Автору этих строк выпало родиться в поколении, которое в полной мере познало вкус переходной эпохи через употребление почти всех её духовных продуктов. Особенно литературных.
Одним из самых усладительных книжных яств того времени была научная фантастика, она же НФ, она же science fiction («учёная беллетристика»). Но зачитываясь книгами, популярность которых автоматически обеспечивалась жанровым подзаголовком «научно-фантастический роман», мы, дети и подростки 1960-х и юноши 1970-х, ещё не знали и не могли учуять неопытным нюхом, что присутствуем при последнем акте сравнительно непродолжительной драмы, каковой оказалась история российской научной фантастики.
В этом очерке я постараюсь не влезать на освоенные территории, не затрагивать темы, подробно освещённые в трудах предшественников и современников. В числе которых непременно должно упомянуть Г. Гуревича и его книгу «Карта страны Фантазии» (1967), А. Бритикова и его монографию «Русский советский научно-фантастический роман» (1970), Б. Ляпунова и его книгу «В мире мечты» (1970), Ю. Кагарлицкого и его книгу «Что такое фантастика?» (1974), книгу В. Ревича «Перекрёсток утопий» (1996), статьи и очерки Вл. Гакова, Р. Нудельмана и Р. Белоусова.
Предлагаемые заметки будут носить в основном полемический характер, поскольку роль и место научно-фантастической литературы в пространстве русской словесности оценивались весьма противоречиво, а политический аспект бытования НФ в нашей стране никогда особенно не скрывался.
Останутся в стороне также терминологические и дефинитивные споры об уточнении содержания и объёма понятия «научная фантастика». Думается, что неправы историки литературы, включающие в понятие НФ вообще все произведения, в сюжетах которых содержится внефеноменальный компонент — так называемое фантастическое допущение. В таком разе в разряд НФ должны попасть «Вий» и «Нос» Гоголя, «Гробовщик» Пушкина, «Чёрный монах» Чехова, «Двойник» и «Крокодил» Достоевского, «Мастер и Маргарита» Булгакова — и это только отечественные примеры, не говоря уж о неисчислимом количестве примеров зарубежных. Сомнительна сама возможность каких-либо терминологических попаданий в яблочко, когда речь идёт о НФ. Скорее всего, лучшим критерием будет самоаттестация авторов, приписывающих свои творения к полку НФ, а приблизительным эскизом жанрового облика — уточнение, согласно которому НФ есть специфический жанр, возникший примерно в середине XIX столетия как попытка синтеза научного и художественного мышления в рамках литературы.
Фантастическое как приём возникло одновременно с искусством слова, существует по сей день и в обозримом будущем исчезать не собирается. НФ как жанр появилась в середине позапрошлого века, прожила бурную полуторавековую историю с периодами расцвета и упадка, необычайно возвысилась в 1930–1960-х годах — и стремительно пошла на спад. Сейчас мы присутствуем при агонии жанра НФ. Писатели по-прежнему неутомимо пишут, издатели издают, а читатели поглощают многочисленные книги, маркированные НФ-клеймом, но научная фантастика мертва. Её время кончилось, ибо иссякли питавшие её источники.
Смерть НФ — не трагедия. Смертны не только отдельные книги, но и жанры, формы, литературные эпохи и целые литературы, умирающие вместе с цивилизациями, в лоне которых они бытовали. Смерть НФ — по-человечески слишком дорогая утрата: поколение россиян, буквально питавшихся ею, ещё не успело состариться. Усопшего честно пытаются оживить — и напрасно. Лучше по традиции некоторое время благоговейно помолчать, а затем попытаться вспомнить, как оно всё было на самом деле.
Основной предмет предлагаемых заметок — попытка выяснить, почему история русской (включая советскую) НФ состоялась как литературный процесс с медленным разогревом и накачкой, экспоненциальным взлётом излучаемой мощности и столь же стремительным затуханием до почти полной нерегистрируемости по приборам.
Предыстория
В лоне русской классической литературы напрочь отсутствовали условия, способствовавшие зарождению и возникновению жанра НФ на Западе.
Там, у них, на фоне длительной и зрелой литературной традиции и обилия разработанных литературных форм, выявившийся в середине XIX столетия цивилизационный тренд эпохи — его величество индустриальный капитализм — взломал последние рамки условностей и постановил, что для литературы нет и не может быть запретных тем. Точнее говоря, социальный уклад молодого развивающегося индустриального капитализма — далеко не идеальная среда для развития литературы, поскольку литературное дело не является выгодным помещением капитала; однако сам принцип идеологических запретов капитализму невыгоден, ибо идолы запретов нарушают принцип единобожия в поклонении абсолютному божеству индустриального капитализма — прогрессу. А если литератор не посягает на священных коров строя, но считает возможным заняться проблематикой научно-технического прогресса — то препятствий ему чинить не следует.
Расцвет при индустриальном капитализме экспериментальной и прикладной науки, непосредственно вторгшейся в жизнь людей, изменил отношение к науке. Из таинственного занятия посвящённых жрецов она превратилась в сферу деятельности, одаряющую человечество прежде невиданными благодеяниями и способствующую росту благосостояния. Туманные для большинства обывателей понятия «наука», «техника» и «прогресс» столь стремительно материализовались в конкретное явление научно-технического прогресса, что потрясённые человеки европейской культуры всерьёз поверили в их всесилие.
Поверить было нетрудно. Прорывы научной мысли и технологические достижения XIX века бросили вызов почти всем проклятиям рода человеческого. Тяжёлый, изнурительный, отупляющий и уродующий ручной труд стали брать на себя хитроумные машины и механизмы, приводимые в действие ранее невиданной мощью пара, электроэнергии и двигателей внутреннего сгорания. Вечная угроза голода отступила перед интенсивными технологиями производства продовольствия. Болезни и смерть стали поддаваться натиску прицельно бьющих по ним эффективных лекарственных препаратов. Пространство и время, непреодолимые и не подверженные никаким воздействиям, пали перед скоростным транспортом и средствами дальней связи. Возможность увидеть в 1969-м прямую телепередачу с Луны поразила не так сильно, как поражала европейцев в 1869 году возможность в считанные минуты передать телеграфную депешу из Лондона в Нью-Йорк по трансатлантическому кабелю, как поражала россиян 1869 года возможность доехать из Петербурга в Москву всего за 20 часов вместо обычной недели. С точки зрения скачкообразного роста технических возможностей человека XIXвек был настоящим веком чудес, так что неадекватный оптимизм тогдашних европейцев и их религиозная вера в прогресс легко объяснимы.
Научные и технологические перспективы, в сочетании с интересом к перспективам развития человеческой индивидуальности, сделались предметом живейшего интереса, и писатели не преминули откликнуться на этот социальный заказ.
В России дела обстояли совершенно по-другому. Ранние социологические футуропроекции русских литераторов («4338 год» В. Ф. Одоевского, повести Осипа Сенковского, «Четвёртый сон Веры Павловны» Н. Г. Чернышевского) воспринимались как занимательное чтение, лишённое обусловленности текущим моментом и корней в переживаемой реальности, как взбрык литераторской склонности к отвлечённой небывальщине-неслыхальщине. Русская литература пребывала здесь и сейчас. Вынужденная запоздалая погружённость в проблемы национальной самобытности, моральный и религиозный пафос долгожданных попыток русской самоидентификации, мощный всепоглощающий антропоцентризм и гуманистический пафос, пришедшие на смену долгим векам презрительно-уничижительного отношения к человеческой жизни и личности — эти основные интенции русской литературы и её великих творцов укоренялись в бездонной национальной непознанности, и на фоне такой глобальной проблематики узкий научно-пропагандистский прагматизм и технофутурологическая тематика казались мелочами, недостойными литературного отражения. Что, впрочем, не мешало русским читателям с огромным интересом поглощать сочинения Жюля Верна, с 1863 года необыкновенно быстро переводившиеся на русский язык, и при этом не уповать, что нечто подобное произрастёт на отечественной почве. Точно так же в России с 1898 года жадно ждали все научно-фантастические новинки, выходившие из-под пера Герберта Уэллса. Иначе говоря, новообретённая НФ как импортный продукт имела благодарных российских читателей, но в силу ряда объективных причин российскими сочинителями была оставлена почти без внимания — до поры до времени.
Русская (хронологически — советская) НФ дождалась своего часа в 1920-х годах, когда очередной двойной перелом национального станового хребта (революция и гражданская война) начал срастаться и когда в стране и обществе наметился собственный оригинальный цивилизационный тренд — продвижение к индустриальному строю по некапиталистическому пути. Показателен этот совсем не забавный, скорее трагический факт: литературное направление смогло утвердиться только после того, как страна прошла через социально-политический катаклизм. Какие же препоны должны были стоять между мыслью и словом, пером и бумагой, чтобы для слома их потребовался взрыв такой силы?
«Аэлита» (1923) и «Гиперболоид инженера Гарина» (1925) — сочинения безнадёжно устаревшие и даже смехотворные с точки зрения современных образованных читателей, не выдерживающие никакой критики с позиций инженерной мысли. Подумаешь, сюжетцы — полёт на Марс на твёрдотопливном корабле в имя учинения там пролетарской революции, обретение диктаторской власти над миром с помощью сверхоружия — высокоэнергетического светового излучателя.
Впрочем, такой критерий оценки произведений НФ, как техническая реализуемость описанных в них интересных штуковин, — вовсе не критерий, а предмет для споров в кругу изобретателей вечного двигателя. То, что Алексей Толстой не разбирался в небесной механике, — ему не упрёк, он не намеревался иллюстрировать труды Циолковского. То, что он фактически предсказал появление лазера (а вовсе не содрал у Уэллса описание теплового луча), — ему отнюдь не плюс, так как в оптике он разбирался едва ли лучше, чем в небесной механике.
Показательно другое. Алексей Толстой, один из талантливейших русских писателей ХХ века, упомянутыми повестью и романом дал отечественной НФ высокий старт.
Литературные достоинства «Аэлиты» и «Гиперболоида» не сможет подвергнуть сомнению и самый недоброжелательный критик — они очевидны. Открытая идеологическая ангажированность автора в обоих сочинениях, их совершенно явная пробольшевистская ориентация, как ни странно, не обесценивают обусловленных жанром социолого-футурологических проекций, обратных по стереометрии проекциям появившегося раньше романа Евгения Замятина «Мы» (1920, впервые опубликован по-английски в США в 1925 г.). Если Замятин пророчески ощутил и адекватно описал грядущее тоталитарное общество (для конструирования и сборки которого в 1920 г. еще не было ни чертежей, ни инструментов), то Алексей Толстой в профетическом художническом запале опередил самые смелые мечты большевистских идеологов и вывел мировую революцию за пределы Земли.
Красный пафос научно-фантастического дебюта Алексея Толстого объясним его субъективным желанием наладить подпорченные отношения с советской властью, и в этой игре писатель вполне мог бы поставить на кон пару потёртых медяков — большего от него не требовалось; он выставил два золотых высокой пробы, чем полностью оправдал более позднюю характеристику, данную ему Буниным: «Даже свою халтуру Алёшка Толстой писал талантливо». Лучше не скажешь.
Однако то, что позволено, А, не позволено Б, пусть они вместе сидят на одной трубе. Высоту планки, заданную Алексеем Толстым, современники долго не могли взять.
Александр Беляев (1884–1942), сын священника и выпускник Демидовского юридического лицея, пришёл в русскую НФ 40-летним дебютантом. Его литературный путь был если не мученическим, то подвижническим, поздняя посмертная и не слишком продолжительная известность — заслуженной. Показательна судьба его книг. Более чем неполное собрание сочинений в восьми томах вышло в начале 1960-х. Четыре беляевских научно-фантастических романа — «Голова профессора Доуэля» (1925), «Человек-амфибия» (1928), «Продавец воздуха» (1929), «Ариэль» (1941) — были в разное время и не очень удачно экранизированы; именно эти вещи Беляева пользовались при жизни автора наибольшей популярностью, но голливудизация по-советски не смогла продлить их век. Авантюрная повесть «Остров Погибших Кораблей» (начавшаяся как киносценарий) дождалась своего голливудского часа в 1987-м: сюжет порезали в лапшу, опустили в музыкальный бульон — получился телемюзикл. Другие сочинения Беляева, отмеченные печатью идеологического соответствия — «Властелин мира», «Подводные земледельцы», «Прыжок в ничто», «Чудесное око», «Воздушный корабль», «Звезда КЭЦ», «Лаборатория Дубльвэ», «Под небом Арктики» — утратили читабельность уже в 1950-х, чему автор этих строк прямой свидетель: будучи в подростковом возрасте неутомимым и неразборчивым пожирателем всяческой фантастики, названные сочинения он едва осилил и навсегда отложил, так как они вызывали непреодолимую скуку и ощущение безнадёжной анахроничности.
Измученный придирками и нападками критики, тупой въедливостью цензуры, поставленный в безвыходное положение, Беляев вынужден был сдавать позиции под давлением жизненной необходимости печататься — и неизбежно на этом терял. Интересные идеи и увлекательные сюжетные коллизии тонули в вымученной тематической актуалке. Подводные колхозники на Дальнем Востоке борются с японскими империалистическими хищниками («Подводные земледельцы»). Группа олигархов улетает на Венеру в космическом корабле, экипаж которого состоит из коммунистов — со всеми вытекающими из этого обстоятельства революционными последствиями («Прыжок в ничто»). При подъёме затонувшего судна демонстрируются чудеса телевизионной техники («Чудесное око»), а на околоземной орбитальной станции КЭЦ (то есть «Константин Эдуардович Циолковский») процветают чудеса космической прикладной биологии («Звезда КЭЦ»). В «Лаборатории Дубльвэ» советские учёные открывают способ борьбы со старостью путём волнового воздействия на мозг.
Политическое давление на авторов и возобладавшее представление о первоочерёдности для НФ научно-пропагандистских задач привели к тому, что в русской НФ 1930–1950-х годов господствовали сочинения так называемого ближнего прицела. Жюльверновская традиция, воспроизведённая на советской основе, и антикапиталистическая риторика в рамках советской лояльности порождали на свет такие тексты, как «Тайна двух океанов» Г. Адамова и «Пылающий остров» А. Казанцева, «Генератор чудес» Ю. Долгушина, романы Н. Шпанова, В. Охотникова, В. Немцова. За пределами НФ и вообще литературы оказывались книги, в которых, по остроумному выражению литературоведа Е. Брандиса, авторы «копались в радиосхемах, выдумывали хитроумные реле и пытались конкурировать с квадратно-гнездовым посевом».
Из всех литературных жанров именно НФ оказалась самой легко уязвимой жертвой в условиях господства политического режима, пытавшегося контролировать даже то, что контролировать не имеет смысла, и то, что контролировать невозможно. Ведущий мотив творчества фантастов — заглянуть в будущее — казался опасной крамолой на фоне якобы сверхточно прописанных идеологическими программами перспектив грядущего. Писатели не могут быть умнее и прозорливее вождей. А потому пусть пишут, что велено. Надо ли доказывать, что это задача не писательская, а для фантаста просто-таки самоубийственная.
И вновь действительность продемонстрировала соответствие, прямое влияние социально-политической атмосферы и идеологической среды на литературный процесс, шедший в сфере НФ. Качественный перелом и выход русской НФ на новый уровень художественного мышления совершились аккурат в середине 1950-х годов — опять-таки в указанных пределах, с допустимой, согласно представлениям верхов, степенью расширения и относительной свободы. Но, как вскоре выяснилось, дело было не в позиции верхов и не в строптивости низов, а в качественном изменении планетарной ситуации и цивилизационных приоритетов.
Прорыв в непредсказуемость
Рискуя навлечь на себя гнев и шквал несогласия со стороны коллег, автор этих строк решается утверждать, что полноценный завершённый период существования позднесоветско-русской НФ уложился в очень сжатые сроки — примерно с 1957 по 1970 год. Даты не случайны. Первая дата — выход в свет романа Ивана Ефремова «Туманность Андромеды», вторая — выход романа «Час Быка» того же автора. Меж этих дат поместилась эпоха наших научно-фантастических инноваций. Эпоха, когда русская НФ нашла в себе силы не всегда соответствовать внутренним идеологическим требованиям, в отдельных свершениях приблизилась к мировому уровню, а в единичных случаях совершила прорыв. По завершении эпохи наступил период угасания и жанровой трансформации, равнозначной краху.
Справедливость требует добавить: такая судьба постигла не только русскую, но и мировую НФ. Однако глубинные причины, корни и истоки регрессивного процесса весьма лукавы, непросты и казуистичны по природе, чтобы их можно было свести к простой, как мычание, вульгарно-социополитической схеме «Чем лучше власть, тем талантливее писатели».
Вторая технологическая революция 1930–1940-х годов подарила человечеству техническую возможность осуществления рукотворного конца света — возможность, ранее относившуюся к числу исключительных прерогатив Господа Бога. Это породило устойчивый прилив эсхатологических настроений, а в художественном мышлении авторов НФ начался переход от футуромантии (восторженного гадания на кофейной гуще) к футурософии (попыткам написать историю будущего). От описания возможного НФ начала всё более удаляться в направлении встречи с неведомым. В бодром лозунге «Время обгоняет фантастов» зазвучали растерянные и испуганные нотки.
По иронии судьбы начало космической эры (1957) стало началом конца НФ. Сложность, опасность, чудовищная дороговизна и мелкомасштабность топтания на крохотном пятачке околоземной орбиты — такие очевидности быстро убили романтическую мечту о скором прорыве к звёздам и братании с галактическими цивилизациями. Та же самая ирония судьбы сработала в конце критического периода: первые люди на Луне (уже не уэллсовские) не привезли оттуда ничего, кроме банки пыли и мешка булыжников.
В судьбе НФ прямо отразились обманутые ожидания и утраченные иллюзии индустриальной цивилизации, крах упований на волшебную силу материализованных идеологем. Вопреки звучавшим с обеих сторон идеологическим заклинаниям о полной непримиримости и коренной противоположности политических и социально-экономических систем двух ведущих мировых держав, единичные проницательные писательские умы увидели, что наличные пути реальности, ведущие из настоящего в будущее, во-первых, не параллельны и обязательно пересекутся (точка пересечения и будет концом света, поскольку ни один из водителей не пожелает уступить дорогу), а во-вторых, путь скорее всего один-единственный.
Появление романа Ивана Ефремова «Туманность Андромеды» оказалось сокрушительным ударом по наработанному корпусу идей и текстов тогдашней русской НФ. Проще говоря, с выходом ефремовского сочинения почти вся она была дезавуирована. Над братской могилой, в которой покоился прах романов о радиоуправляемых тракторах и автоматизированных птицефабриках, воздвиглось сильное основание для возведения новой мыслительной постройки.
Палеонтолог по основной профессии и социальный мыслитель по складу натуры, Ефремов создал дерзкую и крамольную коммунистическую утопию — последнюю в ряду коммунистических утопий. Причины яростной критики, которой подверглась «Туманность Андромеды», была проста: в нарисованной Ефремовым величественной картине коммунистического мироустройства напрочь отсутствовали опознаваемые опорные точки официального идеологического проекта, всепланетное коммунистическое будущее никак и ничем не напоминало разросшийся до планетарных масштабов Советский Союз. Ни одного члена партии на трёх сотнях страниц!
Не возбраняется весело хихикать над начальственно-критическим гневом той поры: а что другое можно было ожидать от идеологических чиновников, стремившихся к достижению предела собственной некомпетентности? Только смех этот теперь запоздалый и неуместный.
Вскрамолившийся автор позволил себе такое, что не было тогда замечено его безоговорочными сторонниками и поклонниками. Он осмелился утверждать, что прорыв в будущее возможен только в форме конвергентного схождения всех цивилизационных трендов и конструирования качественно иной цивилизационной парадигмы, в которой будет коренным образом пересмотрена сочетанность физических и гуманитарных технологий, что, в свою очередь, приведёт к появлению общества, никак и ничем не напоминающего ни индустриально-потребительскую модель Запада, ни советскую ресурсоистребляющую модель, ни фундаменталистско-традиционалистские модели Востока (индо-буддийскую, конфуцианскую, исламскую), ни туманный и нелепый идеологический проект коммунизма в его марксистском изводе.
По сути ту же крамольную мысль Ефремов положил в основу опубликованного через полтора десятилетия «Часа Быка», но уже на более высоком уровне критицизма. Обрисованный им мир вымышленной планеты Торманс являет собою результат схождения трендов на основе полной некомпетентности, цивилизационную модель, в которой навсегда объективировано и законсервировано всё худшее, что было накоплено в процессе исторического развития земных цивилизаций, и которая в итоге воплощает для своих обитателей земной ад (инферно) с его девятью кругами бытийной безысходности.
Ефремов утверждал, что расшифровка смыслов, служащих опорой и ориентиром в повседневном существовании масс и отдельных людей (то, что на бытовом языке называется поисками смысла жизни), одинаково неэффективна в пределах всех известных цивилизационных укладов, одинаково подчинена жалким сиюминутным целям, одинаково беспомощна в бессмысленном дроблении познания и усугублении противоестественной детализации смысловых оттенков понятий (знаменитый принцип «бритвы Оккама», утверждающий, что сущности не следует умножать без необходимости), одинаково ведёт к накоплению отрицательных тенденций (энтропийному угасанию) и в конечном счёте — к замыканию порочного круга инфернальности, из которого человечество сможет вырваться только в гибель и в небытие.
Этот «апокалипсис от Ивана» (далеко не пессимистический по генеральной идее, но грешивший полным отсутствием официального оптимизма) означил два рубежа, меж которых, как уже говорилось, вместилась вся русская НФ переходной эпохи.
Отход русских фантастов от тематики ближнего прицела был благодатен для жанра, но детерминировался изоляционизмом и провинциальностью русского социально-философского мышления. Цеховое взаимодействие и взаимовлияние писателей, диалог идей, ранее совершенно невозможные в силу закрытости советского общества, теперь стали ограниченно возможными. Однако различие традиций, нестыкуемость параметров мышления и ментальностей, сохранявшаяся у русских фантастов вера в марксистскую идеологему зачастую сводили этот диалог к простым механическим рецепциям.
Дырки, проверченные в железном занавесе, позволили подсмотреть и усвоить некоторые достижения западных коллег. В итоге значительная часть фантастов (мэтры направления — Г. Мартынов, А. Казанцев) увлеклась так называемой космической оперой — описанием дальних межзвёздных путешествий и приключений на других планетах и в иных мирах, хрониками борьбы отважных астронавтов с инопланетными чудищами, летописями контактов с другими цивилизациями. Всё это было довольно занятно и интересно, однако немногим отличалось от уже известной жюльверновской традиции: земляне-колонисты вместо таинственного острова высаживались на другую планету, «Наутилус» капитана Немо из подводной лодки преображался в фотонный звездолёт, а места чудаковатого профессора Аронакса, его слуги Конселя и отважного китобоя Неда Ленда занимали какой-нибудь чудаковатый профессор галактических наук Дмитрий Васильевич Преображенский, его верный ассистент-аспирант Петя Рыжиков и отважный астронавигатор-мордоворот Платон Кандыба (имена, понятно, условные).
Многие русские фантасты (З. Юрьев, А. Днепров), отчаявшись высказать заветное слово, прямо и безыскусно подражали западным образцам, переносили действие своих романов и повестей на Запад или в некие западообразные ландшафты, чем сразу убивали двух зайцев — обеспечивали проходимость и читабельность своих текстов. Советской читающей публике, не обременённой знанием заграничных реалий, можно было преподносить практически любую туфту про ужасы закордонной жизни, лишь бы она была мастеровито и увлекательно написана.
На русских фантастов переходной эпохи 1960-х, не склонных к простому воспроизведению чужих наработок, неодолимо влияло то, что никак не связанный с НФ Шекспир называл the body and pressure of time — «самый образ и давление времени». В сочинениях братьев Стругацких, М. Емцева и Е. Парнова, Е. Войскунского и И. Лукодьянова, Д. Биленкина, К. Булычёва перед читателями представал своеобразный мир будущего, выстроенный в рамках узнаваемой европейской цивилизационной модели и заполненный персонажами, в которых опять же без труда узнавались современники, по большей части типичные русско-советские интеллигенты-шестидесятники, неведомыми путями без особых личностных изменений сохранившиеся в грядущем. Самый облик грядущего, по выражению Уэллса, в этих книгах прописывался как некое слабо конвергированное всепланетное государство мирного сосуществования, в котором герои сохраняли признаки породивших их социально-политических систем, но жили и сотрудничали сравнительно бесконфликтно и умудрялись находить общий язык в ситуациях, ранее неизбежно разрешавшихся перестрелкой.
В 1961 году произошло знаменательное событие — был опубликован роман Станислава Лема «Солярис». Текст, легший как бы меж двух магистральных направлений, меж Западом и Востоком, написанный автором из пределов восточного блока, по стилистике и антуражу соответствовавший западному блоку. Принят он был восторженно, но понят далеко не сразу. Равно как не сразу стало ясно, что «Солярис» — это перевальная точка в развитии мировой НФ, книга, после которой маленькие зелёные человечки с Марса станут не интереснее, чем летние мухи.
Станислав Лем снизил и снял всю апокалиптику галактических империй Айзека Азимова и ковбойскую пальбу межзвёздных войн Гарри Гаррисона, показав столкновение человека с формой жизни, которая не ассоциируется с дискретным антропоморфным разумным существом, но являет собою планетарный организм, обладающий способностями Бога-Творца. Материализуя чувство вины и постыдные воспоминания, подсылая к своим исследователям очеловеченные матрицы их больной совести, океан Соляриса — «кусок студня весом в несколько биллионов тонн» — ставит прагматичных самоуверенных землян-учёных перед невыносимой очевидностью: если Бога нет, то что же перед нами? Лем в «Солярисе» ткнул творцов НФ носом в проблему теодицеи. Он изобразил грядущий мир в виде объекта, возможность изучить и познать который выходит за пределы человеческого разумения.
НФ в известном смысле действительно была близка к внерелигиозной теодицее. Предсказание будущего в рамках НФ-литературы выступало как его оправдание на фоне настоящего: если будущее будет таким же, как настоящее, то какой смысл ждать его прихода, стремиться к нему, работать во имя него? Разумеется, оно будет совсем другим — светлым и радостным земным раем… Не остаётся ли, при такой постановке вопроса, всего один шаг до превращения НФ в мифотворящую литературную технологию, в разновидность новой квазирелигии, переносящей золотой век из прошлого в будущее? Если так, то грош ей цена.
В 1970-х годах, несмотря на все усилия идеологической машины, стало ясно, что перспективы «развитого социализма» очень плохи, и что он не способен не то что эквивалентно конкурировать с постиндустриальным капитализмом, но не способен даже тянуться за ним в сфере научно-технического прогресса. Коммунистический миф, десятилетиями служивший стимулом активности миллионов веривших в него людей, выдохся. Научно-технический прогресс более не воспринимался как необходимое и достаточное условие прорыва в изобильное грядущее, тем более что все прочие сферы жизни и интересов людей явно становились заложниками этого самого прогресса.
Этот факт, публично не декларируемый, но предельно ясный мыслящим людям, немедленно отразился на духовном потенциале русской НФ. От истории будущего её творцы начали отходить в привычную область поисков текущей идентичности.
Отечественная НФ развернула вектор и вновь погрузилась в культурный антропоцентризм, самым крайним и эклектичным проявлением которого стали попытки русской фэнтези на основе национальной архаики и модернизированного фольклора (пример — гуслярская серия романов и повестей К. Булычёва; наисовременнейшая русская фэнтези, по мнению автора этих строк, вообще не заслуживает рассмотрения, так как являет собою графоманскую вакханалию).
Интересно, что исчерпанность потенциала НФ была осознана и на Западе, но по иным основаниям, и преодоление кризиса тоже пошло путём обращения к истокам, к реинкарнации архаики, к поискам вневременных смыслов и почвенных ценностей на фольклорно-мифологической основе. Далеко не случайно, что взрыв активности сочинителей русской фэнтези начался сразу после знакомства читающей публики с переведёнными у нас сочинениями Джона Толкина.
Такой поворот дел достаточно типичен. Он случается всякий раз, когда расшатываются ценностные устои и размываются идеалы, когда вера в позитивное развитие от хорошего к лучшему опровергается кризисными явлениями. Опору для хрупкого бытия люди начинают видеть во внефеноменальном мире, а НФ, для которой описание внефеноменального — занятие привычное, меняет инструментарий и идёт им навстречу, переходит от футуротематики к эксплуатации образного ряда, ходовые приёмы которого умещаются в диапазоне от гоблинов (в русском варианте — домовых) до летающих тарелок (в русском варианте — ступы с помелом).
Погребение Пето не было
НФ, просуществовавшая на Западе почти ровно сто лет (а в России — вдвое меньше), была ответом гуманитарного мышления на вызов времени. Она пыталась обеспечить трансляцию прямой связи настоящего с будущим через синтез методов научного и художественного мышления, ибо как раз во время её возникновения проблема будущего, ранее якобы решенная европейской христианской эсхатологией, начала осознаваться как уравнение со многими неизвестными.
В построениях проекций будущего НФ столкнулась со сложившейся в ХХ веке футурофобией и попыталась её преодолеть, но безуспешно. Суть происходящего приблизительно описывается аналогией с персональным компьютером: текстовые файлы, открываемые в не соответствующей им кодировке, предстают на экране в виде набора бессмысленных символов. Свойственная европейской цивилизационной парадигме чёткая хроноориентация (осознание бытия как движения от прошлого через настоящее к будущему и времени как динамической характеристики этого движения) в течение некоторого периода давала фантастам возможность, пользоваться просчитанными объективными тенденциями и временным лагом, то есть более-менее убедительно моделировать свои художественные грядущие миры. Когда же запас культурных кодов начал иссякать, грядущие миры перестали прочитываться — для них оказалась нужна программа более высокого уровня, то есть методология и технология, лежащие вне пределов литературного творчества.
Характерно, что в художественной литературе цивилизаций, не придерживающихся принципа хроноориентации (индо-буддийской, конфуцианской, исламской), жанр НФ не получил распространения. Эти реальные миры не проявляют интереса к проекциям будущего; любое будущее представляется им достаточно приемлемым, потому что собственное настоящее видится им совершенным и задача заключается лишь в его продлении.
Русская НФ, не по своей воле явившаяся с большим запозданием, быстро наверстала упущенное в сверхнеблагоприятной обстановке. Честь державы спасена наличием в архиве отечественной НФ текстов, которых грешно стыдиться. Но НФ-методология теперь мертва, так же как мертвы поэтика элевсинских мистерий и принципы драматургии французского классицизма. Если в 1950-х годах неисчерпаемость НФ-тематики (опровержение на всегдашнее писательское «О чём писать?») признавалась как нечто само собой разумеющееся, то в 1980-х годах стали нормой повторы, обкаты, травестии и аллюзии на уже сделанное. Особенно хорошо видным это сделалось после широкой распечатки российскими издательствами наследия западной НФ 1960–1970-х, прежде недоступного из-за идеологической цензуры. Оказалось, в большинстве случаев мы торили проторенные пути и ломились в открытые двери.
Выполнив в доступных пределах и на доступном материале задачу художественного исследования области неведомого и оставив внушительный эстетический континуум, русская НФ лишний раз доказала, что пути научного и художественного мышления совпадают лишь на короткое время. Человек сущий оказался гораздо ближе человека грядущего.