top of page

De profundis

Freckes
Freckes

Геннадий Евграфов

Другие берега

Дороги и судьбы русской эмиграции — беженцы и возвращенцы
fon.jpg

В 1906 го­ду, в са­мый раз­гар ре­во­лю­ци­он­ных со­бы­тий в Моск­ве, Санкт-Пе­тер­бур­ге и дру­гих круп­ных го­ро­дах рос­сий­ской им­пе­рии, Дмит­рий Ме­реж­ков­ский в статье «Гря­ду­щий хам» пре­дуп­ре­дил не толь­ко Рос­сию, но и За­пад, о гря­ду­щем «ха­ме» — ху­ли­га­нах, бо­ся­ках, люм­пе­нах. Ко­то­рые при­дут сни­зу.


Хам гря­нул (Ок­тябрь. 17)

Про­ро­чест­во пи­са­те­ля, ис­то­ри­ка и ре­ли­ги­оз­но­го фи­ло­со­фа в от­но­ше­нии За­па­да не сбы­лось, а вот в Рос­сии «хам» гря­нул в ок­тяб­ре 1917 го­да.

Ме­реж­ков­ский кон­крет­но Ле­ни­на и его со­рат­ни­ков в ви­ду не имел. Он был пи­са­тель-мис­тик, о при­шест­вии в ско­ром бу­ду­щем но­вых лю­дей — лю­дей злоб­ных, не­ве­жест­вен­ных и упор­ст­ву­ю­щих в сво­ём не­ве­жест­ве, ко­то­рые, су­дя по раз­ви­тию со­бы­тий, бу­дут иг­рать пер­вые ро­ли в об­щест­ве и опре­де­лят бу­ду­щее Рос­сии на семь де­ся­ти­ле­тий, — пи­сал в об­щих чер­тах, и, ра­зу­ме­ет­ся, 17-й год, ког­да «хам» не толь­ко по­ле­зет из всех рос­сий­ских ще­лей — но и при­дёт к влас­ти, не пред­ви­дел (в 1906-м в пар­тии РС­Д­РП со­сто­я­ло все­го чуть бо­лее 30 ты­сяч че­ло­век). И унич­то­жит ста­рую Рос­сию. Пе­ре­вер­нёт всё — бы­тие, быт, ста­рую жизнь с её по­ис­ка­ми добра, гар­мо­нии, иде­а­ла.

«Добро» при­дёт в ко­жа­ной курт­ке с на­га­ном и ор­де­ром на обыск.
К «гар­мо­нии» при­ве­дёт пу­ля в че­кист­ском под­ва­ле.
«Иде­а­лом» ста­нут кровь, на­си­лие, еди­но­мыс­лие.

Рус­ская во­ля — всег­да ха­ос и анар­хия. Пуш­кин, как всег­да был прав: рус­ский бунт — бес­по­ща­ден и бес­смыс­лен, и по­то­му стра­шен и ужа­сен. Боль­ше­ви­ки пре­рва­ли связь вре­мён и на­ру­ши­ли ес­тест­вен­ный ход ис­то­ри­чес­ко­го раз­ви­тия Рос­сии. Это бы­ло и пре­ступ­ле­ни­ем, и ошиб­кой. Они сня­ли все та­бу, раз­бу­ди­ли са­мые тём­ные, дрем­лю­щие в че­ло­ве­ке ин­стинк­ты. «Му­зы­ку ре­во­лю­ции» услы­шал Блок — Ме­реж­ков­ский и Зи­на­и­да Гип­пи­ус «ни му­зы­ки ре­во­лю­ции», ни му­зы­ки в ре­во­лю­ции не услы­ша­ли. Хо­тя «глу­хо­той» на со­ци­аль­ные про­цес­сы, про­ис­хо­дя­щие в Рос­сии, не стра­да­ли.

Не­ко­то­рые (на­ив­ные) ин­тел­ли­ген­ты пос­ле при­хо­да к влас­ти Ле­ни­на и его пар­тии всё же на­де­я­лись, что на­сту­пит луч­шее бу­ду­щее. Бу­ду­щее на­сту­пи­ло, но луч­ше оно не ста­ло. На­чал­ся го­лод, за го­ло­дом на­сту­пи­ла раз­ру­ха, стра­на рас­ко­ло­лась на «бе­лых», «крас­ных» и на­род. Как всег­да в Рос­сии, на­род без­мол­вст­во­вал, а «крас­ные» и «бе­лые» по­шли стен­ка на стен­ку. Граж­дан­скую вой­ну вы­иг­ра­ли боль­ше­ви­ки, и ин­тел­ли­ген­ты (да и не толь­ко они) до­воль­но быст­ро на се­бе по­чувст­во­ва­ли, чем власть Со­ве­тов от­ли­ча­ет­ся от влас­ти Вре­мен­но­го пра­ви­тельст­ва — при всех изъ­янах фев­раль­ская ре­во­лю­ция бы­ла де­мо­кра­ти­чес­кой, власть оп­по­зи­ци­он­ные пар­тии и га­зе­ты не за­пре­ща­ла. Ке­рен­ский не пре­тен­до­вал на роль пас­ту­ха — пас­ти на­род стал лы­сый че­ло­ве­чек в меш­ко­ва­том кос­тю­ме, за­го­няя же­лез­ным жез­лом в обе­щан­ный ком­му­нис­ти­чес­кий «рай». Но «рай» ока­зал­ся су­щим адом, в ко­то­ром не то что жить — су­щест­во­вать бы­ло не­воз­мож­но. При­дя к влас­ти, боль­ше­ви­ки сра­зу же на­ча­ли пре­сле­до­вать сво­их идей­ных про­тив­ни­ков.

Ме­реж­ков­ские ста­ли го­то­вить­ся к отъ­ез­ду из сов­де­пии (так с пре­зре­ни­ем ста­рая ин­тел­ли­ген­ция на­зы­ва­ла но­вую боль­ше­вист­скую Рос­сию). Как и дру­гие пи­са­те­ли и фи­ло­со­фы, учё­ные и ад­во­ка­ты, куп­цы и вра­чи, не су­мев­шие при­спо­со­бить­ся к но­вой влас­ти, в од­но­часье став­шие «быв­ши­ми», ко­то­рым бы­ло с этой са­мой властью не по пу­ти.


«Все кар­точ­ки от Рая от­креп­ляю...» (за сло­вом-по­сту­пок)

Они уез­жа­ли не столь­ко от го­ло­да, хо­ло­да, во­ню­чих мер­з­лых се­лёдок и об­щест­вен­ных ра­бот — они уез­жа­ли от не­сво­бо­ды, они уез­жа­ли от брез­гли­вос­ти, от не­воз­мож­нос­ти эс­те­ти­чес­ки со­су­щест­во­вать с но­вой властью. Они по­ки­да­ли «цар­ст­во Ан­ти­хрис­та», цар­ст­во то­таль­ной лжи и то­таль­но­го тер­ро­ра. Им не ну­жен был обе­щан­ный боль­ше­ви­ка­ми «рай», обер­нув­ший­ся адом, — свой би­лет они от­да­ва­ли его устро­и­те­лям. У Гип­пи­ус все эти на­стро­е­ния пе­ре­пла­ви­лись в сти­хи: «В раю зем­ном», ко­то­рым был пред­пос­лан эпи­граф из До­сто­ев­ско­го — фра­за Ива­на Ка­ра­ма­зо­ва: «...по­чти­тель­ней­ше би­лет воз­вра­щаю...»:

Не толь­ко мо­ло­ка иль ше­ко­ла­да,
Не толь­ко воб­лы, со­ли и кон­фет —
Мне да­же и ог­ня не очень на­до:
Три па­ры до­сок обе­щал ком­бед.
Ме­ня ни­чем не за­пу­гать: зна­ко­ма
Мне кон­ская баг­ро­вая но­га,
И хлеб­ная иг­лис­тая со­ло­ма,
И мер­з­лая кар­то­фель­ная мга.
За­пах­нет, за­му­тит­ся суп, — а лук-то?
А сор, что вмес­то чаю мож­но пить?
Но есть про­дукт... Без это­го про­дук­та
В раю зем­ном я не мо­гу про­жить.
Ис­кал его по всем на­рвод­прод­ву­чам
Ис­кал вб­ли­зи, смот­рел из­да­ле­ка,
Бес­страш­но ла­зил по окоп­ным кру­чам,
За­гля­ды­вал и в са­мую че­ка,
Ее ж, смот­ри, не очень бес­по­кой-ка:
Я толь­ко спра­ши­вал... и вся рев­трой­ка
Не­уго­мон­ный под­ни­ма­ла рёв.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

И я хо­дил, хо­дил в пет­ро­ком­про­ды,
Хвос­тил­ся дня­ми у крыль­ца в рай­ком...
Но и вось­муш­ки не на­шёл — сво­бо­ды
Из рай­ских уч­реж­де­ний ни в од­ном.

Не вы­жить мне, я чувст­вую, я знаю,
Без пи­щи че­ло­ве­чес­кой в раю:
Все кар­точ­ки от Рая от­креп­ляю
И в нар­п­род­ком с по­чтень­ем от­даю.

За сло­вом у неё всег­да сле­до­вал по­сту­пок — как и клас­си­чес­кий ге­рой, она воз­вра­ща­ла свой би­лет. В де­каб­ре 1919 го­да Ме­реж­ков­ские, кри­тик Фи­ло­со­фов и Зло­бин, быв­ший ли­те­ра­тур­ным сек­ре­та­рём Гип­пи­ус с 1916 го­да, вы­еха­ли из Пет­ро­гра­да в Го­мель — в ян­ва­ре 1920-го не­ле­галь­но пе­ре­шли гра­ни­цу. С сов­де­пи­ей бы­ло по­кон­че­но, но с со­бой они уно­си­ли свою Рос­сию. В той, дру­гой Рос­сии, ко­то­рую они оста­ви­ли (по­ни­ма­ли, что на­всег­да), оста­ва­лись Брю­сов, Блок, Чу­ков­ский. Кто-то по­шёл на со­труд­ни­чест­во с боль­ше­вист­ским ре­жи­мом, кто-то при­спо­со­бил­ся к со­вмест­но­му со­су­щест­во­ва­нию. Кто-то — Бу­нин, Ре­ми­зов, Хо­да­се­вич, — как и они, по­ки­ну­ли ро­ди­ну. Ко­го-то, в ос­нов­ном фи­ло­со­фов — Бер­дя­е­ва, Шес­то­ва, Кар­са­ви­на и др., — но­вые влас­ти, не це­ре­мо­нясь, по­са­ди­ли на па­ро­ход и вы­сла­ли из стра­ны. Хо­ро­шо хоть не по­ста­ви­ли к стен­ке.


Что до­ро­же (сво­бо­да без Рос­сии)

Те, кто отверг кровь и на­си­лие, по-преж­не­му хо­те­ли «жить за­ко­ном, дан­ным «Ада­мом и Евой» и не хо­те­ли «раз­во­ра­чи­вать­ся в мар­ше», ког­да го­во­рить бу­дет толь­ко «то­ва­рищ мау­зер». И как мож­но ско­рее, стре­мясь вы­рвать­ся из на­сту­пив­ше­го цар­ст­ва то­таль­ной лжи и то­таль­но­го тер­ро­ра, бе­жа­ли из на­сту­пив­ше­го цар­ст­ва то­таль­ной не­сво­бо­ды. Бе­жа­ли ту­да, где не бы­ло боль­ше­ви­ков. Ту­да, где не огра­ни­чи­ва­ли сво­бо­ду ду­мать, сво­бо­ду го­во­рить, сво­бо­ду пи­сать. В Па­риж, Бер­лин, Пра­гу. Где быст­ро об­ра­зо­ва­лись не­боль­шие ост­ров­ки рус­ской жиз­ни.

Всё, что тво­ри­лось в пос­леок­тябрьс­кой жиз­ни (не жиз­ни — ха­о­се), этим ин­тел­ли­ген­там бы­ло не по нут­ру. Они отверг­ли Ок­тябрь 17-го — не при­ня­ли тех, кто умерт­вил фев­раль­скую Рос­сию. И эк­зис­тен­ци­аль­ную про­бле­му сво­бо­ды ре­ша­ли в чис­то прак­ти­чес­ком пла­не (в Па­ри­же Ни­на Бер­бе­ро­ва бы­ла сви­де­тель­ни­цей та­ко­го раз­го­во­ра меж­ду суп­ру­га­ми: «Зи­на, что те­бе до­ро­же, — спра­ши­вал Дмит­рий, — Рос­сия без сво­бо­ды или сво­бо­да без Рос­сии?» — «Сво­бо­да без Рос­сии, — отве­ча­ла Зи­на­и­да, — и по­то­му я здесь, а не там»).

Ког­да-то (в 1904-м) в сти­хотво­ре­нии «Всё кру­гом» Гип­пи­ус пи­са­ла:

Страш­ное, гру­бое, лип­кое, гряз­ное,
Жёст­ко-ту­пое, всег­да без­об­раз­ное,
Мед­лен­но рву­щее, мел­ко-не­чест­ное,
Скольз­кое, стыд­ное, низ­кое, тес­ное,
Яв­но до­воль­ное, тай­но-блуд­ли­вое,
Плос­ко-смеш­ное и тош­но-трус­ли­вое,
Вяз­ко, бо­лот­но и тин­но за­стой­ное,
Жиз­ни и смер­ти рав­но не­до­стой­ное,
Раб­ское, хам­ское, гной­ное, чёр­ное,
Из­ред­ка се­рое, в се­ром упор­ное,
Веч­но ле­жа­чее, дья­воль­ски кос­ное,
Глу­пое, сох­лое, сон­ное, злост­ное,
Труп­но-хо­лод­ное, жал­ко-ни­чтож­ное,
Не­пе­ре­нос­ное, лож­ное, лож­ное!
Но жа­лоб не на­до; что ра­дос­ти в пла­че?
Мы зна­ем, мы зна­ем, всё бу­дет ина­че.

Она ошиб­лась. Не то, что не ста­ло ина­че — сти­хи уди­ви­тель­но ло­жи­лись на но­вую боль­ше­вист­скую дейст­ви­тель­ность. Бо­лее то­го, дейст­ви­тель­ность бы­ла по­страш­нее сти­хов.

Она ни­ког­да не бы­ла «хо­рист­кой» — не пе­ла ни «в хо­ре», ни «с хо­ром». Она всег­да бы­ла го­ло­сом из хо­ра, го­ло­сом вне хо­ра, от­лич­ным от дру­гих, по­это­му всег­да слы­ши­мым, по­это­му явст­вен­но раз­ли­ча­е­мым на фо­не дру­гих. Она бы­ла ин­ди­ви­ду­аль­ностью, и ей бы­ло не по пу­ти с озве­рев­шей мас­сой. И всё, что тво­ри­лось в пос­леок­тябрьс­кой жиз­ни (не жиз­ни — ха­о­се), — ей бы­ло не по нут­ру. И по­это­му она не хо­те­ла быть с те­ми, кто умерт­вил фев­раль­скую Рос­сию. Не го­во­ря уже — за­од­но. Во­прос «со сво­бо­дой, но без Рос­сии» был ре­шён в поль­зу сво­бо­ды — они уез­жа­ли ту­да, где не бы­ло боль­ше­ви­ков. Ту­да, где не огра­ни­чи­ва­ли сво­бо­ду ду­мать, сво­бо­ду го­во­рить, сво­бо­ду пи­сать. Ту­да, где у них бы­ла своя квар­ти­ра. Ме­реж­ков­ские тай­но со­би­ра­лись в Па­риж.

Пе­ре­ва­лоч­ным пунк­том ста­ла Поль­ша — в Вар­ша­ве они за­ня­лись ан­ти­боль­ше­вист­ской де­я­тель­ностью. Тем­пе­ра­мент Зи­на­и­ды Ни­ко­ла­ев­ны тре­бо­вал об­щест­вен­но­го вы­хо­да. Они ос­но­ва­ли га­зе­ту «Сво­бо­ду» (вы­хо­ди­ла в 1920–1921 гг.), где пе­ча­та­ли по­ли­ти­чес­кие статьи, на­прав­лен­ные про­тив со­вет­ской влас­ти; чи­та­ли лек­ции о по­ло­же­нии дел в со­вет­ской Рос­сии: как (чем) мог­ли под­ры­ва­ли прес­тиж пер­во­го го­су­дар­ст­ва ра­бо­чих и кресть­ян. Она бы­ла ост­ро­ум­на, зла, иро­нич­на и вы­сме­и­ва­ла сво­их идей­ных вра­гов, не ща­дя ни­ко­го.


«Зе­лё­ная лам­па» (цвет рус­ско­го Па­ри­жа)

В Па­ри­же их ли­те­ра­тур­ная и об­щест­вен­ная де­я­тель­ность про­дол­жи­лась — они не со­би­ра­лись си­деть сло­жа ру­ки.

Во­круг Ме­реж­ков­ских всег­да со­би­ра­лись лю­ди. Так бы­ло в Пе­тер­бур­ге, так про­дол­жи­лось и в Па­ри­же — и здесь они ста­ли од­ним из сос­ре­до­то­че­ний рус­ской ин­тел­лек­ту­аль­ной жиз­ни. По вос­кре­сень­ям в их квар­ти­ре, в до­ме 11-бис на ули­це Ко­ло­нель Бон­не, рас­по­ло­жен­ном в фе­ше­не­бель­ном квар­та­ле Пас­си, со­би­ра­лись пи­са­те­ли и жур­на­ли­с­ты, фи­ло­со­фы и из­да­те­ли рус­ских га­зет и жур­на­лов. Го­во­ри­ли о ли­те­ра­ту­ре, спо­ри­ли на по­ли­ти­чес­кие те­мы, об­суж­да­ли по­ло­же­ние в Рос­сии и ми­ре. Но вско­ре эти вос­крес­ные по­си­дел­ки по­ка­за­лись Ме­реж­ков­ским не­до­ста­точ­ны­ми, и в фев­ра­ле 1927 го­да они со­зда­ли об­щест­во «Зе­лё­ная лам­па», в ко­то­ром со­би­рал­ся весь цвет «рус­ско­го Па­ри­жа».

Как пи­сал один из участ­ни­ков это­го об­щест­ва, по­эт, кри­тик Юрий Те­ра­пи­а­но, это бы­ло их «вто­рым пред­при­я­ти­ем», рас­счи­тан­ным на бо­лее ши­ро­кие кру­ги рус­ских, об­ос­но­вав­ших­ся в Па­ри­же: «Ме­реж­ков­ские ре­ши­ли со­здать не­что вро­де „ин­ку­ба­то­ра идей“, род тай­но­го об­щест­ва, где все бы­ли бы меж­ду со­бой в за­го­во­ре в от­но­ше­нии важ­ней­ших во­про­сов „вос­кре­се­ний“, и по­сте­пен­но раз­вить внеш­ний круг „вос­кре­се­ний“ — пуб­лич­ные со­бе­се­до­ва­ния, что­бы „пе­ре­бро­сить мост“ для рас­прост­ра­не­ния „за­го­во­ра“ в ши­ро­кие эмиг­рант­ские кру­ги. Вот по­че­му с умыс­лом бы­ло вы­бра­но са­мо на­зва­ние „Зе­лё­ной Лам­пы“, вы­зы­ва­ю­щее вос­по­ми­на­ние пе­тер­бург­ско­го круж­ка, со­би­рав­ше­го­ся у Все­во­лож­ско­го в на­ча­ле 19-го ве­ка...» Цвет «рус­ско­го Па­ри­жа» мож­но бы­ло уви­деть на этих став­ших тра­ди­ци­он­ны­ми встре­чах. К ним при­хо­ди­ли «мэт­ры» Иван Бу­нин и Алек­сей Ре­ми­зов, мо­ло­дые по­эты, кри­ти­ки, пуб­ли­ци­с­ты Юрий Фель­зен и Юрий Ман­дельш­там, фи­ло­со­фы Ни­ко­лай Бер­дя­ев и Ге­ор­гий Фе­до­тов, жур­на­ли­с­ты Бу­на­ков-Фон­да­мин­ский и Ва­дим Руд­нев. Об­щест­во про­су­щест­во­ва­ло до 1939 го­да. И рас­па­лось за год до па­де­ния Па­ри­жа.


Que fair? (что де­лать)

Сре­ди бе­жав­ших из «крас­ной» ок­тябрьс­кой Рос­сии бы­ла и На­деж­да Тэф­фи — судь­ба при­ве­ла её в Па­риж.

В дру­гой жиз­ни сре­ди её по­клон­ни­ков был сам го­су­дарь — в дни празд­но­ва­ния 300-ле­тия цар­ст­во­ва­ния До­ма Ро­ма­но­вых у Ни­ко­лая II спро­си­ли, ко­го бы из рус­ских пи­са­те­лей он хо­тел бы ви­деть в юби­лей­ном сбор­ни­ке, он, ни ми­ну­ты не за­ду­мы­ва­ясь, из­рёк: «Од­ну Тэф­фи!» Дру­гим её по­клон­ни­ком в той — при­зрач­ной — жиз­ни был че­ло­век, ко­то­рый в 1917-м вверх дном пе­ре­вер­нул всю Рос­сию. С ним она столк­ну­лась во вре­мя ре­во­лю­ци­он­ных со­бы­тий 1905 го­да, ког­да ра­бо­та­ла в «Но­вой жиз­ни». Боль­ше­ви­ки, при­хо­див­шие в свою га­зе­ту, о чём-то тай­ком шеп­та­лись по уг­лам. Она ис­пы­ты­ва­ла от­кро­вен­ную ску­ку — раз­го­ва­ри­вать с ни­ми бы­ло не о чем. Ког­да в ре­дак­ции по­яв­лял­ся Ле­нин, он гро­зил­ся не толь­ко гра­бить всех «экс­плу­а­та­то­ров тру­до­во­го на­ро­да», но и уби­вать всех, кто не раз­де­ля­ет его идеи. Ей ни то­го, ни дру­го­го не хо­те­лось, и од­наж­ды она раз­вер­ну­лась и ушла в «Са­ти­ри­кон» к Авер­чен­ко.

Фев­раль 17-го она при­ня­ла, Ок­тябрь 17-го — отверг­ла. Пос­ле за­хва­та влас­ти боль­ше­ви­ка­ми, на­пи­са­ла: «Бы­ва­ют пья­ные дни в ис­то­рии на­ро­дов. Их на­до пе­ре­жить. Жить в них не­воз­мож­но». Но она всё-та­ки пы­та­лась. Ког­да пы­тать­ся боль­ше не ста­ло сил, раз­вер­ну­лась и уеха­ла по­бли­же к солн­цу и мо­рю — в Одес­су, в ко­то­рую бе­жа­ли из Моск­вы, Ки­е­ва и Пе­тер­бур­га. Го­род был пе­ре­ва­лоч­ным пунк­том, из Одес­сы бе­жа­ли даль­ше — в Кон­стан­ти­но­поль, Бу­ха­рест, Па­риж. Она бе­жать не со­би­ра­лась, ре­ши­ла остать­ся, хо­тя все зна­ко­мые в один го­лос убеж­да­ли, что, ког­да го­род возь­мут боль­ше­ви­ки, её обя­за­тель­но по­ве­сят. Смер­ти она не бо­я­лась. Бо­я­лась разъ­ярён­ных ко­мис­са­ров в ко­жа­ных курт­ках, бо­я­лась их ту­пой, иди­от­ской зло­бы и ве­ры в на­сильст­вен­ное пе­ре­уст­ройст­во ми­ра, бо­я­лась бес­це­ре­мон­но­го втор­же­ния в дом и рас­стре­лов в сы­рых под­ва­лах. Но од­наж­ды, ус­тав от гра­бе­жей и раз­бо­ев, мах­ну­ла на всё ру­кой и на­пра­ви­лась в Но­во­рос­сий­ск. Там се­ла на па­ро­ход, от­плы­вав­ший в Кон­стан­ти­но­поль, да­ла се­бе сло­во, что не обер­нёт­ся, ког­да от­да­дут швар­то­вы, но не вы­дер­жа­ла, огля­ну­лась и за­сты­ла, как же­на Ло­та, ког­да уви­де­ла, как по­сте­пен­но рас­тво­ря­ет­ся в ро­зо­вой дым­ке зем­ля. Её зем­ля. По­ду­ма­ла, что вес­ной вер­нёт­ся. Но не вер­ну­лась — ни вес­ной, ни ле­том, ни че­рез год, ни че­рез де­сять.

Вер­ну­лась пос­ле смер­ти — сво­и­ми кни­га­ми...

В Па­ри­же она по­яви­лась под Но­вый 1920-й год, сня­ла но­мер в Hôtel Le Vignon, не­по­да­ле­ку от церк­ви Мад­лен, осмот­ре­лась, по­при­вык­ла к эмиг­рант­ско­му бы­ту... и устро­и­ла у се­бя ли­те­ра­тур­ный са­лон, где бы­ва­ли и Алек­сей Толс­той вмес­те со сво­ей же­ной — по­этес­сой На­таль­ей Кран­ди­ев­ской, ак­три­са Тать­я­на Пав­ло­ва, ху­дож­ник Алек­сан­др Яков­лев, быв­ший про­ку­рор Се­на­та Вла­ди­мир Но­со­вич. Зна­ко­мые и не­зна­ко­мые лю­ди по­ли­ти­ки и ис­кус­ст­ва. Как пи­сал её друг, по­эт-са­ти­рик Дон-Ами­на­до, она устра­ива­ла смотр но­воп­ри­быв­шим и объ­еди­ня­ла раз­роз­нен­ных.

Од­ним из пер­вых рас­ска­зов, по­явив­ших­ся в рус­ской пе­ча­ти, стал «Ке фер?». До­брал­ся ге­не­рал-бе­же­нец до Па­ри­жа, вы­шел на Плас де ля Кон­корд, гля­нул на без­дон­ное го­лу­бое не­бо, по­смот­рел по сто­ро­нам, кру­гом ве­ли­ко­леп­ные особ­ня­ки, ис­то­ри­чес­кие па­мят­ни­ки, ма­га­зи­ны, за­би­тые дав­но за­бы­ты­ми про­дук­та­ми и то­ва­ра­ми, на­ряд­ная го­вор­ли­вая тол­па, рас­те­ка­ю­ща­я­ся по ка­фе и те­ат­рам. За­ду­мал­ся ге­не­рал, по­че­сал пе­ре­но­си­цу и про­мол­вил с чувст­вом: «Всё это, ко­неч­но, хо­ро­шо, гос­по­да! Очень да­же всё хо­ро­шо. А вот... ке фер? Фер-то ке?»

Что мне-то де­лать сре­ди этой рос­ко­ши и кра­со­ты, на чу­жом празд­ни­ке жиз­ни, без де­нег, про­фес­сии и ра­бо­ты и ма­лей­шей на­деж­ды на бу­ду­щее?

Этот веч­ный рус­ский во­прос — что де­лать? — ра­но или позд­но вста­вал пе­ред все­ми, кто по­ки­нул ро­ди­ну. Что де­лать в но­вой жиз­ни — без язы­ка, без средств к су­щест­во­ва­нию (мно­гие бе­жа­ли без гро­ша в кар­ма­не), без при­выч­ки жить в чуж­дой сре­де — лю­дям, бо­лее оза­бо­чен­ны­ми собст­вен­ны­ми про­бле­ма­ми, а не ми­ро­во­го по­ряд­ка...


Спа­сать не толь­ко се­бя (свя­той прин­цип)

У неё от­вет на этот во­прос был. Од­но­го са­ло­на ей бы­ло не­до­ста­точ­но, са­лон был все­го лишь мес­том для встреч, об­ще­ния и при­выч­ных за пол­ночь рус­ских раз­го­во­ров. Она же хо­те­ла ра­бо­тать, де­лать де­ло. Её де­лом бы­ла ли­те­ра­ту­ра и за «Ке фер?» по­сле­до­ва­ли дру­гие рас­ска­зы, сцен­ки, фель­е­то­ны. В те­че­ние двад­ца­ти лет не бы­ло и не­де­ли, что­бы в вы­хо­дя­щих в Па­ри­же, Бер­ли­не или Ри­ге рус­ских га­зе­тах и жур­на­лах не по­яви­лось её имя. Добрым юмо­ром и улыб­кой скра­ши­ва­ла она за­час­тую мрач­ное, оди­но­кое и ни­щее эмиг­рант­ское житьё-бытьё. Её кни­ги на чуж­би­не бы­ли столь же по­пу­ляр­ны, как и ког­да-то на до боль­ше­вист­ской ро­ди­не. Её лю­би­ли и зна­ли в Па­ри­же, её рас­ска­за­ми за­чи­ты­ва­лись в Вар­ша­ве и Пра­ге, её но­вых сбор­ни­ков жда­ли в Хар­би­не и Шан­хае. Ост­ро­ты и шут­ки пер­со­на­жей мгно­вен­но под­хва­ты­ва­лись и пе­ре­да­ва­лись из уст в ус­та.

Но она не толь­ко пи­са­ла, но и са­мым де­я­тель­ным об­ра­зом по­мо­га­ла со­оте­чест­вен­ни­кам, из­вест­ным и безыз­вест­ным, вы­бро­шен­ным вол­ною на чу­жой бе­рег. Она со­би­ра­ла день­ги в фонд па­мя­ти Ф. И. Ша­ля­пи­на в Па­ри­же и на со­зда­ние биб­лио­те­ки име­ни А. И. Гер­це­на в Ниц­це. Чи­та­ла свои вос­по­ми­на­ния на ве­че­рах па­мя­ти ушед­ших Са­ши Чёр­но­го и Фёдо­ра Со­ло­гу­ба. Вы­сту­па­ла на «ве­че­рах по­мо­щи» про­зя­ба­ю­щим в бед­нос­ти со­брать­ям по пе­ру. Она не лю­би­ла пуб­лич­ных вы­ступ­ле­ний пе­ред мно­го­чис­лен­ной ауди­то­ри­ей, для неё это бы­ло му­че­ни­ем, каж­дое вы­ступ­ле­ние да­ва­лось с боль­шим тру­дом. Лег­че бы­ло за пись­мен­ным сто­лом, но её про­си­ли, и она ни­ко­му не от­ка­зы­ва­лась по­мочь. Это был свя­той прин­цип — спа­сать не толь­ко се­бя, но и дру­гих.

Но по­рой Тэф­фи бы­ла яз­ви­тель­на и зла и иро­нич­но за­ме­ча­ла, что рус­ские в Па­ри­же жи­ли стран­ной жизнью, не по­хо­жей ни на ка­кие дру­гие. Дер­жа­лись не вза­и­моп­ри­тя­же­ни­ем, а вза­и­мо­от­тал­ки­ва­ни­ем. Каж­дый не­на­ви­дел всех осталь­ных столь же опре­де­лён­но, сколь все осталь­ные не­на­ви­де­ли его. И де­ли­лись «ле рюс­сы» на две ка­те­го­рии — на про­да­ю­щих Рос­сию и спа­са­ю­щих её. Про­да­ю­щие жи­ли ве­се­ло, ез­ди­ли по те­ат­рам и рес­то­ра­нам, дер­жа­ли слуг и на­слаж­да­лись всем, что мог дать Па­риж. Спа­са­ю­щие — це­лые дни про­во­ди­ли в хло­по­тах, ин­три­го­ва­ли и раз­об­ла­ча­ли друг дру­га.

Она не при­мкну­ла ни к тем, ни к дру­гим. «Про­да­вать» да­же боль­ше­вист­скую Рос­сию не хо­те­лось, да и бы­ло не­ко­му и не­за­чем. Спа­сать, на­хо­дясь во Фран­ции, бы­ло глу­по и бес­смыс­лен­но. Она оста­ва­лась са­мой со­бой, пи­са­тель­ни­цей, ост­рым взгля­дом под­ме­ча­ю­щей все не­ле­пос­ти и не­су­ра­зи­цы это­го ми­ра.

Дол­гое вре­мя жи­ла в граж­дан­ском бра­ке с Пав­лом Ан­дре­еви­чем Тикс­то­ном. На­по­ло­ви­ну рус­ский, на­по­ло­ви­ну ан­гли­ча­нин, сын про­мыш­лен­ни­ка, не­ког­да вла­дев­ше­го за­во­дом под Ка­лу­гой, он бе­жал в Па­риж, как и она, пос­ле при­хо­да к влас­ти боль­ше­ви­ков. На­деж­да бы­ла лю­би­ма и счаст­ли­ва, на­сколь­ко мо­жет быть счаст­ли­вым че­ло­век, ото­рван­ный от род­ной поч­вы, вы­рван­ный из сти­хии род­но­го язы­ка. У Пав­ла Ан­дре­еви­ча бы­ли день­ги, но они про­па­ли, ког­да раз­ра­зил­ся ми­ро­вой кри­зис. Он это­го пе­ре­жить не су­мел, с ним слу­чил­ся удар, и она тер­пе­ли­во уха­жи­ва­ла за ним до его по­след­не­го смерт­но­го ча­са.

Пос­ле его кон­чи­ны всерь­ёз по­ду­мы­ва­ла, не оста­вить ли ей ли­те­ра­ту­ру и за­нять­ся шить­ём плать­ев или на­чать мас­те­рить шляп­ки, как это де­ла­ли её ге­ро­и­ни из рас­ска­за «Го­ро­док», че­рез ко­то­рый про­те­ка­ла реч­ка Се­на. По­это­му они го­во­ри­ли: «Жи­вём ху­до, как со­ба­ки на Се­не». Но её Гос­подь Бог убе­рег: не от «ху­да» — вя­за­ния спи­ца­ми, и она про­дол­жа­ла вя­зать сло­ва­ми. Од­на­ко са­лон при­шлось за­крыть, де­нег на его со­дер­жа­ние боль­ше не бы­ло.

А «ке фер» вско­ре для очень мно­гих рус­ских ре­шил­ся. Быв­шие ге­не­ра­лы по­шли в шо­фёры так­си, при­сяж­ные по­ве­рен­ные — в офи­ци­ан­ты, ин­же­не­ры — в ра­бо­чие. Пи­са­те­ли со­зда­ва­ли свои из­да­тельст­ва, ар­ти­с­ты — те­ат­ры, фи­ло­со­фы чи­та­ли лек­ции в Сор­бон­не.


Кар­на­вал в цент­ре Ев­ро­пы (вер­теп, храм и ба­ла­ган)

Во­прос «что де­лать» за­да­ва­ли се­бе не толь­ко вче­раш­ние цар­ские офи­це­ры, но и дру­гие бе­жен­цы. И не толь­ко в Па­ри­же, но и в Бер­ли­не. Ко­то­рый пос­ле фран­цуз­ской сто­ли­цы был вто­рым по ко­ли­чест­ву рус­ских эмиг­ран­тов (до не­го бы­ло лег­че до­би­рать­ся), бе­жав­ших из Моск­вы, Пет­ро­гра­да, Ки­е­ва и дру­гих го­ро­дов стра­ны.

Рус­ских в не­мец­кой сто­ли­це про­жи­ва­ло столь­ко, что яб­ло­ку не­где бы­ло упасть. Не­ко­то­рые вы­еха­ли ещё до при­хо­да к влас­ти боль­ше­ви­ков, дру­гие — пос­ле, третьи при­ез­жа­ли в ко­ман­ди­ров­ку. По срав­не­нию с Моск­вой, Бер­лин ка­зал­ся су­щим paradise. По Ун­тер-ден-Лин­ден не спе­ша фла­ни­ро­ва­ли добро­по­ря­доч­ные бюр­ге­ры со сво­и­ми ухо­жен­ны­ми фрау, бес­пе­ре­бой­но ра­бо­та­ли ка­фе и ма­га­зи­ны, поч­та и же­лез­ная до­ро­га.

На во­прос ге­роя Тэф­фи от­ве­ти­ла са­ма жизнь — в не­мец­кой сто­ли­це прак­ти­чес­ки ни­кто из бе­жен­цев не си­дел без де­ла.

Быв­шие ге­не­ра­лы, сме­нив мун­ди­ры на лив­реи, не гну­ша­ясь чае­вы­ми, услуж­ли­во рас­кры­ва­ли две­ри в рус­ских рес­то­ра­нах, от­кры­тых дру­ги­ми — пред­при­им­чи­вы­ми — со­оте­чест­вен­ни­ка­ми, где под ик­ру с бли­на­ми, рас­сте­гаи и хо­лод­ную вод­ку, на­сто­я­щие цы­га­не рас­пе­ва­ли ро­ман­сы, устра­и­вая для сы­тых бюр­ге­ров пред­став­ле­ния в ду­хе «а-ля рюс».

Быв­шие эсе­ры, пре­зрев мир­ское, за­ня­лись ан­ти­боль­ше­вист­ской де­я­тель­ностью. Тем­пе­ра­мент тре­бо­вал об­щест­вен­но­го вы­хо­да. Они ос­но­вы­ва­ли га­зе­ты, жур­на­лы, из­да­тельст­ва. Пуб­ли­ко­ва­ли по­ли­ти­чес­кие статьи, пи­са­ли кни­ги, на­прав­лен­ные про­тив со­вет­ской влас­ти, чи­та­ли лек­ции о по­ло­же­нии дел в но­вой Рос­сии, из­де­ва­лись и вы­сме­и­ва­ли сво­их идей­ных вра­гов.

Но рус­ский Бер­лин со­сто­ял не толь­ко из быв­ших гу­бер­на­то­ров и ви­це-, ка­де­тов или со­ци­ал-ре­во­лю­ци­о­не­ров. В Бер­ли­не 20-х жи­ли и ра­бо­та­ли, дру­жи­ли и ссо­ри­лись меж со­бой пи­са­те­ли, фи­ло­со­фы и ху­дож­ни­ки всех на­прав­ле­ний — Вла­ди­мир На­бо­ков и Илья Эрен­бург, Ро­ман Гуль и Вик­тор Шклов­ский, Се­мён Франк и Фёдор Сте­пун, Ва­си­лий Кан­дин­ский и На­тан Аль­т­ман. При­ез­жа­ли Вла­ди­мир Ма­я­ков­ский (с чте­ни­ем сво­их сти­хов), Сер­гей Есе­нин (по из­да­тель­ским де­лам), Лев Лунц, быв­ший «Се­ра­пи­о­нов брат» (на ле­че­ние). За­мет­ную роль в этом ми­ре иг­рал из­да­тель Зи­но­вий Гр­же­бин, жив­ший в Бер­ли­не с со­вет­ским пас­пор­том. Он ос­но­вал фи­ли­ал сво­е­го из­да­тельст­ва, остав­ше­го­ся в Пет­ро­гра­де («Из­да­тельст­во З. И. Гр­же­би­на»), и пуб­ли­ко­вал как ав­то­ров, жи­ву­щих в со­вет­ской Рос­сии, так и в эмиг­ра­ции.

Все вы­сту­па­ли в ка­фе и клу­бах — кто-то опла­ки­вал ста­рую цар­скую Рос­сию, кто-то про­дол­жал го­ре­вать о по­ра­же­нии Фев­ра­ля и на чём свет про­кли­нать ре­во­лю­цию и боль­ше­ви­ков; од­ни, рас­счи­ты­вая вер­нуть­ся, го­во­ри­ли о ре­во­лю­ции ос­то­рож­но, дру­гие без­удер­ж­но сла­ви­ли. Рус­ский Бер­лин пред­став­лял со­бою клу­бок по­ли­ти­чес­ких страс­тей, ли­те­ра­тур­ных сим­па­тий и ан­ти­па­тий, че­ло­ве­чес­кой люб­ви и не­на­вис­ти. Про­ш­лое и на­сто­я­щее ме­ша­лось, спле­та­лось и рас­пле­та­лось, го­род был вер­теп, храм и ба­ла­ган од­нов­ре­мен­но.

На этом пик­ни­ке в цент­ре Ев­ро­пы, от­чуж­дён­ном от за­ко­но­пос­луш­ных нем­цев, вы­ше все­го ста­вя­щих Ordnung (Ordnung muss sein — даю свой воль­ный пе­ре­вод: «Во всём и вез­де дол­жен быть по­ря­док»), не сли­вав­шем­ся с або­ри­ге­на­ми ли­те­ра­тур­но-по­ли­ти­чес­ком кар­на­ва­ле, па­ра­де тще­сла­вий, ам­би­ций и са­мо­лю­бий, празд­ни­ке страс­тей и азар­та, мес­то на­хо­ди­лось всем — и быв­шим «бе­лым» офи­це­рам, и «крас­ным» пи­са­те­лям, и ре­ли­ги­оз­ным фи­ло­со­фам, и ху­дож­ни­кам-аван­гар­дис­там.


Ко­нец празд­ни­ка (пу­ти и пе­ре­путья)

Всё ког­да-то кон­ча­ет­ся в этой жиз­ни — в 1923 го­ду, ког­да в один миг рез­ко обес­це­ни­лась мар­ка и в не­мец­кой сто­ли­це на­ча­лась бе­ше­ная ин­фля­ция, празд­ник кон­чил­ся, и на­ста­ли тяж­кие буд­ни. Рус­ский Бер­лин стал стре­ми­тель­но пус­теть — ра­бо­тать бы­ло не­где, гу­лять бы­ло не на что, «пес­ни и пляс­ки» обо­рва­лись, поч­ва, пусть и чу­жая, ухо­ди­ла из-под ног. В го­ро­де сде­ла­лось тос­кли­во и скуч­но — жить в нём как-то сра­зу ста­ло не­чем и не­за­чем, это был уже дру­гой Бер­лин. Кни­го­из­да­тель­ская де­я­тель­ность ды­ша­ла на ла­дан, для мно­гих ли­те­ра­то­ров су­щест­во­ва­ние ста­ло зыб­ким и не­у­стой­чи­вым, и они ста­ли разъ­ез­жать­ся — Цве­та­е­ва и Рат­гауз уеха­ли в Че­хо­с­ло­ва­кию, фи­ло­со­фы Франк и Бер­дя­ев — во Фран­цию. Не­ко­то­рые воз­вра­ща­лись в со­вет­скую Рос­сию.

Сре­ди воз­вра­щен­цев од­ним из са­мых при­ме­ча­тель­ных и из­вест­ных был Вик­тор Шклов­ский.


«При­дёт­ся лгать» (че­ло­век ко все­му при­вы­ка­ет)

В своё вре­мя он го­во­рил: «Ис­кус­ст­во всег­да бы­ло воль­но от жиз­ни, и на цве­те его ни­ког­да не от­ра­жал­ся цвет фла­га над кре­постью го­ро­да». Но те­о­рия рас­хо­ди­лась с жизнью, глав­ный те­о­ре­тик ОПО­ЯЗа ре­во­лю­цию не толь­ко не при­нял, но и бо­рол­ся с ней с ору­жи­ем в ру­ках — в 1918 го­ду при­мкнул к на­прав­лен­но­му про­тив со­вет­ской влас­ти во­ору­жен­но­му мя­те­жу, устро­ен­но­му пра­вы­ми эсе­ра­ми. Прав­да, уже в кон­це го­да он ре­шил от­ка­зать­ся от во­ору­жён­ной борь­бы и лю­бой по­ли­ти­чес­кой де­я­тель­нос­ти, за­быть и о сво­ём учас­тии в ра­бо­те Пер­во­го Пет­ро­град­ско­го со­ве­та, и о пос­те по­мощ­ни­ка ко­мис­са­ра Вре­мен­но­го пра­ви­тельст­ва, и о Ге­ор­ги­ев­ском крес­те, вру­чён­ном ему за храб­рость ге­не­ра­лом Лав­ром Кор­ни­ло­вым.

Эсе­ров не устра­ива­ли ни Кол­чак, ни боль­ше­ви­ки. Нуж­но бы­ло вы­би­рать и ид­ти на ком­про­мисс. Вы­бра­ли боль­ше­ви­ков. Тем бо­лее что пар­тия бы­ла ам­нис­ти­ро­ва­на но­вой властью. Прав­да, не­на­дол­го. Но­вая власть сво­их идей­ных вра­гов не за­бы­ва­ла.
И всег­да до­би­ва­ла.

В 1922 го­ду на­ча­лись пер­вые аре­с­ты и под­го­тов­ка к пер­во­му по­ка­за­тель­но­му про­цес­су над пра­вы­ми эсе­ра­ми. Шклов­ский бы про­дол­жал ра­бо­тать, ему ни­че­го боль­ше не на­до бы­ло, но в том же 22-м в Бер­ли­не вы­шла кни­га его быв­ше­го то­ва­ри­ща Г. Се­мёно­ва (Ва­силь­е­ва) «Бое­вая и во­ен­ная ра­бо­та пар­тии со­ци­а­лис­тов-ре­во­лю­ци­о­не­ров 1918–1919 гг.», ко­то­рый от­кро­вен­но рас­ска­зал о де­я­тель­нос­ти сво­их од­но­пар­тий­цев по свер­же­нию со­вет­ской влас­ти.

В кни­ге бы­ло мно­го и о Шклов­ском.
Это­го «мно­го» хва­ти­ло бы для аре­с­та.

...Он ухо­дил в эмиг­ра­цию по тон­ко­му льду Фин­ско­го за­ли­ва. Кое-где сквозь мар­тов­ский лёд прос­ту­па­ла во­да. Он ос­то­рож­но оги­бал гиб­лые ме­с­та, меч­тая до­брать­ся до бе­ре­га. Из Фин­лян­дии пе­ре­брал­ся в Гер­ма­нию. В Гер­ма­нии бы­ло хо­лод­но, го­лод­но, и му­чи­ла тос­ка. Всё, что он лю­бил, — же­ну, дру­зей, ОПО­ЯЗ, — он оста­вил в Рос­сии.

Ни­че­го не оста­ва­лось де­лать, как пи­сать пись­ма Горь­ко­му: со­об­щить ему о гря­нув­шем гро­ме, о том, что по­ка из­бе­жал судь­бы Гу­ми­лёва, по­се­то­вать, что не зна­ет, как бу­дет жить без ро­ди­ны, а за­тем, в бо­лее позд­них пись­мах, жа­ло­вать­ся на без­де­нежье и оди­но­чест­во... и от­ча­ян­но за­ви­до­вать Эрен­бур­гу, у ко­то­ро­го был пас­порт.

В Бер­ли­не он на­чал пи­сать кни­ги. Впро­чем, Шклов­ский де­лал это всю жизнь. О том, что он пе­ре­жил с 1917 по 1922 год, он рас­ска­жет в «Сен­ти­мен­таль­ном пу­те­шест­вии». Умол­чал боль­ше, чем рас­ска­зал; фак­ты био­гра­фии — жизнь в под­полье, пре­сле­до­ва­ния, по­бе­ги и пе­ре­хо­ды гра­ни­цы — ста­но­ви­лись фак­та­ми ли­те­ра­ту­ры; кни­га бы­ла по­хо­жа на аван­тюр­ный ро­ман. Од­на­ко о сво­ём ре­аль­ном учас­тии в ан­ти­со­вет­ском за­го­во­ре, яв­ках и име­нах Шклов­ский рас­ска­зы­ва­ет ма­ло, ста­но­вясь в по­зу скром­ной де­ви­цы, толь­ко-толь­ко окон­чив­шей гим­на­зию и ни в чём та­ком не за­ме­чен­ной.

А по­том он взял­ся за «Zoo, или Пись­ма не о люб­ви, или Третья Эло­иза», ко­то­рую че­рез год из­даст всё в том же из­да­тельст­ве «Ге­ли­ко­нъ». Жен­щи­ну, ко­то­рую он лю­бил, бы­ла сест­ра Ли­ли Брик — в бу­ду­щем фран­цуз­ская пи­са­тель­ни­ца Эль­за Три­о­ле.

Он пи­сал ей обо всём на све­те — о Ве­ле­ми­ре Хлеб­ни­ко­ве и Алек­сее Ре­ми­зо­ве, о хо­ло­де и жес­то­кос­ти не­лю­бя­щих, о прин­ци­пе от­но­си­тель­нос­ти и нем­це с коль­ца­ми в ушах, встре­чен­ном где-то на ули­цах.

По­след­нее пись­мо в Zоо, в ко­то­ром он при­знал, что ре­во­лю­ция пе­ре­ро­ди­ла его, что в Бер­ли­не ему не­чем ды­шать, что он под­ни­ма­ет ру­ку и сда­ёт­ся, он ад­ре­со­вал во ВЦИК.

Это бы­ло трид­ца­тое пись­мо, им и за­кан­чи­ва­лась эта бер­лин­ская кни­га.
Он на­пи­сал тем, от ко­то­рых ког­да-то бе­жал.
Тем, с кем не­ког­да бо­рол­ся с ору­жи­ем в ру­ках.
Он под­нял ру­ки и сдал­ся.
Для боль­ше­ви­ков (ВЦИК) это бы­ли «ро­ман­ти­чес­кие слёзы».

Но его пус­ти­ли. Ещё один пе­ре­ро­див­ший­ся, рас­ка­ива­ю­щий­ся, сдав­ший­ся и сло­жив­ший ору­жие пе­ред со­вет­ской властью ин­тел­ли­гент, ка­ки­ми бы мо­ти­ва­ми он ни ру­ко­водст­во­вал­ся, был хоть не­боль­шой, но по­бе­дой но­вой влас­ти.

Быв­ший эсер Вик­тор Шклов­ский пре­крас­но знал, ку­да и к ко­му он воз­вра­ща­ет­ся и что его ждёт на ро­ди­не.

Ког­да про­ше­ние о про­ще­нии бы­ло удов­летво­ре­но, в пись­ме Горь­ко­му от 15 сен­тяб­ря 1923 го­да он, со­зна­вая, что при­дёт­ся де­лать в но­вой ре­аль­нос­ти, на­пи­сал:

«А я уез­жаю. При­дёт­ся лгать, Алек­сей Мак­си­мо­вич.
Я знаю, при­дёт­ся лгать.
Не жду ни­че­го хо­ро­ше­го».

Хо­ро­ше­го на ро­ди­не дейст­ви­тель­но бы­ло ма­ло. Но у не­го не ото­бра­ли воз­мож­ность пи­сать. А пи­сать для не­го озна­ча­ло жить.

На ро­ди­не.
Те­перь она на­зы­ва­лась СССР.
К это­му нуж­но бы­ло при­вык­нуть.
Он при­вы­кал труд­но.
Но, в кон­це кон­цов, — при­вык.
Че­ло­век ко все­му при­вы­ка­ет.


Вкус пеп­ла (сво­им пу­тём)

В том же, 23-м, го­ду пе­ред вы­бо­ром — оста­вать­ся в Бер­ли­не или воз­вра­щать­ся в Рос­сию — сто­я­ли Хо­да­се­ви­чи.

Боль­ше­ви­ки пре­рва­ли связь вре­мён и на­ру­ши­ли ес­тест­вен­ный ход ис­то­ри­чес­ко­го раз­ви­тия Рос­сии. Это бы­ло и пре­ступ­ле­ни­ем, и ошиб­кой. К этой мыс­ли он при­шёл не сра­зу, а ис­под­воль, в 1926 го­ду, а в 1917-м, как и не­ко­то­рые дру­гие ин­тел­ли­ген­ты, впал в со­блазн и ис­ку­ше­ние и ис­крен­не по­ве­рил, что ре­во­лю­ция все­го лишь ли­хо­рад­ка, ко­то­рая пой­дёт на поль­зу Рос­сии.

Ре­во­лю­ция ока­за­лась не на­смор­ком, не ли­хо­рад­кой, как он ду­мал, а тяж­кой «пляс­кой свя­то­го Вит­та». А обе­щан­ный ком­му­нис­та­ми «рай» — су­щим адом, в ко­то­ром не то что жить, су­щест­во­вать бы­ло не­воз­мож­но.

Не­смот­ря ни на что, он про­дол­жал ид­ти сво­им пу­тём — тя­нул тяж­кую жи­тей­скую и ли­те­ра­тур­ную лям­ку. В пер­вые пос­ле­ре­во­лю­ци­он­ные го­ды слу­жил в Те­ат­раль­но-му­зы­каль­ной сек­ции Мос­ков­ско­го со­ве­та, чи­тал в Про­лет­куль­те лек­ции о Пуш­ки­не и со­зда­вал пи­са­тель­скую книж­ную лав­ку.

Че­рез це­лую жизнь, в 1983 го­ду, Ни­на Бер­бе­ро­ва, вспо­ми­на­ла, что в ап­ре­ле 1922-го Хо­да­се­вич ска­зал ей, что пе­ред ни­ми сей­час две за­да­чи: быть вмес­те и уце­леть. Быть вмес­те и уце­леть мож­но бы­ло толь­ко за гра­ни­цей. Вкус пеп­ла, ко­то­рый он чувст­во­вал по­след­нее вре­мя, ста­но­вил­ся всё бо­лее не­стер­пи­мым, про­из­вол, на­си­лие и хам­ст­во тер­петь боль­ше не бы­ло сил. И тог­да оба сде­ла­ли свой вы­бор — он вы­брал Ев­ро­пу, она — его.
И оба спас­ли друг дру­га.


Ев­ро­пей­ская ночь («Мне не­воз­мож­но быть со­бой, / Мне хо­чет­ся сой­ти с ума»)

В июне 1922-го они вы­еха­ли в Бер­лин. Про­жив год в не­мец­кой сто­ли­це, ко­ле­ба­лись в вы­бо­ре — не хо­те­ли ни воз­вра­щать­ся в Рос­сию, ни окон­ча­тель­но рвать с ней, но и оста­вать­ся в Гер­ма­нии не име­ло смыс­ла, бли­жай­шее бу­ду­щее не то что не про­смат­ри­ва­лось, да­же не брез­жи­лось. Оба по­ни­ма­ли, что ра­но или позд­но при­дёт­ся уез­жать, но — ку­да? Он от­да­вал се­бе от­чёт в том, что на ро­ди­не де­лать не­че­го. Оста­ва­лись Па­риж, Пра­га, Ве­не­ция. Но Па­риж был до­рог, Пра­га — про­вин­ци­аль­на, и он вы­брал Ита­лию. По­бли­же к де­ше­виз­не, по­даль­ше от под­на­до­ев­ших со­оте­чест­вен­ни­ков.

Италь­ян­цы ви­зы не да­ли, и они по­еха­ли в не­лю­би­мую Пра­гу — там пы­та­лись обуст­ро­ить­ся фи­ло­соф Ни­ко­лай Лос­ский и линг­вист Ро­ман Якоб­сон. Вско­ре Хо­да­се­ви­чей при­гла­сил к се­бе Горь­кий. Они с ра­достью при­ня­ли пред­ло­же­ние и уеха­ли в Ма­ри­ен­бад. В Ма­ри­ен­ба­де бы­ла глушь, тос­ка, снег. Жизнь тек­ла од­но­об­раз­но и мо­но­тон­но. Днём ра­бо­та, ве­че­ром чаи и раз­го­во­ры с Горь­ким. Сти­хи не пи­са­лись, он хо­дил злой, мрач­ный.

Италь­ян­цы вдруг пе­ре­ду­ма­ли и да­ли ви­зу, они от­пра­ви­лись в Ве­не­цию. Она бы­ла всё та­кой же пре­крас­ной, воз­душ­ной и лёг­кой, как и в 1911 го­ду, ког­да он впер­вые по­бы­вал в этом го­ро­де, со­ткан­ном из не­ба, кам­ней и во­ды. Но Ма­ри­ен­бад, Пра­га, Ве­не­ция кра­си­во зву­ча­ли — пе­ре­ез­ды из стра­ны в стра­ну, из го­ро­да в го­род тя­го­ти­ли, вы­би­ва­ли из ко­леи, при­выч­но­го рит­ма, и Хо­да­се­вич ощу­щал не­одо­ли­мую по­треб­ность при­с­тать к од­но­му, пусть чу­жо­му, но бе­ре­гу. И вско­ре пос­ле ев­ро­пей­ских ски­та­ний (ещё и Дуб­лин, и Сор­рен­то), в ап­ре­ле 1925-го, Хо­да­се­вич и Бер­бе­ро­ва уеха­ли в Па­риж. Во Фран­ции ил­лю­зии в от­но­ше­нии боль­ше­ви­ков и «стро­и­тельст­ва но­вой жиз­ни» кон­чи­лись. Он рез­ко вы­сту­пил не толь­ко про­тив при­зы­вов к тер­пи­мос­ти и со­труд­ни­чест­ву с со­вет­ской властью, но и на­прочь отверг са­му идею воз­вра­ще­ния на ро­ди­ну, ко­то­рая жи­во об­суж­да­лась в эмиг­рант­ских кру­гах. Пос­ле это­го с со­вет­ской Рос­си­ей бы­ло по­кон­че­но на­всег­да.


«Дант в аду» («Ка­кая тьма, од­на­ко...»)

Нем­цы во­шли в Па­риж в июне со­ро­ко­во­го.
Дмит­рию Ме­реж­ков­ско­му оста­нет­ся жить чуть боль­ше го­да, Зи­на­и­де Гип­пи­ус — пять лет.

Но что это бы­ли за го­ды. Мно­гие рус­ские успе­ли (кто ку­да) вы­ехать из Фран­ции. Ме­реж­ков­ские оста­лись. Зи­на­и­да Ни­ко­ла­ев­на за­пи­сы­ва­ет в днев­ник: «Я ед­ва жи­ву от тя­жес­ти про­ис­хо­дя­ще­го. Па­риж, за­ня­тый нем­ца­ми... не­уже­ли я это пи­шу». Че­рез две не­де­ли гит­ле­ров­цы уже бы­ли в Би­ар­ри­це. «О, ка­кой кош­мар! — вос­кли­ца­ет она. — По­кры­тые чёр­ной ко­потью, вы­ско­чи­ли из ада в не­ис­то­вом ко­ли­чест­ве с гро­хо­том, в та­ких же чёр­ных, за­ко­п­те­лых ма­ши­нах... Поч­ти не­льзя вы­нес­ти». Но они вы­нес­ли и это. Как и су­ме­ли пе­ре­жить в ав­гус­те смерть Фи­ло­со­фо­ва.

Но бе­ды про­дол­жа­ли ва­лить­ся од­на за дру­гой. Они бо­ро­лись с на­ва­лив­шей­ся ста­ростью, с бо­лез­ня­ми — воз­ник­ли пе­ре­бои с ле­кар­ст­ва­ми, с го­ло­дом — по­рою вся еда их со­сто­я­ла из ко­фе и чёр­ст­во­го хле­ба, с хо­ло­дом — не бы­ло уг­ля, что­бы со­греть дом, с без­де­нежь­ем — фран­цуз­ские из­да­те­ли с при­хо­дом нем­цев пе­ре­ста­ли пла­тить, о за­гра­нич­ных — не за­хо­ди­ло и ре­чи. Вспо­ми­нал­ся Пет­ро­град 1917 го­да. В Па­ри­же 40-го — бы­ло ху­же.

Что оста­ва­лось?
Друзья, ко­то­рые по­мо­га­ли чем мог­ли.
Ра­бо­та, ко­то­рая спа­са­ла от уны­ния.

...Дмит­рий Ме­реж­ков­ский ушёл из жиз­ни 7 де­каб­ря 1941-го. Он ред­ко бо­лел, про­дол­жал мно­го пи­сать и умер вне­зап­но. А она всё вре­мя бо­я­лась за Дмит­рия Сер­ге­е­ви­ча — и до­бо­я­лась.

Пос­ле смер­ти му­жа она за­мкну­лась в се­бе, сви­де­тельст­ву­ет вер­ный Вла­ди­мир Зло­бин (оста­вав­ший­ся с нею до её по­след­не­го ча­са), и да­же по­мыш­ля­ла о са­мо­убийст­ве — толь­ко «оста­ток ре­ли­ги­оз­нос­ти» удер­жи­вал её от са­мо­воль­но­го ухо­да. Но «жить мне не­чем и не для че­го», за­пи­сы­ва­ет она в днев­ник. И всё же она на­шла в се­бе си­лы и про­дол­жа­ла жить. Утра­ты про­дол­жа­лись — в но­яб­ре 1942 го­да не ста­ло сест­ры Аси. В днев­ни­ке по­яв­ля­ет­ся за­пись: «С то­го дня в но­яб­ре, ког­да умер­ла Ася, я каж­дый час чувст­вую се­бя всё бо­лее ото­рван­ной от пло­ти ми­ра (от ма­те­ри)».

Зи­на­и­да Ни­ко­ла­ев­на пе­ре­жи­ла му­жа на пять лет, успев на­чать кни­гу о нём («Дмит­рий Ме­реж­ков­ский»), но не успе­ла за­кон­чить. Ког­да она на­чи­на­ла ра­бо­ту, она по­ни­ма­ла, что его уход (как, впро­чем, и её са­мой) не за го­ра­ми. По­это­му на­до бы­ло спе­шить. Пос­ле смер­ти Дмит­рия Сер­ге­е­ви­ча она мог­ла вос­кре­сить его толь­ко в сло­ве. Это единст­вен­ное, что у неё оста­лось. Но судь­ба рас­по­ря­ди­лась ина­че...

«На З. Н. в церк­ви на от­пе­ва­нии (Ме­реж­ков­ско­го. — Г. Е.) бы­ло страш­но смот­реть: бе­лая, мёрт­вая, с под­ги­ба­ю­щи­ми­ся но­га­ми. Ря­дом с ней сто­ял Зло­бин, ши­ро­кий, силь­ный. Он под­дер­жи­вал её, — вспо­ми­на­ла Ни­на Бер­бе­ро­ва. — Пос­ле его смер­ти она слов­но за­ка­ме­не­ла».

В сен­тяб­ре 1943-го на рус­ском клад­би­ще в Сен-Же­невь­ев-де-Буа от­кры­ва­ли па­мят­ник Д. С. Ме­реж­ков­ско­му. За эти не­сколь­ко лет Зи­на­и­да Ни­ко­ла­ев­на пре­вра­ти­лась со­всем в ста­ру­ху, чер­ты ли­ца её об­ост­ри­лись, ко­жа ста­ла су­хой и про­зрач­ной. Ей по­мо­га­ли жить сти­хи.

Сти­хи она на­ча­ла со­чи­нять в се­ми­лет­нем воз­рас­те. В пер­вом она пи­са­ла:

Дав­но пе­ча­ли я не знаю
И слёз дав­но уже не лью.
Я ни­ко­му не по­мо­гаю,
Да ни­ко­го и не люб­лю...

В по­след­нем:

Я на еди­ной мыс­ли су­жен,
Смот­рю в свер­ка­ю­щую тьму,
И мне дав­но ни­кто не ну­жен,
Как я не ну­жен ни­ко­му.

Она про­шла «чис­ти­ли­ще» и все от­пу­щен­ные ей жизнью кру­ги «рая» и «ада». И оста­лась Гип­пи­ус, всё с тем же муж­ским «Я», со сво­им от­но­ше­ни­ем к лю­дям, к ми­ру.

В по­след­нее вре­мя она ра­бо­та­ла над по­эмой «По­след­ний круг (И но­вый Дант в аду)». Её лич­ная «бо­жест­вен­ная ко­ме­дия» под­хо­ди­ла к кон­цу — в по­эме она под­во­ди­ла её ито­ги.

«Не­за­дол­го до смер­ти у неё вы­ры­ва­ет­ся крик: «Но мне всё рав­но те­перь. Я толь­ко и хо­чу — уй­ти; уй­ти, не ви­деть, не слы­шать, за­быть...» Сви­де­те­лем был Вла­ди­мир Зло­бин, оста­вав­ший­ся с нею до её по­след­не­го ча­са.

Она умер­ла су­хой па­риж­ской осенью 9 сен­тяб­ря 1945 го­да и бы­ла по­хо­ро­не­на на рус­ском клад­би­ще, где по­ко­и­лось те­ло её му­жа, с ко­то­рым она про­жи­ла та­кую дол­гую жизнь и без ко­то­ро­го всё в её жиз­ни ста­ло те­рять свой смысл...


Про­дол­же­ние сле­ду­ет