

* *
При всём моём уважении к Достоевскому мне как психологу совершенно ясно, что он был человек, который стремился унизить окружающих, безудержный в страстях своих… Говаривал: «Можно обладать сильным характером, доказать это своей жизнью и тем не менее не иметь сил побороть в себе страсть к игре».
Деспот с аномально-сексуальными наклонностями, который совмещал все эти прелести с чрезвычайной обидчивостью и слезливой сентиментальностью. И знал про то, и кичился, что не такой, как все эти… Толстой, Тургенев, смрадная букашка Белинский…
Его слова: «А хуже всего то, что натура моя подлая и слишком страстная: везде-то и во всём я до последнего предела дохожу, всю жизнь за последнюю черту заходил. Бес тотчас же сыграл со мною шутку».
Достоевский был обречён играть роль монстра, фантазировать изнасилования, любовь к извращениям, изображать себя необычным… Искушал этой ролью бес, живущий в нём.
Конечно, пытался изгнать… Читал каждый год «Дон Кихота».
Кто отчаянней Дон Кихота? Изображение положительно-прекрасного человека есть задача безмерная. Учился или напитывался, набираясь сил для борьбы? Боялся сойти с ума. Намекал на тайну некую собственную. Предполагал соавторство с классиком при его жизни. Это в свои-то двадцать пять…
Достоевский не занимался собой, не познавал себя. Он себя фантазировал. Причём в чудовищных образах. А потом верил в сотворённое. Придумывал о себе самую мерзкую мерзость ради унижений и страданий. Надо полагать, сознание собственной низости давало болезненное удовольствие. Был убеждён: только страдая, можно творить. И цель нарисовал: довести до сумасшествия как можно больше людей, чтобы вырвать их из привычного мещанского круга и через безумие вторгнуть в мир трансцендентности. Безумец равен святому. Это и есть путь к Б-гу!
В общем, размышления Достоевского привели его к торжеству страдания. Вовсе не творя добро, можно становиться человеком. Так получил Достоевский жизнь, которую проповедовал как основу божественного бытия: пострадай и сторицей отплатится.
О, как любит русский народ страдать!
Вот какой подарочек — искорёженный взгляд на русскую душу — преподнёс Достоевский западному читателю.
И ещё. Вряд ли сейчас кто-нибудь, не шутя, сможет сказать, что читал всю ночь Достоевского, под утро заснул и проснулся обновлённым.
Хватит на сегодня.
* *
«Грехи мои вспомнил я сегодня. Сон — это судьба. Но и во сне надо уметь соразмерять вечное и преходящее…»
Фотий ощущал необыкновенную лёгкость и вдруг почуял неизъяснимый запах какого-то блеклого цветка, лежащего на полу у дивана, и воспарил духом, о, опять духом воспарил, воспарил, воспарил, поглощаемый, растворяемый мажорными звуками, наполняемый ими, превращаемый скрипкой и оркестром в воплощённый образ душевной гармонии. Фотий затаил дыхание, замер перед этой упругой и горячей мощью с дразнящими повторами одного мелодического оборота, с завлекающими чувственными интонациями среди бурных экспрессивных всплесков. Так застывают дети, когда впервые видят море, или лес, или горы… безошибочно узнают, хотя прежде не имели о них ни малейшего представления, отчаянно немеют и тут же сливаются с Г-сподом, который Всеведущ.
И в этот миг восторженное упоение сменилось отчаянным мучительным унынием. Казалось, чёрные, мохнатые стены окружили Фотия, и затхлый воздух каземата крепости сжал горло. Плесень и бездна мыслей, порождённых неуёмным воображением… Тоска и мёртвое молчание, мерно прерываемое еле слышным боем часов на Петропавловском соборе… И благословенные свеча и перо в руках. Несколько быстрых движений пера… вот оно чуть замедлилось, замерло и опять заскользило стремительно, немилосердно царапая бумагу и… Нет ни пера, ни бумаги, только густая зелень и солнечный луч, напоённый смолистым запахом. Можно просунуть голову сквозь сочные листья и, захлестнувшись потоком света, замереть перед нивой с дозревающей рожью. Золотые и тучные колосья манят спуститься с холма и сорвать, а потом, в поле, выбрать синие колокольчики, нежно-голубые полевые незабудки, розово-пурпурные гвоздики и анютины глазки, чей ароматный фиалковый запах выдаёт притаившийся в густой траве цветок, ещё весь обсыпанный блестящими каплями росы.
Если взять длинные, тонкие травинки, свить в бечеву, перевязать эту красоту, то получится букет, в который можно вложить утерянное письмо от любимого, и развеять, как дым, тоску прекрасной влюблённой женщины… Вот она, трепетная, склонилась к губам старательно зажмурившегося Фотия, скользнула поцелуем и исчезла навсегда. А холмы, пестреющие нивами, дали, залитые светом, сладкое затишье остались. Смирилось возмущённое сердце, но душа, глухо томясь смутным предчувствием, дрогнула, вскипая облегчающими слезами… И Фотий отдался, содрогаясь, первому, ещё неясному прозрению природы своей.
* *
События, которые произошли в жизни, встречи, беседы, мысли, исповеди, откровения, письма, слова, поступки, взгляды, прикосновения — всё это не имеет отношения к сокровенной тайне человека… Настоящая сущность так не проявляема. Возможно ли самому раскрыть, познать её? Или, когда сочтёт нужным, просветит Тот, кто погрузил тайну в душу дитя Своего?
Фотий не помнил, как оказался у компа. Вот написалось… А волосы, казалось, ещё шевелятся от пахучего полевого ветерка, и на губах — неизъяснимый аромат, и веки стянуты высохшими медленными слезами.
Маленький герой… Восторженное упоение… Захватывающее единение тела и души с чем-то, что угадывается в окружающем его. Невозможное отчаяние вдруг и какая-то тоска. И ослепительный блеск сверкающего мира, который появляется в силе и могуществе…
Фотий замер над клавиатурой, закрыл глаза и почувствовал позади себя, позади бесконечной сте