

Корябочка
Что-что, а вот хлеб — он всегда носил с собой. Нужен он ему был — и всё тут.
Когда надо, рука сама ныряла в карман: отщипывала кусочек, который долго потом размягчался во рту, рассасывался от исконной кислинки до потаённой живительной сласти. Принимая её, казалось, всем своим естеством, Валентий (как прозвал дед для удобства, так и прилипло) чувствовал себя уверенно, бодро.
Вот и опять, не нашарив и хлебных крошек, а они — сухие, колючие летом и влажные, липкие зимой — выгребались чуть ли не все, завернул к родной избе.
— Чего тебе… водицы, хлебушка?.. — пропустив мимо скрип двери, откликнулась на его просительное «Ба-а?!." выглянувшая из чуланчика перед загнеткой — устьем печи — бабушка Арина.
Правильно растолковав смущённое молчание и протягивая кружку с водой, по привычке уточнила:
— Корябочку, небось?..
Проводив внука, какое-то время постояла в раздумье, будто вспоминая что-то. И, улыбнувшись чему-то своему, вернулась к неизменным, неотложным делам.
Хлеб в ту пору, слава богу, в деревне уже не переводился, даже у Ларкиных, где одна мать тащила пятерых — мал мала меньше. Бывало, усадив свою ораву перед огромной миской со сваренной на воде картофельной похлёбкой, заправленной ложкой постного масла, она отрезала ломоть и Валентию. Все на слободе знали: этот — хлеб любит. И как бы даже по-своему уважали его за то.
Всякий он перепробовал, да только лучше своего — не было. И не потому, что бабушкин, а потому — что правда. Вроде и мука одна и та же — ржаная, и печки одни и те же — русские, а поди ж ты… Всё так, а хлеб — разный.
Вкуснее всего, конечно, горбушка. Особенно когда из неё повыковыриваешь мякиш, оставив лодочкой одну корку — сладко-коричневую, ласково-гладкую, всегда почему-то тёплую на ощупь. А уж если горбушка от лопнувшего в печи каравая — та самая корябочка!.. Тут уж — слов нет. Кому доводилось едать такое — тот и без того знает, а кто не пробовал — тому не объяснишь. Бесполезно.
Нету теперь того хлеба. И вряд ли он когда здесь будет.
Одно только надо сказать. Хлеб тот удивительным каким-то образом сохранялся сам в себе, в своей самости в любой состоянии: что прямо из печи, не успев толком остыть, что чёрствый, что став сухарём. Вот ведь как…
Долго потом Валентий, далеко ушедший от той незабвенной поры, давно утвердившийся в своём настоящем имени, пытался разгадать свою загадку: неодолимая тяга к «черняшечке» — на всю жизнь ведь осталась.
Простой оказалась разгадка. Хлеб заменил ему — так случалось — материнское молоко: нажёвывала бабушка, завязывала в тряпицу, в узелок — вот и соска…
На хлебе вскормился человек. Потому он для него — и насущный.
15 марта 2021 г.
Высказ
Это настигло его, едва он, хлебнув воды, вернулся в постель. Накатившая как бы ниоткуда волна — лёгкая в своей тяжести и светлая в своей глубине — накрыла его и, подхватив, вознесла. Вознесли, и — понесла…
Осознавая всю бессмысленность сопротивления, он поначалу попытался пусть и не отринуть её, лишь сохранить некую малую, но такую важную часть самого себя. Тщетно. Весь, без остатка, он уже был там, где и должен тогда быть. Да и как иначе, если зов души и её отзыв уже являли собой единое целое.
Прошив пространство, в иное время окунулся он. И далёкая жизнь приблизилась, оборачиваясь в настоящую. Он вошёл в неё, и она пришла в движение, зазвучала, брызнув красками. Как бы сама собой стремительно обретала она при этом словесную плоть, делалась выпуклой, осязаемой, и в то же время — прозрачной, сквозной… Такой, что он уже мог выразить её, казалось, в самом её естестве.
На мгновение отпрянув от открывшегося, он решил было подняться, чтобы удержать, закрепить и эту жизнь, и себя в ней. Но вдруг отчётливо понял: нет, такое — уже никуда не уйдёт. И, улыбаясь, уснул.
Утром, за один присест записав всё так же ясно звучавшее в нём и вглядевшись в то, что впитал в себя этот невесомый по сути листок бумаги, он без особого удивления признался себе: «А ведь что-то тут есть…» И вдруг, по достоинству оценив свой первый опыт в прозе, испугался: «Это что же теперь: прощайте, стихи?!.»
И весь день, весь день, эта пугающая мысли не отпускала его. Как дальше без них, он — проживший едва ли не все свои семьдесят в их стихии — себе не представлял.
А уже ночью, почти в то же самое время, что и накануне, резко проснулся. И тут уж хочешь не хочешь — пришлось вставать.
Стихотворение, записанное его рукой, начиналось так: «Я прошёл по земле…»
Но другое продолжало держать его. Приняв произошедшее как откровение, он силился уяснить себе: какого всё же роду, племени его «Батальоны…».