил быть пра­вее «па­пы».

Ли­дия Чу­ков­ская, как мог­ла, су­хо и вне­э­мо­ци­о­наль­но, не оце­ни­вая, из­ло­жи­ла то, что про­изо­шло в ре­дак­ции «Ку­рорт­ной га­зе­ты»[24].

Ве­ни­а­мин Ка­ве­рин об­ви­нил сво­е­го ста­ро­го учи­те­ля и то­ва­ри­ща не прос­то в стра­хе, а в «раб­ском стра­хе» и по­ста­вил ди­аг­ноз: «рас­пад лич­нос­ти»[25].

Ког­да-то Вик­тор Шклов­ский на­пи­сал:

«Нет, го­во­рят, в Оте­чест­ве про­ро­ка…
Ви­дел кар­точ­ку (ка­жет­ся) К. Фе­ди­на.
Он си­дит за сто­лом меж­ду ста­ту­эт­ка­ми Толс­то­го и Го­го­ля.
Си­дит — при­вы­ка­ет»[26].

Он хо­тел быть про­ро­ком. Хо­тя бы в той об­лас­ти, ко­то­рой за­ни­мал­ся. Но кар­точ­ки, по­доб­ной фе­дин­ской, у не­го не бы­ло…

В су­м­рач­ный зим­ний де­нёк 5 де­каб­ря 1984 го­да быв­ший эмиг­рант, про­щён­ный со­вет­ской властью пи­са­тель и ли­те­ра­ту­ро­вед, учё­ный и кри­тик, ки­но­вед и ки­нос­це­на­рист, уго­мо­нив­ший­ся скан­да­лист, фор­ма­лист и не­ког­да воз­му­ти­тель спо­койст­вия, ти­хий и не­дви­жи­мый ле­жал на го­лой сце­не ЦДЛ.

Хо­лод­ный ши­ро­кий по­мерт­вев­ший лоб от­све­чи­вал по­сре­ди за­те­нён­но­го за­ла.
Сквозь мас­ку смер­ти про­све­чи­ва­ла «улыб­ка Буд­ды»[27].
Так, с этой улыб­кой, он и про­жил всю жизнь.

…На сле­ду­ю­щее ут­ро в Моск­ве по­шёл снег, за­мо­ро­жен­ное солн­це быст­ро скры­лось за се­ры­ми на­крыв­ши­ми сто­ли­цу об­ла­ка­ми, го­ро­жа­не, как всег­да, су­е­ти­лись по сво­им де­лам.

Но всё это те­перь его не ка­са­лось.
Его те­перь ни­че­го не ка­са­лось…
По «Гам­бург­ско­му счёту» — в ли­те­ра­ту­ре: он был чем­пи­он.
Про «жизнь» — су­дить не бе­русь.
Но раз­рыв был на­ли­цо.

Вик­тор Шклов­ский, «скан­да­лист с Ва­силь­ев­ско­го ост­ро­ва», как на­зы­вал его Ка­ве­рин, всю свою со­зна­тель­ную жизнь про­жил под «со­вет­ским ав­то­бу­сом» — не так, как хо­тел, а так, как про­жил.

И с мо­ло­дых лет усво­ил, что, «ког­да мы усту­па­ем до­ро­гу ав­то­бу­су, мы де­ла­ем это не из веж­ли­вос­ти»[28].
Шклов­ский мог бы вы­брать эмиг­ра­цию и сво­бо­ду, как его друг Ро­ман Якоб­сон.
Но он вы­брал ро­ди­ну и не­сво­бо­ду.
И по­это­му при­хо­ди­лось ид­ти на ком­про­мис­сы с собст­вен­ной со­вестью — и вре­мя от вре­ме­ни усту­пать «ав­то­бу­су».

P. S. Дру­гие бе­ре­га

Пос­ле со­ро­ка лет пре­бы­ва­ния в эмиг­ра­ции Вла­ди­мир На­бо­ков най­дёт точ­ные и ём­кие сло­ва для опре­де­ле­ния эмиг­ра­ции — дру­гие бе­ре­га. Кни­гу — ху­до­жест­вен­ную ав­то­био­гра­фию — под та­ким на­зва­ни­ем из­даст в 1954 го­ду в Нью-Йор­ке в «Из­да­тельст­ве име­ни Че­хо­ва». В 1988 го­ду в Со­вет­ском Со­юзе её опуб­ли­ку­ет жур­нал «Друж­ба на­ро­дов» (№ 5–6). А за­тем кни­га не раз бу­дет из­да­вать­ся в Рос­сии.

При­ме­ча­ния
 

 1 Но­вый жур­нал. Нью-Йорк. 1943. № 6. С. 384–386.

2 Но­вый жур­нал. Нью-Йорк. 2000. № 3.

3 Тэф­фи. Зем­ная ра­ду­га. Нью-Йорк: Изд-во име­ни Че­хо­ва, 1952.

4 Идей­ный про­тив­ник со­вет­ской влас­ти, один из ор­га­ни­за­то­ров и ру­ко­во­ди­те­лей Все­рос­сий­ско­го ко­ми­те­та по­мо­щи го­ло­да­ю­щим. Ека­те­ри­на Дмит­ри­ев­на Кус­ко­ва (1869–1958), вы­слан­ная за гра­ни­цу в 1922 г., убеж­да­ла эмиг­ран­тов в са­мо­очи­ще­нии боль­ше­вист­ско­го ре­жи­ма и при­зы­ва­ла к по­ис­ку до­стой­ных пу­тей воз­вра­ще­ния на ро­ди­ну. Хо­да­се­вич рез­ко вы­сту­пал про­тив та­кой по­зи­ции, в част­нос­ти, в пись­ме от 7 ап­ре­ля 1926 г. к ис­то­ри­ку, быв­ше­му эсе­ру М. М. Кар­по­ви­чу. См.: Хо­да­се­вич В. Ф. Со­бр. соч. В 4 т. Т. 4. Нек­ро­поль. Вос­по­ми­на­ния. Пись­ма. М.: Со­гла­сие, 1997. С. 498.

5 «Дни» — га­зе­та, ко­то­рую из­да­вал быв­ший гла­ва Вре­мен­но­го пра­ви­тельст­ва А. Ф. Ке­рен­ский. В 1921—1925 гг. вы­хо­ди­ла в Бер­ли­не. С 1925 по 1933 г. в Па­ри­же. В «Днях» пуб­ли­ко­ва­лись статьи о по­ли­ти­ке, эко­но­ми­ке и ли­те­ра­ту­ре.

6 «По­след­ние но­вос­ти» — га­зе­та, ко­то­рую ре­дак­ти­ро­вал быв­ший член Го­су­дар­ст­вен­ной Ду­мы, ли­дер ка­дет­ской пар­тии П. Н. Ми­лю­ков. Вы­хо­ди­ла в Па­ри­же в 1920—1940 гг.

7 Виш­няк Марк Ве­ни­а­ми­но­вич (1883–1976) — эсер, в эмиг­ра­ции один из ре­дак­то­ров рус­ско­го «толс­то­го» жур­на­ла «Со­вре­мен­ные за­пис­ки», вы­хо­див­ше­го в Па­ри­же с 1920 по 1940 г. С 1937 г. участ­во­вал в ре­дак­ти­ро­ва­нии жур­на­ла «Рус­ские за­пис­ки», ру­ко­во­ди­мо­го П. Н. Ми­лю­ко­вым.

8 «Воз­рож­де­ние» — ста­рей­шая еже­днев­ная га­зе­та на рус­ском язы­ке, вы­хо­див­шая в Па­ри­же с 1925 г. В «Воз­рож­де­нии» Хо­да­се­вич по­сто­ян­но вел ли­те­ра­тур­но-кри­ти­чес­кий под­вал «Кни­ги и лю­ди», за­тем вмес­те с Н. Бер­бе­ро­вой раз­дел «Ли­те­ра­тур­ная ле­то­пись».

9 Хо­да­се­ви­чъ В. Ф. Дер­жа­ви­нъ. Па­риж: Изд-во «Со­вре­мен­ные за­пис­ки», 1931.

10 Хо­да­се­ви­чъ В. Ф. Нек­ро­поль. Вос­по­ми­на­ния. Брюс­сель: Изд. Дом «Пе­тро­по­лис», 1939.

11 Пись­ма В. Хо­да­се­ви­ча Н. Бер­бе­ро­вой. Пуб­ли­ка­ция Д. Бе­теа. См.: Ми­нув­шее. Ис­то­ри­чес­кий аль­ма­нах. № 5. Па­риж: Изд-во Atheneum. С. 285.

12 Пись­мо Хо­да­се­ви­ча В. Виш­ня­ку от 2 ап­ре­ля 1926 г. См.: Хо­да­се­вич В. Ф. Со­бра­ние со­чи­не­ний: В 4 т. Т. 4: Нек­ро­поль. Вос­по­ми­на­ния. Пись­ма. М.: Со­гла­сие, 1997. С. 498.

13Воз­рож­де­ние. 1933. 27 ап­ре­ля; 4 мая.

14 Смо­лен­ский Вла­ди­мир Вла­ди­ми­ро­вич (1901–1961) — по­эт пер­вой вол­ны рус­ской эмиг­ра­ции. Был бли­зок к Хо­да­се­ви­чу, счи­тал его сво­им учи­те­лем.

15 Вейд­ле Вла­ди­мир Ва­силь­е­вич (1995–1973) — ис­то­рик, куль­ту­ро­лог, ли­те­ра­ту­ро­вед.

16 Здесь и ни­же цит. по: Шклов­ский В. Третья фаб­ри­ка. Ар­тель пи­са­те­лей «Круг», 1926. С. 81, 84–85, 93.

17 Шклов­ский В. Гам­бург­ский счёт. Из­да­тельст­во пи­са­те­лей в Ле­нин­гра­де, 1928.

18 Там же. С. 5.

19 Шклов­ский В. Па­мят­ник на­уч­ной ошиб­ке // Ли­те­ра­тур­ная га­зе­та. 27 ян­ва­ря 1930.

20 Так ли от­ве­тил Шклов­ский че­кис­ту или нет, не из­вест­но, — что от­ве­тил имен­но так, он рас­ска­зы­вал сво­им друзь­ям.

21 Сре­ди участ­ни­ков этой «по­ка­за­тель­ной» экскур­сии кро­ме Шклов­ско­го бы­ли А. Толс­той, Л. Лео­нов, В. Ка­та­ев, И. Ильф и Е. Пет­ров, В. Ин­бер, М. Ша­ги­нян и ещё не­сколь­ко че­ло­век.

22 Чи­тай с ев­ре­я­ми (эда­кий со­вет­ский эв­фе­мизм, к ко­то­ро­му час­то при­бе­га­ли в те и по­сле­ду­ю­щие пос­ле смер­ти Ста­ли­на го­ды), как пи­са­ли тог­даш­ние га­зе­ты, «око­пав­шим­ся в ли­те­ра­ту­ре и ис­кус­ст­ве». Оче­вид­но, Шклов­ский уго­дил под кам­па­нию по­то­му, что его отец был ев­рей ро­дом из Ума­ни, а ба­буш­ка — ав­то­ром кни­ги ме­му­а­ров на иди­ше.

23 Ку­рорт­ная га­зе­та. 31 ок­тяб­ря 1958.

24 Чу­ков­ская Л. За­пис­ки об Ан­не Ах­ма­то­вой. М.: Со­гла­сие, 1997. Т. 2. С. 742.

25 Ка­ве­рин В. Эпи­лог. М.: Мос­ков­ский ра­бо­чий, 1989. С. 370.

26 Шклов­ский В. Гам­бург­ский счёт. М.: Со­вет­ский пи­са­тель, 1990. С. 336.

27 Об «улыб­ке Буд­ды», ко­то­рой буд­то бы всег­да улы­бал­ся Шклов­ский, на­пи­сал кри­тик Бе­не­дикт Сар­нов в пре­ди­сло­вии к кни­ге «Сен­ти­мен­таль­ное пу­те­шест­вие» (М.: Но­вос­ти, 1990. С. 15). Мо­жет быть, имен­но в этом — не в улыб­ке Буд­ды, а буд­дий­ском от­но­ше­нии к жиз­ни — и кро­ет­ся раз­гад­ка фе­но­ме­на яв­ле­ния «Вик­тор Шклов­ский»?

28 Цит. по: Бе­ре­зин В. Вик­тор Шклов­ский. М.: Мо­ло­дая гвар­дия. Сер. «ЖЗЛ». 2014. С. 152.