Я выдувал из дудочки мелодии, и все они получались грустными.
Мальчик, сидевший на траве, свесил голову и смотрел в глубину травы. Ему девять лет, зовут его Стив. Я спросил, что он там видит. Он помолчал и ответил не мне, а самому себе:
— Сегодня я научился не плакать, когда хочется плакать.
— А как ты научился?
— Ну вот мама меня бьёт. Родные мамы так больно не бьют. Но она мне родная, а бьёт больно, как не родная.
— Она выпивает?
— Ещё как. И тогда она сперва ласковая, а потом начинает бить. Я тогда всегда плачу, а сегодня догадался, что мой плач её злит, и старался не плакать, и получилось. Но она хотела, чтобы я заплакал, а я всё не плакал. Тогда она сама заплакала и обняла меня, и говорит о себе: «Какая же сука твоя мать…»
Стив скрутил пучок травы и высморкался в него. Нос у него покраснел. Задрал головёнку:
— Ты играешь то, что я не могу рассказать словами. Может, мама станет лучше, если услышит твои песенки без слов.
— Нет, не станет она лучше, уж поверь мне, я таким играл… Такие добреют только на несколько минут, а потом превращаются в злых вампиров. Лишь один человек менялся надолго: жил когда-то здесь, злюка-подлюка старый горбатый мельник, но менялся надолго. После моей дудочки он почти три месяца был добрый: зерно и муку дарил, чужих детей по голове гладил. В эти три месяца жалко его было, он смотрел на детей и плакал. Говорили, он был надзирателем в нацистском лагере смерти, где убивали и детей, а потом убежал в Америку.
— Я думаю, Майк, как легко люди меняются и из хороших становятся плохими.
— Не знаю, Стив, поймёшь ли меня. Трансформацию человека допустил Бог, а закончил её дьявол. Бывали барышни, обожавшие музыку Баха и Моцарта, они искренне сопереживали боль других, а потом становились безжалостными убийцами детей, загоняли их в газовые камеры и любили рассматривать абажуры из кожи убитых людей. Вот такие жуткие метаморфозы допускает Бог, а самое непонятное, почему Он допускает дьявола наполнять человеческие души таким нечеловеческим злом.
Стив что-то заметил за моей спиной:
— Большой Бен идёт.
Бен подошёл, шаркая по траве коричневыми подошвами. Он и вправду был большой, но рыхлый, с крохотным носиком на расплющенном, как блин, лице. Считали его деревенским дурачком, он никогда не смеялся и разные глупости говорил с серьёзным видом. Вот и сейчас он сообщил новость торжественно и скрипуче громко.
— У Арчибальдов петух перестал кукарекать.
Горестно покачал лохматой головой и выдохнул:
— Хороший петух, жирный…
Обтёр грязным рукавом рубахи глаза и добавил тихо и смущённо:
— Я любил слушать его пение…
Стив вырвал травинку, подул на неё, тоненько что-то зашептал.
Я зыркнул:
— Ты чего, пацан?
— На мамку колдую, чтоб сегодня добрая была…
Бен прислушался.
— А я мамку твою видал. Она Гартманам козу продала…
— Ну всё, — обречённо склонил голову Стив, — опять напьётся, будет недолго милая, потом долго злая…
Бен вдруг стал приплясывать, толстые ноги в огромных башмаках мяли траву, втаптывали жёлтые головки цветов, какое-то неприятное чавканье шло от всего этого.
— Прекрати! — закричал, рыдая, Стив, — прекрати, придурок, я так мало прожил, а мне уже жить не хочется…
Бен заморгал, ударил себя кулачищем по лбу, глаза его наполнились огромными слезами:
— А чего я, надо мной смеются, а мне не смешно, а у меня даже такой мамки не было… Бабка Элиза говорит, что меня подкинули.
И Бен залился горючими слезами, они текли по его блинному лицу двумя потоками и бесшумно падали в траву. Волосы его как змеи метались по воздуху, он хрипло дышал: видимо, в траву падали не все слёзы, и те, что оставались, булькали в нём.
Тогда я взял дудочку и стал играть этим слезам, стонам и крикам. И слышу, оба они замолкли, и с ними замолк мир, а из дудочки выдулся сноп синего цвета, и играть она стала сама, потому что я тоже заплакал.
А с неба вдруг полился дождь, и его капли казались солёными.
И Стив поднялся с земли, крошечный такой, и закричал:
— Это мир плачет с нами!..