* * *
На площади Ленина Ленин сидит,
его осыпает снежок.
На Ленина он откровенно летит,
но, в общем-то, всем хорошо.
Автобус на Волгу выносит меня,
и я наблюдаю с моста,
как в сумерки город уходит маня
и набережная освещена и пуста.
Туманна луна, а вокруг — круговерть.
Внизу вдоль причала чернеет вода.
На той стороне в темноте судоверфь,
на этой — церковных крестов череда.
Мой путь одинокий в потоке людском
легко отследить по прильнувшей к окну
печальной фигуре с немодным шарфом.
А если чего, я вам тихо кивну.
Мне нравится ехать, не зная куда,
а также туда, где и любят и ждут.
Маршрутки по мне, а ещё поезда,
которые долго-пре-долго идут.
Сидеть и смотреть, как меняется мир,
как тихо планета вращается в ночь.
И знать, что я в мире совсем не кумир,
и вряд ли кому-то сумею помочь.
Конечно, мой лепет нелеп и смешон,
мгновения жизни моей — пустяки.
Маршрут обозначен, исход предрешён.
Одна неувязка — вот эти стихи.
Как вяжут старушки на спицах носки,
так строчки сплетаю на спицах ума.
В них нити вплетаются лёгкой тоски,
огни за рекою, и вечность сама.
И Ленин на площади Ленина спит,
делая вид, что готовится речь.
И лёгкий снежок наплывает, летит,
как будто на корпусе вечности течь.
* * *
Провожали (не жилось)
пьяницу Серёгу.
За посёлком вышел лось
молча на дорогу.
Вышел, тихо постоял,
тишину послушал,
будто тоже потерял
родственную душу.
Этот синий окоём,
лес притихший, грозный,
даже если и вдвоём,
ощущаем розно.
В одиночку у реки
боль свою залижем.
Все мы в жизни — чужаки,
только после — ближе.
Будто тёмный этот лес —
проступает вечность.
Кто там бес, а кто балбес?
Всё земное — ветошь.
Постояв и приравняв
всех живых, сохатый
по теченью низких трав
в лес ушёл, до хаты.
* * *
Вставил я новую раму
(ель ли, иная порода) —
раздвинул себе панораму
собственного огорода.
Вижу сквозь сетку веток
и капли весенней влаги
сараев утиль и ветошь,
заборы, бурьян, овраги.
Нахохлясь, гуляют куры
и плещет струя над баком.
Сосед в засаленной куртке,
присев, говорит с собакой.
Ему не хватает совета,
любви ему не додали,
как мне не хватает света
и перспективы далей.
Приятно — новая рама!
Расширился вид на лето.
Среди барахла и хлама
стало чуть больше света.
* * *
Люпины клонятся под ветром.
В саду — осоки, шелест, свет.
Июль — как будто отмель лета,
Где никаких событий нет.
Давно такого не случалось,
Чтоб так, оставив повода,
Неторопливо жизнь качалась,
И шла дорога в никуда.
Но так и надо, так и должно —
Жить, не тревожась, просто так,
Как не спеша прольётся дождик,
И как качается гамак.
Его натянутые сети
В саду заброшены моём,
Чтоб были мы с тобой как дети,
Ловили неба окоём.
Чтоб никогда не научились
Жить, как волы, в ярме труда.
Смотри, как в окнах отразились
Люпинов синие стада!
* * *
Буксир привалил, поторкался
и присмирел, как в сети
попавший налим. Потёртые
пегие дяди Пети
усы появились боцманские
и вылинявшая тельняшка.
Доскою тяжёлой ботая,
Крикнул: «А ну-ка, Пашка,
сбегай дяде за пивом,
пока охлаждается дизель».
И, посмотрев игриво,
чайке сказал: «Во жизень!»
Чайка взглянула зорко
острым взглядом хирурга.
Мимо прошла моторка,
торкнулись волны гулко.
Парнишка летел к палатке,
а боцман, прищурив глазки,
курил на борту и сладко
потягивался: «Как в сказке!»
Сладко быть недалёким,
плыть, как в воде окурки.
Окинешь весёлым оком —
на пляже все люди — «чурки»!
Дизель заторкал бодро,
Волн распуская сети.
Чайка зависла над бортом,
как усики дяди Пети.
* * *
Всё умничаем. Это же смешно.
От нас, от образованных, в окно
глупышка отвернулась, там неброско
уселась, замерев, на лист стрекозка.
И лето разгорается, лучится.
И лучше уж, наверно, не случится.
И замираю я на полуслове,
нить разговора пусть ворона словит.
Не понимаю, нет, не понимаю,
не понимая, так и принимаю
теплынь, июнь, рассыпчатый и чёткий
горящий ореол его причёски,
на облаке плывущий, как на троне.
Мне важно этот миг не проворонить.
* * *
Вот в поле оказался я под вечер,
забрёл случайно в поисках строки.
Как научиться — не противоречить
кузнечику, стрельнувшему с руки?
Непаханому полю сновидений?
И ряскою покрытому пруду,
где тёмная вода — как тьма видений
откроется, когда я подойду?
Как не противоречить этой силе,
которая, кому-то вопреки,
вздыхает в обезлюдевшей России
и скромно воплощается в стихи?
* * *
Я понимаю жизнь, не понимая,
хотя бы в тяжком грохоте трамвая
и скрежете визгливых тормозов,
ко мне летящих из-за поворота.
Я этот грубый первобытный зов
внезапно узнаю, как голос Тота.
В трепещущих зеркальных тополях
роится и гудит июль. В полях
в сиреневом предгрозовом наплыве
угадывается, нет — снится ширь Земли,
и как бы золотые корабли
в серебряном сверкающем проливе.
Не понимаю, нет, не понимаю,
когда понять пытаюсь, но внимаю,
не понимая ни причин, ни связей,
лишь чувствуя, как, улетая, вязнет
в густом наплыве городских окраин
звук потревоженных вороньих граен.
* * *
Я знаю — смерти нет, но как сказать
тебе, у смерти вырванной из лап,
задумчивой, притихшей? Эскулап
проходит коридором белым в белом.
Он знает смерть и может доказать
не словом, а улыбкою и делом.
Идут навстречу, пряча тихий взгляд
в халатики закутанные дни.
И, если и останемся одни,
нелепо говорить о жизни вечной.
Утешит это мало, нет, навряд.
Калечит смерть и делает увечной.
И солнце, и сверкающий апрель,
и неба два оконные квадрата —
не радуют пришедшего обратно,
не до конца отпущенного ею.
Сказать: не бойся, смерти нет, поверь!
Но я и сам не очень в это верю.
* * *
Лёжа на отмели моря и лета
где-то в районе Нового Света,
не ощущаю ни стыд, ни спесь,
а только восторженное «Я есть».
Волны подкатываются любезно.
В пяти шагах — голубая бездна.
Но я доверился, лишь различаю,
как дышит бережно и крики чаек.
Уж так устроено, нам потакая —
всё растворяется, как соль морская.
Растает зависть, обида, спесь...
Нерастворима лишь мысль — «я есть».
* * *
Седина в бороду — бес в ребро,
а самый злющий — в пах.
Мессионерю на Таиаро,
спасаю вылупившихся черепах.
Солнце палящее, тихий бред.
И, если пирога ткнётся в песок,
то нет гарантии, что не людоед
причалил к острову на часок.
И сам я, конечно, чёрен и наг.
Цивилизация не оставила и следа.
Стоило ли переться в греки из варяг,
чтобы в итоге попасть сюда?
Спасаю зелёных черепашат,
которых птицы нещадно жрут.
Черепашата ползут, шуршат.
Ползти по жаре — это тоже труд.
Набрав корзину, несу к воде.
Дело дайверов — отслеживать океан.
Непритязателен стал к еде,
Питаюсь скромно: кокос, банан...
Искушает в сумерках сизый дымок
отведать, что там за черепаховый суп.
В пальмах слегка шелестит ветерок,
торчит вулкан, как огромный пуп.
Конечно, за мной прилетит самолёт.
И я отчитаюсь за черепах.
И дождь золотой без меня пройдёт
на этих сказочных островах.
А я закажу черепаховый суп
Где-то в Париже или в Балагом.
И вот даю вам акулий зуб,
что вкус этот с детства был мне знаком.
* * *
Приметами осени, севера
в утреннем серебре —
оттенки тончайшие серого
присутствуют в октябре.
Травин паутина хрупкая,
над нею — луны следок.
Иду, как капусту хрумкаю,
крошу сапогом ледок.
Свалялся, как шерсть зайчихи,
сухой бурьян на мысу.
Стоит охотничий, тихий
октябрь в опустевшем лесу.
* * *
Мать, прими меня отпрыска —
от юдоли земной.
Дай не краткого отпуска —
возвращенья домой.
Как калека безногий,
обращаюсь к врачу:
— «Я отведал земного,
я иного хочу».
Опрокинулся в небо,
как изба, как ветла.
Дай мне звёздного хлеба,
материнская мгла.
Наполняется время
тишиной неземной,
что сияет над всеми
и горит надо мной.
Звон вселенских кузнечиков
мне слышнее всего.
Мне просить больше нечего
для себя самого.
Всё больное, калечное
утекло, как ручьи.
Лишь — проточное, вечное,
и кувшинки ничьи.