Нужно было втащить на второй этаж дома два дивана. Их привезли вчера на дачу из московской квартиры. Жёлтый подняли легко. Как игрушку поставили на сверкающий лакированный пол бильярдной. А с зелёным застряли на лестничной площадке. Он не разбирался, был массивным и очень тяжёлым. Видно, каркас этого чудовища сделан из цельного дерева. Какой-нибудь редкой высокопрочной породы. Но под обивкой не видно.
— Погодь, погодь, сдай назад, — сквозь зубы скомандовал Сашко Митьке. — Балка не пускает. Обопри.
С немалыми усилиями они, стараясь — не дай бог! — не задеть ноздреватый шоколад пробковых обоев на стенах, приладили центр дивана на стык массивных лакированных перил. Нежно придерживая зелёного гиганта за бока, стали, отдуваясь, размышлять. Перила недовольно кряхтели. И мужикам это было больно, потому что больше всего они боялись что-нибудь повредить в этом доме. Думать, значит, надо было быстрее.
— Так, — через минуту распорядился Сашко, — Давай сейчас ты наверх, а я снизу. Будем его наклонять и заведём под балку. И поставим на попа.
Митька быстро кивнул. Метнулся выше по лестнице. Напряглись. Митька старался изо всех сил, тянул вверх, зная, что весь вес дивана сейчас чугунно перетекает в Сашковы руки. Манёвр, усилие, ещё, ещё — всё! Мешавшая делу балка пройдена. Диван, покачнувшись, покорно встал на левый подлокотник, вздыбив свою громаду вверх. Он занял собой всё пространство небольшой лестничной площадки. Сашко и Митька, притулившись по обе стороны, довольные, шумно переводили дух.
Вдруг раздался странный шелест и что-то заструилось сверху, из правой подмышки дивана, мимо них, и деликатно зашмякало об пол, и заскользило по сверкающей глади ступеней вниз. Это нечто убегало. Но не всё. Часть его шлёпалась прямо под Сашковы ноги в старых носках и оставалось горкой. Очень быстро падение прекратилось. Мужики постояли молча. Потом Сашко медленно нагнулся и ватной рукой поднял то, что валялось у ног. Митька шарахнулся к нему. Вдвоём они уткнулись Сашко в ладонь. В ней была стройная, нарядная, свежая, перевязанная зелёной резиночкой пачка долларов. На полу и на лестнице были такие же. Много.
Москвичи Сашкову бригаду называли хохлами. Ну а как не хохлы? Сашко, Митька (а произносили-то они — Мытька), Петро и Васёк. Все они замечательно гэкали, называли арбуз кавуном и говорили на забавном для московского уха диалекте. Когда Митька, сосредоточенно ковыряясь в жестяной коробке, произносил: «И хде же ш этот шурупчэк?», очередная хозяйка тихонько прыскала, пряча лицо в плечо.
А хохлами они не были. И Васёк всем пояснял:
— Якие ж мы хохлы? Мы — не хохлы. Мы кацапы. Ка-ца-пы!
Москвичи таращились на Васька: слово «кацапы» они не понимали (самоопределяющаяся нация такая, что ли? как ирландцы или баски? только от украинцев?), а спросить стеснялись. Васёк в эти моменты имел очень важный, строгий и оскорблённый вид. Хохлом, видите ли, назвали кацапа!
А были они из Белгородской области. Из русской (по-украински — кацапской) деревеньки Конотоповки, шумной, загульной и захудалой, которая находилась так близко к Украине, что все жители её пропитались языком, привычками и традициями Малороссии. Они состояли с жителями украинских деревень в близком и дальнем родстве, ездили к друг на свадьбы, похороны и проводы в армию. Ездили на сбор вишни и посол капусты.
Работы в Конотоповке не было, поэтому несколько лет назад Сашко сколотил бригаду и поехал шабашить по Подмосковью: строить дома и бани, отделывать их сайдингом, перебирать полы, обивать комнаты вагонкой, возводить заборы и поправлять отмостки. Они работали с ранней весны и до поздней осени, с самого утра до заката. Стучали молотками без перерыва, иногда, если работу надо быстрее кончить, — до победного, последнего гвоздя. Время для них было деньги. За лето они становились чёрными от загара, худыми и такими пружинисто-жилистыми, что иная хозяйка-«москалька» нет-нет и залюбуется, сидя с книжкой в шезлонге под выцветшим зонтиком, как играют мышцы на спинах увлечённых работой «хохлов».
Да, работали они хорошо. Москвичи, с усердием одержимых обустраивающие свои дачные мирки, был довольны. Исправно платили. По вечерам некоторые особо благодарные хозяева накрывали для бригады столы на лужайках, возле пышных клумб, лохматящимися то пионами, то астрами, или у маленьких бассейнов с забытыми с полудня детскими надувными кругами. На столе была и колбаса, и сыр, а иногда и шашлык, и коньяк, и пиво. Мирный разговор с хозяевами о том о сём тёк до темноты. Потом — сразу спать. Утром в пять вставать. Сашко держал дисциплину. Длинных посиделок с выпивонами не любил. Расхолаживают.
Однажды только Сашко позволил себе расслабиться. Этот вечер запомнился ему чувством вины — они жестоко проспали и вышли на работу только к обеду. И чем-то ещё, очень хорошим. В том доме жили молодые весёлые хозяева, муж и жена, пухлые и низкорослые, как хоббиты. На участке у них было не пройти от цветов: ирисы, лилии, розы, флоксы — все вперемешку и тесной толпой. Только узкие тропки, протоптанные, чтобы как-то ходить, нарушали цельность этого цветочного леса. «Это мама у нас цветы любит», — пояснили хозяева. Молодая пара в тот вечер примостила на единственном свободном от цветов пятачке у бани, похожей на вход в хоббичью нору, маленький столик, позвали Сашко с ребятами, и они вместе просидели вечер и полночи: пили шампанское («Ни хфиха сибе!» — сказал, увидев пол-ящика с бутылками, Митька) и смеялись, и пьянели быстро, и казалось, что это происходит не от искрящихся пузырьков в бокалах, а от одуряющего запаха флоксов, которые мощными розово-фиолетовыми соцветиями заглядывали прямо в лицо. И ночью так хорошо было смотреть, как растворялись в темноте их яркие пятна и вновь расцветали на небе в виде созвездий, слушать приятные голоса хоббитов и смотреть, как трясутся при смехе их мягкие брюшки.
Бригаду Сашко нанимали сарафанным радио. Один похвалил — передал другому. Из одного сезона в другой. Сначала они работали в Домодедовском районе, потом в Серпуховском, далее переместились в Подольский, потом в Наро-Фоминский, а за ним — в Одинцовский. Неведомая рука вела их с юга Подмосковья на запад. Мужики замечали перемены. Дома становились больше, материалы — дороже, работа — тоньше. Иной раз Митька стоял над очередным новым видом евровагонки, половой доски или паркета, чесал в затылке и цокал:
— Як сделано — усе стыкуется! Тютелька у тютельку! А рисунок… Ты хлянь, какой рисунок… Страшная красота! Я такое и резать очкую…
В Одинцовском районе мещанские мирки растаяли. Вместо них пошли всё больше королевские замки. С парадными подъездами, галереями, «вторым светом», переходами, башнями, зимними садами, бассейнами, подсобными помещениями и даже конюшнями. В некоторых дворцах кто-то жил, а во многих других не было никаких признаков жизни. Митьку возмущало, что тысячи квадратных метров в этих домах круглый год пустуют: хозяева то ли за границей, то ли ещё где. Посмотришь на мёртвые окна гигантских домов, в каждом из которых можно было с комфортом разместить всех жителей Конотоповки, и даже в жару потянет на тебя пустотой, холодом и одиночеством.
— Хлянь, хлянь, — возмущался Митька, если они шли по улице. — И здись пусто! Опять одни сторожа да собаки! Волками, небось, со скуки воют, — Митька смешно пучил светло-голубые глаза. — Пусто! Нихто не живёт. Ё-моё! А сколько сирот на свете бездомных!
Сашко насмешливо смотрел на товарища:
— Ты, видно, бездомный-то сирота?
— А то нет?
Действительно, Митька с женой и ребёнком жил с тёщей, тёткой Лампахой — Олимпиадой Максимовной, у которой было полдома. А полдома — у соседей. Так часто строились в Конотоповке, да и в других деревнях тоже. Только тётка Лампаха имела не полдома, а полдомика. Такой маленькой хаты ни у кого, наверное, не было. С водворением молодой семьи, тёща своё маленькое обиталище ещё раз разделила пополам. И было у Митьки четверть домика, четверть огородика, полсараюшки, полстолика и полкроватки.
— Хорошо, что малой пока маленький, — сокрушался Митька. — А вырастет? Ноги вытянет — на улице будут. А там нужник. Малой его ногой во сне толкнет — он развалится.
Возле дивана Митька очнулся первым. Он скатился вниз по лестнице, зашуршал по ящикам на кухне и прибежал с чёрным пакетом. Быстро-быстро сложил в него пачки. Махнул рукой призывно: пойдём, Сашко, во двор, пойдём. Тот молча двинулся за Митькой. Они было хотели пойти в свой домик, да Митька вспомнил про прослушку, выругался шепотком и рванул за куст, к столику, у которого они проводили все вечера. Положил пакет в центр стола. Сели. И уставились друг другу в глаза. Точнее, в лица. Долго молчали, удивлённые. Столько лет вместе, а лица как незнакомые. Да разве разглядывали они друг друга? К чему? Теперь Митька увидел на Сашковом лице сеть глубоких и длинных каньонов — это разбегающиеся от глаз морщины с самых краёв так загорели, что имели тёмно-коричневый цвет, а внутри, в глубине кожи, были беззащитно-светлыми. Словно бурные воды рек тысячи лет текли по Сашковому лицу, а потом ещё тысячу лет по нему дули ветра. Тёмная шапка волос оттеняла днища каньонов. Сашке было сорок девять, но выглядел он старше. Митька, напротив, весь выцвел. Сашко припомнил, что вроде раньше его юный товарищ был русым. Теперь весь белый. Волосы, ресницы, пробившуюся тут и там щетину — всё вылизало языком беспощадное солнце и превратило парня в только что народившегося ягнёнка.
— Это проверка? — осторожно спросил Митька.
— Какая проверка? — Сашко не понял.
— Ну нас проверяют — честные или нет.
— Разве сор золотом проверяют? — Сашко ухмыльнулся.
— Не понял. Какой сор? Мы, что ли, сор?
— А то! Зачем такой суммой рисковать. Из-за каких-то хохлов.
— Мы — кацапы, — автоматически, с обидой в голосе за «сор», произнёс Митька.
— А! Ну то другое дело! Кацапа проверить обязательно нужно! Большими деньгами.
— Да хватит тебе, — внутри у Митьки все суетилось, и шутить ему не хотелось. — Я пойду посчитаю, сколько там… Ладно?
— Иди.
Митька благоговейно взял чёрный пакет и скрылся в их избушке.
Сашко остался сидеть. Ему нужно было спокойно подумать. Про эти деньги. Хоть немного. Вот сразу не понравился ему этот дом. И хозяин. Как будто чуялось что-то. Часто он думал — как их вообще сюда занесло? Да из-за Любки, конечно. Из-за жены. Причитаний её вечных. Про деньги и про то, что его, Сашко, дома полгода нет. Да, всегда трудно было. Все заработанное бригадой он делил поровну на четверых. Не меньше трети всех денег отправляли домой в течение лета — семьям надо было что-то есть. Две трети привозили по осени домой. И хоть знали, что это на всю долгую зиму — а куда денешься? — тратили. То куртку кому из детей надо, то ботинки, то пуховик. Сын Лёшка техникум закончил, на работу в Белгороде пошёл — экипировали. Оксанку, дочь, в колледж собрали. Осенью хорошо — ты при деньгах. Кум королю. А весной только и рыщешь как голодный волк, где бы подзаработать, потому что семья пустые макароны ест. А где заработаешь, когда в каждом доме мужик, или брат, или сват, или сосед безработный всё сделал уже. А до апреля, до Москвы, месяц ещё.
Любка пыталась бороться с осенними тратами. Ограничивала, не разрешала, не выдавала. Однажды разложила все деньги по Сашковым старым чёрным носкам и на каждый приколола бумажку: «ноябрь», «декабрь», «январь»…
— Ой, не могу! — смеялась Оксанка. — Мама говорила, что раньше были трусы «Неделька», а теперь у нас носки «Полгодика»!
Носки Любка попрятала в труднодоступные места. Строит ли говорить, что носок по имени «январь» был пуст уже в декабре (Новый год!), а в конце января уже начиналось таскание из носка «март», а до марта было ещё жить и жить.
И когда мужик в Одинцовском районе, которому они срубили баню, позвонил и предложил пойти к его знакомому в работники-сторожа на вахту месяц через месяц, Любка взвилась и загоношилась: давай, давай, иди! Надоело тебя ждать по полгода: в доме некому гвоздя вбить, по хозяйству всё время одна. Надоел март-макаронник, носки-полгодика и нищета вся эта. Иди! И молотком не надо целый день махать. Заработка в целом выйдет столько же, как и раньше, зато деньги будут стабильные. Чего только Любка не говорила! Ага.
Так они оказались здесь. В напарники Сашко выбрал Митьку, самого младшего из бригады, ему ещё и тридцати нет. Но Митька работящий, лёгкий характером, простой — Сашко все это нравилось. Да и относился он к Митьке в силу разницы лет по-отечески. Как будто сына или младшего брата с собой взял. Лето и осень они должны были работать здесь вместе — обновить баню, перемостить дорожки, отремонтировать хозблок, а зимой уже по одному, вахтой.
Сашко подумал о хозяине и скривился. Сначала показалось — нормальный мужик. А потом… Как-то всё. Не привык так Сашко. Хозяева всё время на даче не жили. Наезжали дня на три — на четыре. Первый приезд хозяина с внучками удивил. Они вышли из машины: хозяин, водитель, девочки в летних платьях и няня. Няня — симпатичная такая женщина. Водитель достал из машины упакованную в плёнку картину. Хозяин смотрит на неё и говорит резко, грубо:
— А сдача с картины где?
Няня нервно присела и стала оправдываться:
— Да, там была сдача. Я девочкам куколок купила, — все взглянули на девочек, в руках у которых были куклы-испаночки с кастаньетами. — Я отдам. Я сейчас наверх схожу.
Хозяин сердито повёл бровью и процедил:
— Не надо. А вот спрашивать разрешения — надо.
Сашко подошёл потом бочком к этой няне, когда она гуляла с девочками в саду. Спросил как бы невзначай:
— Давно здесь работаете?
Она взглянула на него снисходительно, но ответом всё-таки удостоила:
— Четыре года.
— И как тут… вообще?
Женщина смотрела холодно. Подумала и сказала:
— Строго. Чуть что не понравилось — увольняют. С болтовнёй осторожнее. Прослушку вам бросят. На первое время — точно.
От этих слов Сашко так захотелось туда, назад в Домодедовский район, к флоксам и хоббитам. Митька после сообщения о прослушке вообще внутри их избушки перестал разговаривать. Ходил молчал и пытался заговорщицки переглядываться с Сашко. Потом, слава богу, успокоился — забывать начал.
Потихоньку они, конечно, прижились. Хозяева уезжали всегда вечером воскресенья, поэтому понедельник определился у них за выходной день. Днём они работали, а вечером Митька бежал за поллитровкой. Ужинали с водочкой в сумерках за столом у своей избушки, наслаждаясь тем, что не было над ними никакого хозяйского глаза, никакой угрозы. Пили и ели молча. Потом Сашко шёл спать, а Митька оставался допивать водку и слушать на телефоне музыку. И ещё танцевать в полумраке. В танце он мелко тряс телом, часто сгибая ноги в такт музыке, а руками широко загребал воздух, как будто летел.
Вернулся Митька. Он снова почтительно положил чёрный пакет на стол, сел и зашептал:
— Всё, прикинул. В каждой пачке по тысяче долларов. Восемнадцать пачек. Восемнадцать тыщ, — и он уставился на Сашко.
Тот молчал.
— Ну? Что думаешь? — у Митьки кончалось терпение.
— А ты что думаешь? Взять? — с сомнением отозвался Сашко.
Митька кивнул:
— Да. Думаю — да.
— Давай рассуждать, — Сашко выложил ладони и локти на стол. — Если это проверка, то… что? Мы дадим ходу и нас будут искать. Куда пойдёшь? — Митька в ответ пожал плечами. — Вот. Не знаешь. И я не знаю. А наши как одни будут? И всё равно в конце концов найдут. До Конотоповки недолго искать. А найдут — и что?
— Уроют! Кости переломают! — Митька как бы восхитился лицом.
— Да сейчас вроде не убивают…
— Ну, вот именно — не убивают!
— Под суд отдадут.
Оба они представили, как придёт такая весть домой. Перед Сашко возникло лицо жены, перед Митькой — лицо тётки Лампахи. Похолодели.
— Только я думаю, это не проверка, — сказал Сашко. — Зачем так проверять?
Митька опять закивал и подхватил мысль:
— Они их… забыли? Да?
— Я вот и думаю. Можно забыть, куда положил восемнадцать тысяч долларов?
Митька сник — это невозможно. Невозможно. Он бы никогда не забыл, куда спрятал даже сто долларов. Сашко тоже пытался представить. Он прикидывал, что, например, потерялся один из носков «Полгодика». Они с Любкой часто мечтали в марте-апреле найти лишний, неучтённый носок, полный денег, запропастившийся на дне бельевого ящика. Но таких носков никогда не случалось. Никогда. А большие деньги… Нет, большие деньги не забудешь, куда положил. Никак.
— Што ш это значит тохда? — отчаявшись понять, спросил Митька.
— Не знаю.
— А давай так! — Митя взял инициативу в свои руки. — Давай положим их назад, в диван! И посмотрим. Хватятся они денег — деньги в диване. А не хватятся — потом возьмём.
— Митька, — с укором сказал Сашко, — это ж дырку в тебе прожгёт! Обязательно спалишься! И если вдруг тут камеры — посмотрят они на нас. Как мы посидели, подумали, промолчали и деньги в диван спрятали. Потом ходим в диван — проверяем.
— Думаешь, всё-таки камеры здесь везде? — Митька загнанно заозирался.
— Хрен знает.
Посидели, прикидывая в уме варианты. Наконец Сашко произнёс:
— Батя меня одной правильной вещи научил. Он говорил: если не знаешь, как поступить — поступай, как должен. Я в молодости думал: ну что за совет? Такая простота вроде. А знаешь, сколько раз я эти слова в жизни вспомнил?
— Сколько? — в голосе у Митьки не было никакого энтузиазма.
— Тыщу, тыщу раз!
Митька уныло покивал.
— А я всегда мечтал найти чемодан денег! — сказал он. — С детства. И в школе. Ходил и мечтал. И думал: найду чемодан — не сплохую уж, рвану, убегу, унесу его! Представляешь, мы бы…
Но Сашко его перебил:
— Звонить надо, Мить.
— Кому?
— Хозяину.
Белые ресницы парня вздрогнули. Он вскинулся:
— Да погоди ты!
— Чего годить, Митька? — Сашко начинал сердиться. — Я у заказчиков сколько раз мог своровать — никогда не брал.
— Почему воровать? — Митька глянул на него беззащитно. — Мы же ш — не воровать… Забыли они их.
— Невозможно такие деньги забыть. Ты сам сказал. А если б и забыли? То что? Поэтому надо звонить.
Сашко взял телефон и стал искать в книжке номер. Митька подскочил к нему и замер, волнуясь, рядом. Хозяин взял трубку. Сашко доложил: вот, Сергей Борисович, нашли деньги в диване, который привезли вчера из московской квартиры. Митька держал голову ближе к трубке — слушал.
— В каком диване? — хозяин спросил сухо и строго.
— В зелёном.
— Сколько?
— Так я точно не знаю, — ответил Сашко. — Восемнадцать пачек.
— Баксы? — допрашивал хозяин.
— Да.
— Вот бл…ть! — выстрелило из трубки. Потом Сергей Борисович громко сказал куда-то в сторону: — Тоня, Тоня! Бабки нашлись. Которые ты не знаю куда дела!
Сашко глянул на Митьку. В выгоревших на солнце голубых глазах парня мелькнули все чувства разом и — погасли.
— Забыли, значит… — пробормотал в трубку Сашко.
— Забыли! — гаркнул Сергей Борисович. — А вы что подумали?
От этого вопроса Сашко растерялся, забормотал:
— Так это… Не знали что… Думали, может, проверка…
— Какая на хрен проверка? — прорычал Сергей Борисович.
Потом он распорядился деньги сложить в комод под телевизором и отключился. Кажется, спешил ругаться с женой.
Остаток дня они работали молча. Запихнули-таки на второй этаж зелёный диван. Постригли на газонах траву. Сашко не переживал. Он, наоборот, ощутил, что всё сделали правильно. Только отчего-то тоскливо, надсадно было в груди. В полседьмого Митька вытряхнул последнюю траву из накопителя газонокосилки в компостный бак и сказал:
— Всё. Я в махазин. А то закроется.
Сашко удивился. Обычно на покупку спиртного Митька спрашивал его согласия и как бы разрешения. А тут ничего не спросил. Ну и ладно! Сашко махнул рукой.
Митька принёс две бутылки водки. Поставил на стол. Нарезал закусь. Сели. Он налил. Выпили. Ещё раз налил. Снова выпили.
— Как ты думаешь, — спросил Митька, — шо они щас думают?
— Хозяева? — Сашко слегка морщился, он ждал, когда вторая рюмка достигнет желудка. Потом задумался. Представил. И сообщил: — Они ничего не думают. Они ржут с нас.
— Ржут?
— Ну а как? Сначала он ругался. Потом успокоился. Деньги-то всё равно нашлись. Потом они посмотрели на ситуацию: его Тоня, значит, как чумачечая белка деньги сховала сто лет назад, а куда — забыла. Диван уж состарился. А хохлы нашли. И долго думали — это проверка?! Или не проверка?!
Митька коротко хохотнул. Потом опять. Сашко тоже поулыбался. Они налили ещё раз. И ещё. Солнце зашло, свет без него стал прозрачнее и мягче, подстриженная трава — зеленее. Захмелевший Митька включил на телефоне музыку и настойчиво, по пятому кругу, рассказывал, как он в детстве мечтал найти чемодан денег. И тогда он не знал — не зна-а-а-ал! — что в жизни ему действительно выпадет такой случай.
— Я понимаю, ты хотел чемодан… — начал Сашко.
Но тут телефон вдруг разразился какой-то особенно зажигательной композицией. Лицо Митьки сделалось сосредоточенным, он рубанул рукой воздух и сказал:
— Хрен с ним! Полетели!
Он расправил руки и пошёл медленно рассекать ими сумерки, часто перебирая ногами и ритмично дёргая телом. До темноты Сашко смотрел, как Митька танцует. Потом парень налетался, скис, пришлось отвести его в избушку и уложить спать. Воцарилась тишина.
Выпитая водка гудела в голове, давила тяжестью. Сашко присел на свою кровать, не раздеваясь, и боком привалился к подушке. Так и уснул. Как-то неожиданно, незаметно для себя. Он лежал в темноте и видел два низких окна и в них — серое сияние приближающегося рассвета. Оттуда, из-за окон, тянулась песня. Женские дружные, высокие и звонкие голоса выводили что-то протяжное, полное грусти и надежды. «Мама поёт», — подумал он привычно. Каждый раз, закончив утреннюю дойку, начинавшуюся в три часа, мать садились с бабами на завалинку возле коровника, и они «спивали» хорошую песню, радуясь, что закончена их утренняя смена, а до дневной ещё есть время, радуясь, что нарождается новый день — солнце выходит, как младенец, из материнского лона ночи. Сашко привык просыпаться именно так: «Мама поёт, значит, шесть утра». И там, во сне, он вздрогнул, изумился: это же мама пришла! За семь лет, со дня своей смерти, она являлась ему во сне только один раз. Когда Лёшка сломал руку. Тогда мать стояла молча и смотрела тревожно и строго. А сегодня вот так пришла… Своей рассветной песней. Сашко испугался, что сейчас от этих мыслей проснётся. Он постарался поскорей провалиться, вернуться туда, где пел, звучал для него утешно голос матери.