Что-то случилось с Никитой. А что, он и сам не знает. Лежит бородой кверху, да и не знает, что к чему.
А за окном тёмной пышной грудой лежит ночь и тихо дышит знакомыми пряными запахами деревьев и разных цветов. Запахи эти давно стали привычными, потому как чувствует он их побольше семидесяти лет.
Вот так капризная барышня судьба распорядилась его жизнью: забросила сюда, в тёплые восточные края. И прожил он тут почти всю жизнь, и стал тут старым.
А старость замечаешь по мелочам: не по бороде седой, а по тому, что руки стали корявей работу делать. Или вот скручиваешь папироску, а хоть немного табаку с бумаги да просыплется.
Что-то беспокоит Никиту в последнее время, не болезнь ли какая завелась? Да вроде не болит ничего. И никогда не болело. Вот у жены — болело, хоть и моложе его была намного.
Лола красивая была. Как и все армянки, с чёрными волосами да с чёрными глазами, да покрасивее других. И волосы покрасивее, и глаза, да и вся она покрасивее. Обнимал её когда-то Никита возле моря и назвал её «ночкой», уж точно она была похожа на тёмную ночку ласковую. Не суждено им было детей иметь — стала Лола болеть и на руках у него умерла. Вроде вышла куда-то, да никак с тех пор не воротится.
Нет, ничего не болит у Никиты, вот только в последнее время стали кости по ночам поскрипывать. От старости, надо думать. Тихо так поскрипывают. И скрип этот что-то Никите напоминает, а что — никак он вспомнить не может. А что-то знакомое-знакомое напоминает. Это как иногда вспоминаешь фамилию совсем известного тебе человека, она уже на языке вертится, а не вспоминается, а ты аж трясёшься весь, так вспомнить хочется.
И ещё — последнее время дни для него стали как-то по-другому видеться. Раньше-то тёплыми утрами, пышными ночами отмечались, а сейчас стали они какими-то прозрачными. Прозрачно текут мимо него дни. Так прозрачно, что сквозь них вся жизнь просвечивается. А мало ли чего за семьдесят лет случилось…
Вчера — или когда, ну да, вчера — приснился ему единственный дружок его, грек Харлампий, тоже здешний. Приснился он довоенным, с синими щеками: борода выбривалась не до конца. Сидят они на каком-то празднике. Харлампий кричит Никите что-то приятное, а Никита вроде оглох, ничего не может услышать.
А кончился сон тем, что Никита глянул — а глаза у Харлампия печальные, стонущие. И не говорит уже приятное, только повторяет: «Помни, Никита! Помни, Никита!» И звук такой, будто в пустой церкви говорят. Вместе они на войну ушли. Убил Харлампия немец с истребителя, когда Харлампий бежал в укрытие, нёс солдатский котелок с кашей. А потом, когда самолёт улетел, притащили и Харлампия, и котелок. Каша была ещё тёплая.
А то вот недавно ему послышалось — вроде Челнок залаял? Вскочил он, да лёг снова, вспомнил: Челнока уже нет. Любил его. Да и тот, умирал — смотрел на него так, что Никите на земле оставаться не хотелось. Да кто ж виноват, что когда мир, собачий век короче людского.
А один человек специально не заводил у себя собак, оттого что собака меньше живёт. А другой был человек, он не понимал тех, кто попугаев заводит. Разве, говорит, не страшно: смотришь на попугая и знаешь точно: ты помрёшь, а он после тебя жить будет. И тошно от этой точности.
Много разных людей на свете…
Вдруг ветер за окном задышал с присвистом. Закричали гортанно какие-то птицы, разбуженные ветром. Никита опустил ноги на половицы. Прохладно гудел под ногами пол. Это ноги гудели натружено, а казалось — пол.
Вышел на крыльцо. Ветер маленько буянил, вплёл ему в бороду пару листьев. Вгляделся Никита в темноту и крикнул на птиц по-кошачьи: «Брысь»! Но тут же их пожалел, сердце как-то непонятно защемило, он ещё раз оглядел темноту и вошёл в дом. А потом решил выпить водки. Зажёг свет, выпил, хватанул крупными ноздрями ржаного воздуха от корочки.
Захотелось посмотреть на себя в зеркало. Хмыкнул от смущения, покосился в зеркальную дверь шкафа. Погасил свет и снова сел на кровать. От луны в окно ворвался лоскут света, улёгся на полу. Глядит на него Никита и думает: отчего это, когда он на птиц крикнул, сердце вдруг защемило. И тут он увидел в лоскуте света плетень — только не такой, как здесь, а петух на плетне сидит и кричит-кричит — про утро, значит, рассказывает. А вокруг всё зелёное и синее.
И лоскут света превратился вдруг в прозрачное течение дней. И в течении этом прозрачном увидел Никита давнее: он, совсем маленький, летает во сне. И трава, ласково стегающая босые ноги. И круги от камня, брошенного в тихий печальный пруд. И кукушка, сошедшая от весны с ума и нагадавшая ему сотни лет жизни. И дым, до боли знакомый дым. И перезвон каких-то родных голосов. И руки мамы, пахнущие хлебом.
Охнул Никита и понял, отчего у людей щемит сердце. И тогда уже совсем легко вспомнил, что старческий скрип его костей напоминает скрип первого снега под подошвами. И как только он это понял, так стало ему легко. Перестало что-то мучить, загладилось.
И с той минуты стал Никита понимать, что пора и ему собираться в дорогу. Лола жена умерла, дворняга Челнок помер, детей нет, даже попрощаться по-родному не с кем, пообниматься, поплакать.
Второй раз в жизни Никита обратился к Богу. Первый раз — когда Лола мучилась умирала, а сейчас вот второй раз.
Толком Никита не знал, как и что сказать, но похмыкал, слюну позаглатывал, потом заговорил, хоть и не очень складно. Я, значит, такой-то, скоро мне помирать, а я ведь ждал-ждал, что детишки у меня будут, не дал ты их мне, но понимаю, что на Бога нельзя обижаться, но вот видишь, мне и попрощаться не с кем, и никто не поплачет, когда меня в земельку положат. Ох, вроде не хочу обижаться на тебя, но, по правде, немного обижаюсь. Ну, а так всё хорошо: друзей не осталось, а коты приблудные приходят. Придут и уйдут, не задерживаются, не нравится им, что ли, здесь.
И стал думать Никита, когда помрёт, куда всё потом денется, как приготовиться, чего надеть, да и кто придёт. Ну, если оставить стол полный, да самогона бутыль-другую, то придут, конечно.
Скрутил Никита цигарку, руки давно дрожать стали, прикурил со второй спички и решил сходить к Матрёне Акульшиной, она баба неплохая, даром что, как и он, бобылихой живёт. А он уже редко с людьми встречается, все думы про то, что прошло. Хлеб-соль-сахар когда покупает — здоровается, берёт и домой.
Сварил как-то суп из крапивы, хлеба накрошил, и вдруг голос девчоночий:
— Дед! Мальчишки кричат, чтоб водяной меня утащил!
Никита видит, что никого нет, но ответить надо:
— Пугают зазря, никого он не утащит.
Только раз такое случилось, больше не приходила, не звала она его.
Застал Матрёну возле изгороди. В этой деревне она и ещё ну пара человек русские, а остальной народ осетины. Прислонился Никита к забору и начал разговор, что вот помирать собрался, совет нужен, как вырядить его, когда преставится. Хозяйство оставлять некому, что ей надо пусть Матрёна возьмёт, остальное раздаст людям.
Матрёна, тоже старая, говорит:
— Ты только не помирай в воскресенье, лучше во вторник или в среду. Людей я соберу, нас-то здесь сколько, ну человек двенадцать осталось.
(Какие двенадцать, подумал Никита, и семерых-то не вспомню, а может, Матрёне видней…)
Так и порешили.
И в понедельник стал Никита готовиться к смерти. Растопил свою баньку, покряхтел, попарился всласть; побрился; одеколоном припасённым, «Шипром», обмыл лицо. Оделся во всё не одёванное, ну кроме костюма. Медали достал свои три, орден за подбитый немецкий танк. Носки такие длинные, сорочка холщовая белая, кальсоны как полагается, белые с тесёмочками.
Вспомнил, что ногти растут и на мёртвых; покряхтывая, как сумел, срезал ногти на ногах и руках. Подумал, надо ли есть напоследок. Но захотелось. Луковицу почистил, картофелину тоже, вспомнил про припасённый шматочек сала, отрезал ножиком, с войны ещё привезённым; пошёл к шкафчику; там в бутылке чуть меньше половины казёнки, налил, бережно донёс, выпил, крякнул, прожевал со вкусом луковицу с картофелинкой, подошёл к кровати, улёгся сверху всего.
И стал ожидать.
Думает: придёт старуха с косой, бр-рр, ну, придётся терпеть. А куда потащит, толком не известно. Слышит: зашли, да нет, это Матрёна. Говорит:
— Как помрёшь, я тебе глаза закрою… Ну чего, Никита, пора тебе, я лопаты приготовила, гроб какой-никакой, но всё ж сколотили, земля сейчас мягкая.
— Да вот, жду, — говорит Никита, — а она не приходит.
— Ну жди, жди, забегу через часок; может, отойдёшь от жизни-то грешной.
Ушла Матрёна, а Никита лежит себе, лежит, и как будто пчёлы вокруг зажужжали. И залезает легко через окно девочка — та, что разок уже приходила. Славненькая такая, белобрысенькая.
— А я за тобой.
— Да как так? — удивился Никита. — Старуха ведь приходит.
— За плохими людьми — она, а за хорошими я прихожу. И по дороге вам ранки глажу.
Обрадовался Никита, и шепчет:
— Слава тебе, Боже, что послал за мной её.
— Медальки твои и орден я сберегу, с тобой они будут.
— Девочка, славная, с тобой умирать совсем не страшно… А ты кто та…
Но не закончил Никита вопроса, выдохнул и помер.
А девочка не стала дожидаться Матрёну, и Никите глаза закрыла.