Отдел прозы

Саша Кругосветов
Вечный эскорт
Главы из романа (Продолжение, начало в № 9 за 2020 г.)
5
Сейчас я всё это как-то пытаюсь сам себе объяснить, но в двадцать лет, и даже в двадцать пять, я ещё не понимал природы собственной раздвоенности и моих мучений. Тело знало, что оно жаждет, но рассудок говорил, что жизнь такова, какова она есть, и надо принимать мир именно таким. Меня охватывали то безумные постыдные мечтания, то безрассудный оптимизм. «Всё и так хорошо, — говорил я сам себе. — Сколько прекрасных женщин ходит по земле, а остальное зависит просто от выбора правильной точки зрения». Я чувствовал, что вполне способен любить Еву, но мечтал всё-таки о Лилит — о, где мне найти трёх ангелов, Сеноя, Сансеноя и Семангелофа, чтобы отыскать её и привести к себе?
Как нам поведал великий датский сказочник, однажды морская ведьма предложила зелье русалочке, которая захотела стать человеком и получить бессмертную душу. Ведьма предупредила, что русалочка никогда уже не сможет вернуться в море. После приёма зелья ей будет казаться, будто огненный меч проходит сквозь её тело. Но потом, когда её здоровье восстановится, у русалочки появятся красивые ноги, она сможет танцевать и будет, конечно, танцевать лучше всех на свете.
Обрести бессмертную душу русалочка тоже сможет, но только если встретит сказочного принца, если тот полюбит её всем сердцем, женится на ней, если она получит поцелуй истинной любви, именно истинной любви, — вот тогда часть души возлюбленного перейдёт к ней. Если же принц женится на другой, русалочка умрёт с сокрушённым сердцем и превратится в морскую пену.
Ундины, которых я искал, наверное, потомки той русалки. Интересно, получила ли хоть одна из них бессмертную душу?
Весна моей жизни — время ожиданий, предчувствие любовных свершений. Какие только приключения я не воображал, держа затёртую книгу доступных знаний на озябших коленях.
Сиреневым майским утром — молодая листва, белые ночи, первое летнее тепло — я сидел на скамье в Летнем саду, готовясь к зачётам и экзаменам в институте, смотрел по сторонам и думал, не появится ли долгожданная ундина. Вокруг задумчивого начинающего энциклопедиста роились соблазнительные пчёлки, среди них вполне могли быть юные Аганиппы. Я был для них всего лишь цезурой в амфибрахии или парковой скульптурой, ну не «Аллегорией красоты», конечно, а чем-то маловразумительным вроде бюста курфюрста Бранденбургского.
В этот момент расхлябанным коньковым шагом к моей скамье подкатила высоченная девица. Какой разительный контраст между удивительно подтянутым, компактным плоским животом, обрамленным коротенькой клетчатой юбкой, и сухими мускулистыми фантастически длинными ногами. Блузка с прямым разрезом сверху открывала изумительные смуглые плечи и лебединую шею. Шелковистая кожа худощавого лица, лёгкий румянец на щеках, чистый открытый лоб, размашистые, решительные движения. И рост, увеличенный за счёт ботинок с роликовыми коньками.
Вот так является иной раз судьба…
Я смотрел на внезапно появившуюся надо мной богиню; спутниками её головы были кудрявые облака над Невой, и там, в этих белых облаках, загадочно мерцала перламутровая ящерица её исчезающей чеширской улыбки. «Ундина» — вспыхнула огненная надпись в моей голове. И в ту же секунду девушка превратилась в громовержца, ударившего многопудовым ботинком с вершины Олимпа по задрожавшим деревянным перекладинам скамьи. О, эти обнаженные невообразимо длинные руки, бледные пальцы с сине-лиловыми камешками ногтей, перетягивающие шнурок на ботинке. Её очень тёмные, гладко расчёсанные блестящие волосы ниспадали плоским водопадом и, казалось, тянулись к царапине на ноге у самого ботинка, словно стремились прикрыть её, колебались в такт движению пальцев и шнурка, вновь поднимались вверх и опять пытались прикрыть царапинку, напоминающую микроскопические тёмно-красные чётки.
Тени деревьев и листьев покрывали нас обоих — я мог хоть что-то разделить с ней! — расплывчатые темные пятна и полоски света весело переливались на её голени, которая оказалась совсем рядом с моим лицом и покачивалась в такт с решительными движениями её рук.
Боже, какое счастье, что у меня на коленях лежал открытый учебник линейной алгебры, неожиданно выполнивший для меня роль своеобразного фигового листка. В голове крутились беспомощные слова типа «вам помочь?» или «разве удобно кататься на роликах по грунтовым дорожкам?», но нежданно прилетевшая комета сорвалась с моей орбиты и укатила в ароматных потоках весеннего воздуха.
Чем отличается комета от других небесных тел? Прежде всего тем, что имеет вытянутую орбиту и редко посещает уныло-круглые орбиты обычных планет. Комета унесла с собой свою ни с чем не сравнимую атмосферу, магию нездешней звезды, нежданно посетившей наш безнадёжно-постный человеческий мир. Кода миниатюрного дежурного романа, которых было множество в моей жизни. Зрелище её суперэпилированной нежнейшей подмышки было для меня откровением, бурлившим нескольких недель веселящим ядом в моей крови. О бразильских полосках я уже слышал, но такие потрясающие гладко выбритые подмышки не появлялись ещё даже в западном кино.
Ундина, которую я углядел на пляже в компании развлекающейся молодёжи. Ундина, наклонившаяся надо мной в метро, — о, эта непередаваемая аура, которую ни с чем нельзя спутать! Видение золотистой пастели наготы изящной ундины, которую я усмотрел в окне гостиницы с противоположной стороны атриума, принявшее уже от меня изрядный порыв поклонения и вызвавшее стук крови в висках, внезапно превратилось в свою противоположность, в отвратительное волосатое плечо плотного восточного мужчины с сигаретой у открытого окна в удушливой духоте южной ночи.
С особым вниманием я смотрел женские спортивные состязания. Не футбол и, конечно, не тяжёлую атлетику и борьбу, а волейбол, баскетбол, плавание и прыжки в высоту. Объектом моего обожания была Катя Гамсун, чемпионка мира по волейболу. Я ползал по интернету, искал её фотографии. Дикие раскосые глаза потомственной ворожеи. Белое платье невесты, открывающее восхитительные плечи и стройную шею, загадочная улыбка. Почему, несмотря на свою огромность, сутулость и хриплый басистый голос, она кажется столь неотразимо женственной? Другие её высокие подружки по сборной — тоже, кстати, очень симпатичные девушки, но не ундины, совсем не ундины.
Однажды осенью в магазине стройтоваров на Московском проспекте я встретил центровую баскетбольной сборной Машу Степко.
Стройтовары и небожительница! Муза, спустившаяся с Олимпа.
Сразу узнал её. Она была не одна — с крепким, благообразным мужчиной на голову ниже её. Пара обсуждала, какие и в какую комнату наклеить обои. «Обживают семейное гнёздышко», — подумал я. Маша — очень высокая, грубоватое суровое лицо. И при этом — без сомнения, самая настоящая, обворожительная Аганиппа. Спутник смотрел на неё с обожанием.
Зима, на улице снег, а в бассейне всегда бирюзовое лето. Любимая третья дорожка. Табличка «Забронировано организацией». Когда я подошёл к лесенке, меня догнал заполошенный тренер: «Постарайтесь не пересекать третью дорожку. Здесь тренируется чемпион мира». Никого вроде нет. И тут я увидел резиновую шапочку, которая появилась у дальнего бортика, опять исчезла и очень быстро вновь выскочила из воды с противоположной стороны бассейна. Это была девушка, и какая! Юля Алфимова собственной персоной. Следующий круг она проплыла кролем, преодолев дорожку в несколько взмахов. Потом баттерфляем, на спине, на боку. Я дрейфовал рядом и наблюдал. В глазах стояли слёзы, когда Юля проплывала мимо. Она нереальная, человек-амфибия! «А что вы хотели? Чемпион мира! Плавает лучше всех в мире!» — сказал тренер, заметив моё удивление. Разве в этом дело? Как я могу объяснить это вам, смешной вы человек? Это её стихия, стихия ундины. Когда она выходила, я не мог оторвать от неё взгляда, я давно уже знал, что это русалка. Нырнул под поплавок, разделяющий дорожки и поймал себя на мысли: «Теперь я в воде, где только что плавала чудесная Аганиппа, теперь ко мне перейдут её сила, уверенность, её жажда любви».
Мгла крымского летнего вечера. Я, молодой специалист, совсем-совсем молодой, если можно так выразиться, расположился на плоской крыше какого-то небольшого здания — то ли трансформаторной подстанции, то ли брошенного подсобного помещения. Внизу — огни провинциального курортного кинотеатра под открытым небом. Со мной — две юные наяды из Днепропетровска. Одна — высокая, смуглая, гибкая, как ящерица, с изящной головой и длинными черными волосами, образец ундины, другая — её подруга, пушистая беленькая шкурка. Брюнетка учится в музыкальном училище, играет на аккордеоне — как, должно быть, идёт аккордеон к её рельефно очерченным ключицам и русалочьим плечам. Блондинка — тоже вроде музыкант. У нас две бутылки красного, картонные стаканчики, какие-то фрукты. Мы едва знакомы, но утром я должен улететь домой, и девушки согласились участвовать в моей импровизированной отвальной. Лежали на подстилке (тёплый камень приятно грел спину), пили красное и трендели о пустяках — о том, как живётся в Ленинграде и на Украине, о французских фильмах, о крымском вине, о ребятах из нашей компании. Поглядывая на брюнетку, я осознавал, что впервые рядом со мной не просто какая-то милая самочка йеху, а настоящая ундина; она положила мне голову на плечо, ласково касалась пальчиками шеи, лица и что-то доверительно лепетала. Беленькая, обхватив мою руку, прижималась с другой стороны, говорила мало, прислушивалась к нашей болтовне, а может, думала о своём.
Нельзя сказать, что в те годы я уже был каким-то особенно тёртым калачом, но и совсем уж неопытным меня тоже никак нельзя было назвать. Тем не менее, уж не знаю, в чём тут причина, на этот раз меня охватило какое-то странное оцепенение — совсем не так я представлял свою первую встречу с ундиной. Не было ни подъёма, ни радости, ни яда вожделения — я был пустой, будто совсем не я, а кто-то посторонний лежал в обнимку с двумя прехорошенькими девушками. Возможно, они тоже чувствовали себя не совсем в своей тарелке. Чёрненькая, видимо, решила разрядить атмосферу и сказала: «Давайте устроим бардак».
Бардак! В те годы это означало только одно — секс. Боже, почему она сказала это таким безразличным, скучным голосом? Мы оба были не готовы. Не знаю, как насчёт беленькой, но я точно не чувствовал себя готовым и в душе праздновал труса: мысленно уже бежал куда-то, сжимаясь от стыда и позора, подальше от этой плоской крыши, от благодатной южной жары. К чёрту женщин, к чёрту дикие фантазии о русалках!
Кто-то прошуршал внизу, раздался рокочущий голос дуэньи, то ли старшей сестры, то ли тётки беленькой шкурки, сопровождавшей девушек во время поездки на Чёрное море с целью, видимо, сохранения их нравственности: «Эй, девчонки, куда вы подевались?» Девушки сжались, они совсем не хотели, чтобы нас нашли. Пальцы юной нимфы легли мне на рот: «Молчи, дурачок». Боже правый, я ведь столько мечтал об этом, неужели я всё сейчас потеряю в одно мгновение? В результате нас всё-таки обнаружили, и нравственность не самой святой ленинградско-днепропетровской троицы была спасена. Я тут же забыл о малодушном желании смыться, всё моё существо требовало второй серии, продолжения мыльной оперы. Дуэнья, хамоватая баба-яга, спросила меня с издёвкой: «Что с вами, молодой человек? Что-то вы с лица спали, может, у вас живот болит?» — «Милая, милая ведьма, — мысленно умолял я, — оставьте меня рядом с просыпающейся женственностью этой юной днепропетровской дивы, оставьте меня на каменной крыше в самом центре субтропического рая и пусть время для меня остановится».
Наши желания не всегда находят понимание в персонах, в которых грубость и дикость свили основательные гнезда!
Первое прикосновение ундины, первое прикосновение к ундине. Сладкие воспоминания. Нет, это всё же не моя идеальная подружка. Откуда-то из глубины изредка всплывали полупрозрачные, колышущиеся воспоминания, контуры того, что было на самом деле. Что это за объятия? Ни трепета, ни теплоты, тем более — жáра, смешанного с порцией яда. Нет, совсем не так должна была бы воплотиться в жизнь моя мечта о девушке-нимфе.
Недели через полторы ребята из нашей компании вернулись домой после отдыха. Я спросил об аккордеонистке из Днепропетровска. «Ах, эта… — ответил кто-то неодобрительно. — Она была с Владиком Ухновичем». — «В каком смысле была?» — «Во всех смыслах».
Гром среди ясного неба!
Владик был нашим общим знакомым, вообще говоря, тоже из нашей тусовки — маленький, краснолицый кабанчик, наглец, нарцисс, скрытый мизантроп, его не любили. Моя неприязнь к нему почему-то перешла и на юную нимфу с Украины. Как же она могла? — с Владиком, бррр.
Я не переживал. Хорошая девчонка, ничего не скажешь, но ещё не моя русалка.
Да, как-то у меня с Аганиппами поначалу не клеилось. Они — задумчивые, и я — задумчивый, может, поэтому?
Однажды тёплой ленинградской осенью целый вечер провёл с черноволосой ундиной. Очаровательная девушка, фонтан женственности, брызги шампанского. Гуляли вдоль каналов, говорили о кино и театральных премьерах. Расстались как лучшие друзья. Целовались напоследок. По-настоящему целовались. Но она телефон не оставила и встретиться ещё раз отказалась. Категорически отказалась. «Ни к чему всё это», — так и сказала.
Потом, прохладным октябрьским днём, тоже в Ленинграде, — с другой Аганиппой, — всё было наоборот. Тоже долго гуляли. Но не обнимались, не целовались. Очень грустная была девушка, молчаливая и задумчивая. Проводил её до дома. Она согласилась, чтобы я зашёл. Попили чай. «Поздно уже, — сказала она. — Давай стелиться, спать пора». Очень похоже на то, что было на юге с аккордеонисткой. Почему она сказала это так буднично, без тени волнения? Мы даже руками не касались друг друга. И опять я струсил. Только в этот раз — на самом деле. Покинул поле боя. Позорно бежал. И больше к её дому не подходил. Не пытался ещё раз встретиться. Даже и не думал. Стыдно было. Я сам себя не узнавал, никак не мог разобраться, почему так получается? Нет, видно, не пришло ещё время для появления ундины в моей жизни.
Мечты, разбитые вдребезги, разведённые мосты наших встреч и утрат!
Решил больше не предаваться пустым мечтам о необыкновенных, мистических Аганиппах. Но, независимо от моего желания, русалки ещё продолжали жить во мне, и даже боковым зрением я с неизменной точностью фиксировал их появление на моём горизонте.
6
Почему-то большинство моих самых интересных встреч происходило осенью.
Звонит мне хороший московский знакомый Юрий и сообщает: «Я в Питере. Остановился в гостинице „Москва“. Подъезжай, поболтаем». И вот мы сидим в лобби-баре. Юрий — респектабельный, элегантно одетый, усы и бородка аккуратно подстрижены. Группа женщин сомнительной профессии с интересом поглядывает на двоих ухоженных мужчин.
К нам подсаживается симпатичная, улыбчивая особа. Высокая, худощавая, бедовая. Похожа на ундину — жаль, что путана: «Угостите девушку, ребята». Наливаем ей белого вина. Подсаживается вторая барышня. Её тоже угощаем. Несколько ничего не значащих фраз. Первая говорит: «Могу вас обоих обслужить. Если хотите — обслужим вдвоём». — «Вы, девушки, не по адресу». — «Гомики, что ли? Или денег жалко?» Решили отшутиться. «Мы — ваши сестрички», — говорим. «Как это? Не поняла». — «Мы тоже на работе. Ждём богатых клиенток». Вздох разочарования. Сконфуженные ночные бабочки возвращаются к подругам. Путаны шепчутся, поглядывают на нас. Объясняют друг другу: «Сестрички!» — смеются. Наверное, поверили. А мне понравилась высокая путана, подошедшая первой. Длинное пальто, очень короткая кожаная юбка, черные колготки. Не размалёвана. Держалась с нами просто, буднично, доброжелательно. Обычная молодая женщина, знающая себе цену. Может, не такая уж и молодая. На увядающем, густо напудренном лице выделялись большие чёрные глаза с неожиданным для подобного персонажа, каким-то очень уж человеческим, затаённо-ласковым выражением.
Через пару месяцев я встретил её в холле «Прибалтийской». В чёрном длинном мужском пальто, незастёгнутые полы которого открывали аккуратные шорты и длинные мускулистые ноги. Непонятно, почему она мне тогда понравилась? На этот раз я пригляделся — лицо так себе, брекеты на зубах. Посмотреть не на что. Теперь, в ярко освещённом лобби, было видно: ей хорошо за сорок, может, даже за пятьдесят. Но что-то в ней всё-таки было. Не знаю что… Ленивый голос, царская осанка. Будто она выше всего того, чем занимается. Да, вот ещё — потрясающая улыбка, которая буквально меняла её. В порывистых движениях сохранился ещё, по инерции юных лет, какой-то неповторимый образ полёта. И я подумал о том, что много лет назад эта женщина была чудо как хороша.
Она узнала меня, подошла, и казалось, была приятно удивлена неожиданной встречей. «А, это ты! Привет, сестричка, не угостишь кофе?» — «Привет, что здесь делаешь?» — «Итальянцев жду. Я по итальянцам специализируюсь». «Специализируюсь» — слово явно не из лексикона скромной труженицы на ниве сексуальных услуг. Агент органов, что ли? «Трудная у тебя работа?» — «Совсем не трудная. Снимаешь клиента. Берёшь деньги, — ответила она будничным голосом и как бы между прочим. — Презерватив, и вперёд! В чём проблема?» — «Грубо, грубо, что-то не похоже это на тебя, подруга», — подумал я тогда. «Брекеты не мешают?» — «Мы не целуемся с клиентами. А вот тебя я бы с удовольствием поцеловала». — «Спасибо, как-нибудь в другой раз», — сказал я безответственно, не ведая, что этих «следующих раз» у нас ещё будет предостаточно.
Получилось так, что в конце восьмидесятых в «Прибалтийской» время от времени организовывались междугородние совещания по той инженерной дисциплине, которой я тогда занимался, и мы часто сталкивались с моей неожиданной приятельницей. И всегда задерживались в лобби, чтобы поболтать. Не знаю почему, но она была откровенна со мной, и я старался отвечать ей тем же.
Она говорила на таком прекрасном русском языке, какой редко услышишь даже в моей рафинированной инженерно-интеллигентской среде. Я неизменно угощал её кофе или горячим шоколадом с сэндвичем, иногда — бокалом шампанского. Она ела сэндвич, отрывая длинными, удивительно белыми и чистыми пальцами маленькие кусочки, и старалась положить их в рот, не касаясь помады на губах. Если у неё был неудачный день, я давал ей деньги на такси. Вначале она пыталась со мной рассчитаться — натурой, конечно, — но я неизменно отказывался, и со временем она оставила эти попытки.
Её звали Ева Яблонская. «Случайно не родственница членкора Яблонского?» — «Кто знает, кто знает, милый». Она была из Костромы. «Если бы ты видел, какой это красивый город. До сих пор люблю Кострому». Мать — учитель математики, отец — истории. Отец ушёл к молодой, оставив жену с тремя дочерьми. Но детей любил, особенно младшую Еву — помогал, часто виделся с ней, сумел привить любовь к истории и хорошей литературе. После школы Ева уехала в Ленинград, училась на филфаке.
— Какой язык был основным?
— Французский, хотя я знаю несколько — испанский, итальянский и, конечно, английский.
— Почему тогда клиентура из итальянцев?
— Итальянцы похожи на русских. Открытые, веселые, красивые. А французы… Маленькие, потные, волосатые. Так и смотрят, как бы поменьше заплатить, а то и вообще сбежать. Чуть что — милиция, милиция!
Мы подолгу говорили с ней. Почему я так привязался к Еве? — мне было двадцать пять или чуть больше. Конечно, она была ундиной. Вне сомнения. Смеялась совсем как молодая. В ней была особая пронзительность. И потом она была по-настоящему умна — каким-то необычным, снисходительным и ленивым умом, в котором совсем не было места ни озлоблению, ни резкому осуждению. Это казалось удивительным.
— Встань рядом со мной, — сказала она мне однажды почему-то особенно медленным голосом, как бы нараспев. — Встань, прошу тебя, тётя ничего дурного мальчику не сделает.
Я выкарабкался из глубокого кресла и подошёл ближе. Она стояла напротив и вплотную рассматривала моё лицо. Ева была на огромных каблуках и поэтому смотрела на меня сверху вниз. На нас поглядывали посетители бара, всё это выглядело довольно нелепо.
— Тебе не кажется, что эта работа тебе не подходит? — спросила она.
— Какая работа, что ты имеешь в виду?
— Инженер, мой милый, инженер. Не для тебя это. Неужели ты подумал, что я могла принять тебя за проститута? Ты зарабатываешь гроши. Один клиент даёт мне больше, чем ты получаешь за месяц. Тебе не кажется странным, что ты инженер?
— Но у меня нет другого выхода. Жить-то надо. И потом, я хороший инженер и люблю своё дело.
— За гроши сидеть под лозунгом «Коммунизм победит!» от зари до зари и не иметь возможности купить своей женщине настоящие французские духи?
— У тебя неплохое лицо, — добавила она после некоторой паузы. — Похож на молодого Мишу Козакова. Ты ещё очень молод, хорошо сложен и, кажется, здоров. Поверь, я разбираюсь в мужчинах. Я могла бы устроить твою жизнь совсем иначе. У меня есть знакомые женщины. Жёны иностранных дипломатов. И русских — тоже. Жёны безупречных партайгеноссе. Все они хотят иметь немного радости в жизни. В конце концов, они ещё нестарые, сорок два — сорок три года.
Я оглушительно захохотал, смеялся до слёз, на меня уже начали оборачиваться.
— В конце концов, как ты сказала, это очень даже неплохо, что тебя заботит моё будущее. Если бы я искал женщину постарше, я, конечно, предпочел бы тебя.
— Что тут смешного? В тебе говорит советское воспитание, ты находишься под сильным влиянием доминирующих в обществе предрассудков. Вообще-то я тебя не осуждаю. По большому счёту, все мы родом из детства, мы родились под розовым небом зари коммунизма.
Ева была философом, она всегда была настроена снисходительно и примирительно. Не очень высоко ставила человеческие добродетели и людей в целом, но считала их недостатки естественными.
Ева знала лучшие времена и тогдашних «лучших» людей: партийных боссов, озабоченных построением светлого будущего для всего человечества, которые при этом не хотели забывать о своих маленьких человеческих слабостях; богатых сынков известных и обласканных партией деятелей культуры, разъезжавших на престижных тогда «Волгах» и «Победах»; самих старцев от искусства, которым давно уже всё в жизни было дозволено; надменных кавказцев, которые гроздьями падали к стройным ногам северной богини; номенклатурных небожителей — любителей и содержателей балетных девочек, травести, доступных актёрок, косящих под инженю, дам полусвета; владельцев подпольных борделей, фарцовщиков и валютчиков, без которых в те времена невозможна была настоящая «роскошная» жизнь. Вокруг Евы вращались толпы разного рода посредников, сутенёров, держателей бандитских пирамид, работников разных органов, курирующих эти параллельные миры и снимающих с них дань в пользу блюстителей правильной жизни самого передового в мире общества.
Многие прошли через её объятия или соприкасались своими орбитами с её орбитой. В сущности, все эти люди были испорчены видимостью культуры… Для них культура, тысячелетиями выстраданная человечеством, была заключена в шутовские наряды и приобретала в их восприятии опереточный характер. Гамлет — оперетта; король Лир — оперетта; Великая Отечественная — бравурный марш; ГУЛАГ — явное преувеличение, а может, и просто выдумка космополитов; жизнь — череда маленьких радостей и удовольствий. Они не дотягивали даже до гедонизма и эпикурейства.
Я говорил, а она слушала, не сводя с меня привычно насмешливого нежного взгляда и лениво помахивая огромными, словно крылья бабочки, идеально обработанными ресницами.
— Как же ловко ты манипулируешь словами, — словно юбкой в канкане! В чём же, по-твоему, разница между гедонистами, эпикурейцами или, например, сибаритами?
— Гедонист — Ноздрёв; эпикуреец — Йозеф Швейк или Омар Хайям; начинающий сибарит — Никита Михалков.
— Тебе хотелось бы всё это взорвать, подобно тому, как Моника Витти взрывает форт в фильме «Забриски-пойнт»?
— Взорвать, не взорвать… Но я бы не пожалел, если бы всё это внезапно исчезло.
— Но все, кого ты перечислил, разные люди, просто достигшие в жизни успеха и определённого уровня благосостояния. Ты тоже стал бы таким, как они, если бы в кармане советского инженера по воле Провидения вдруг появилось достаточное количество денег. Настоящих денег, с которыми можно жить на широкую ногу.
— Никогда! — воскликнул я с юношеской запальчивостью.
— Милый мальчик, мне нравится твой задор. Хотелось бы надеяться, что это будет именно так. Тебе предстоит длинная жизнь и ещё представится возможность всё взорвать… Может быть, и не раз. Хотелось бы надеяться, что ты не станешь таким, как они. Но я бы, честно говоря, за тебя не поручилась.
Внешне Ева ничем не отличалась от своих товарок. Отличие было в одном. Её глаза. У проституток глаза кажутся мутными, будто нарисованными на стекляшке. У думающих людей глаза светятся изнутри. У Евы — светились.
Всё смешалось в пространстве моей прошлой жизни: мотивы и ритмы, не достигающие моих барабанных перепонок; усыхающее, словно старая груша, лицо моей подружки, проститутки Евы с умным, ласковым взглядом; белорусские усы на лице самодеятельного сексолога-ветеринара с красными шелушащимися щеками; непроницаемое, спокойное лицо бритоголового красавца Лёни Мелихова.
Взять и застрелить его, что ли, — что у него там было с Аной? А может, ничего и не было? Из тёмной глубины воспоминаний всплыло некрасивое, но безумно притягательное лицо моей Ирочки, первой ундины, которая подарила мне пронзительное чувство неземного полёта и неизведанного прежде блаженства.
Так случилось, что после знакомства с Ирочкой Котек, я уже не встречал Еву в «Прибалтийской». Бывал в этой гостинице по делам, бывал в Москве. Знал места, где Ева обычно барражировала, — но её нигде не было. Да я и не искал её. На несколько лет она исчезла с моего горизонта.
Порой я спрашивал о ней у пожилых таксистов, ошивающихся вблизи злачных мест. Её хорошо знали.
— Да-да, была такая. Девушка из Костромы, немного акала, когда приехала. Давно это было. Нормальная девка, и без всяких загибонов. Её видели с самыми крутыми мужиками — номенклатура, режиссёры, скульпторы, звёзды рока. Говорят, из-за неё целые сражения были, двое даже погибли.
— Какого-то англичанина выдворили из Союза, не хотел без неё уезжать!
— Могла выйти на сцену на официальном мероприятии, Дне милиции, например, станцевать канкан, помахать своими длиннющими ногами, спеть, что угодно. Ей всё с рук сходило.
— Чуть не влипла по делу Рокотова — Файбишенко, она тогда совсем ещё молодая была. Любила хорошие шмотки, фарце платила валютой, вот и влипла. Помогли ей отмазаться. Наверное, дружки из органов. Иначе, секир-башка, тех-то всех расстреляли. Хрущ лично курировал.
— Марихуаной баловалась.
— Нет, Евочка Яблонская уже не та. Покатилась по наклонной. Я тоже давно её не видел. Вроде за рубеж подалась.
— Может, и нет её? Какой-нибудь сутенёр грохнул, или сама заболела и умерла? — предположил я, выслушав очередного очевидца.
— Это вряд ли. Все бы знали. Фигура она, эта Евка, заметная. Что-нибудь слышно было бы.
И какое мне собственно дело до неё? Интересный человек? Первая знакомая ундина? Но у меня теперь малышка Ирочка. Ростом почти метр восемьдесят. Малышка — потому что ей восемнадцать, студентка — учится и работает. А мне уже под тридцать.
Ева — приезжая, из Костромы. Ана — из Нового Уренгоя. Все девушки восемнадцати лет, входящие в неизвестное будущее, испытывают, наверное, похожие чувства и переживания. А если не в восемнадцать, а раньше? Если в четырнадцать — пятнадцать? — такое ведь тоже может быть. Что, интересно, эти девушки-подростки чувствуют, покидая родные пенаты? Да и такими ли уж родными были пенаты для моей Аны? Но Ана, мне кажется, ничего не боялась, она такая, она отважная. Ева тоже не из робких — обе они ундины, что тут скажешь? Ундины людей не боятся, а вот нам следовало бы остерегаться этих загадочных и опасных русалок, ещё вопрос — есть ли у них душа?
Но что это я всё — ундины, русалки? Такова, наверное, особенность моего восприятия. Сами-то эти девушки, скорее всего, и не догадываются, что они особенные.
7
Франция пятидесятых годов девятнадцатого века. Верлен и Рембо уже родились, но ещё не опубликовали своих стихов.
Мирный государственный переворот тысяча восемьсот пятьдесят первого года, устранение законодательной власти, и вот тщеславный заговорщик и хитрый интриган Шарль Луи Наполеон Бонапарт, племянник Наполеона I, человек, страстно преданный идеям бонапартизма и вместе с тем полный самообладания, — «голландец обуздывал в нём корсиканца», по выражению Виктора Гюго, — установил во Франции, не без помощи своей любовницы и финансистки мисс Говард, авторитарный режим и через год провозгласил себя императором Второй империи. Но историю не остановить, французская экономика и промышленность набирают обороты, император вынужден дать дорогу частичным демократическим реформам. Барон Осман проводит масштабную реконструкцию Парижа, другие города идут вслед за Парижем. Появился новый термин «фланёр», обозначающий горожанина, извлекающего удовольствие из бесцельных прогулок по городу.
Эдуарда Мане часто можно было увидеть во главе группы своих почитателей, собиравшихся в кафе «Гербуа» на Гранд-рю-де-Батиньоль, популярном месте встреч французской богемы. Здесь, на Монмартре, встречались будущие импрессионисты. Признанными мастерами того времени были Делакруа, Энгр, Коро, Милле, Курбе. Мане нашёл путь от старого поколения французских художников к новому.
Его называли Император Эдуард. Чем не император? — настоящий Бонапарт живописного цеха! Император Эдуард — с восторгом отзывались о нём женщины, он открывал им чёрную лакированную дверь своей квартиры и разрешал разделить с ним ложе.
Эдуард Мане вещал и обличал: «Буржуазное лицемерие пронизывает все слои общества, вплоть до императора Наполеона III и его ближайшего окружения. Большинство моих друзей из Сорбонны такие же. Они сколачивают состояния, холят сыновей, чтобы те продолжили их семейный бизнес, покупают любовь красивых молодых куртизанок, самый экзотический товар на свободном рынке наших дней, а их жены проводят время в праздности и показухе.
Париж Виктора Гюго, наших отцов и дедов, ушёл в прошлое. Новые улицы Османа вытянуты струной до самого горизонта наподобие железнодорожных путей — это конец старой жизни, конец прежнему лабиринту улиц и дворов, наползающих друг на друга. Раньше вы знали только соседей, живущих на вашей улице, потому что она была слишком извилистой и труднопроходимой, чтобы добраться до других улиц. А теперь различные классы общества, обретавшиеся раньше на периферии, смешиваются с нами, вносят в быт Парижа и Франции свои привычки, идеи и свой способ существования.
Как мы можем спрятаться от смещения пластов нашей жизни? Перемены видны во всём. И либо мы научимся овладевать ими, используя их силу, либо мы обречены, как Сизиф, вынужденные каждый день бороться с ними снова и снова».
Вот он — новый реализм: надлежит писать не то, что есть, а то, что хочет видеть художник.
Мане мечтал выставить свой «Завтрак на траве» в Парижском салоне в тысяча восемьсот шестьдесят третьем году, но ему вернули работу: нагота женщины в окружении одетых современных мужчин ошеломила организаторов салона. Картина оказалась среди других трёх тысяч живописных полотен, не допущенных к участию в Парижском салоне. Для них-то император Наполеон III и приказал провести отдельную выставку, получившую громкое название «Салон отверженных». Картина Мане произвела настоящий фурор. Обнажённая женщина без всякого смущения смотрит прямо на зрителя. Она бросает вызов: смотрите все, смотрите — я такая, именно такая.
Картина стала главной достопримечательностью выставки. Но не потому, что она пришлась по вкусу зрителям. У критиков работа Мане вызывала насмешки и возмущение. Почтенные буржуа, основные посетители выставки, старались как можно быстрее проскочить со своими жёнами мимо полотна, а потом, оставив их в кафе, трусливо возвращались назад, чтобы вкусить запретный плод.
В тысяча восемьсот шестьдесят пятом году художник готовил для Парижского салона ещё одну картину с обнажённой натурой. На ней была изображена рыжеволосая дама, возлежащая на белых подушках. Непросто давалась эта работа новому пророку живописи. И так не получалось, и эдак. Раздосадованный Император Эдуард обвёл чёрным контуром нарисованное тело — никогда он не узнает, что наступит время и его случайной любовнице и натурщице лучших картин дадут прозвище Ля Глю (смола), — с французской элегантностью пробормотал ругательства: bordel, de merde, de saloperie, de connerie — и завершил их финальной максимой: «Надлежит писать не то, что видишь, а то, что следует видеть».
Картина стала причиной одного из самых больших скандалов в истории французской живописи; её главный персонаж был далёк от общепринятых классических обнажённых богинь, он демонстрировал сексуальность обычной парижанки из Латинского квартала. Толпы посетителей выставки устремлялись к одной-единственной картине. Хохотали, возмущались, размахивали тростями и зонтами. Холст чуть было не изорвали в клочья. Пришлось приставить к картине караул, но и это не помогло. Тогда её поместили в самый последний зал высоко над дверью. Люди шли и шли на выставку с одной-единственной целью — увидеть ставшую уже знаменитой «Венеру с котом», впоследствии названную «Олимпией».
«Непристойность!», «Цинизм!» — находились слова и похлеще, и позабористей. Имя «Олимпия» было нарицательным: так называли дам полусвета. Для современников художника это имя ассоциировалось не с далёкой горой Олимп, а с проститутками.
Обнажённая женщина на этих картинах — Викторин Мёран, получившая прозвище «Креветка» из-за розового цвета лица, рыжеватого оттенка волос и миниатюрной фигуры.
Мане и Мёран считали любовниками, но это было лишь верхушкой айсберга сплетен. Популярная трактовка «Завтрака на траве» и «Олимпии» предполагала, что изображённые на полотнах наглые особы безусловно дамы лёгкого поведения. Это подпитывалось слухами, что Мёран была проституткой и любила выпить.
Женщины, вдохновлявшие современников, вдохновлявшие художников и поэтов!
Прачка Анна Шарлота с картины Делакруа «Свобода на баррикадах», странное сочетание афинской гетеры Фрины, торговки рыбой и античной богини свободы. «Это девка с босыми ногами и голой грудью, — писал журнал La Revue de Paris, — сбежавшая из тюрьмы Сен-Лазар девка, которая бежит, крича и размахивая ружьём. Нам нечего делать с этой постыдной мегерой».
Французская художница и модель Жанна Эбютерн, любимая натурщица и последняя страсть Амедео Модильяни.
Русская эмигрантка Елена Дьяконова, известная под именем Гала, источник вдохновения поэта Поля Элюара и художника Макса Эрнста, позже — жена, натурщица и вдохновительница Сальвадора Дали.
Лиля Брик, «муза русского авангарда», хозяйка одного из самых известных в двадцатом веке литературно-художественных салонов, предмет долголетнего обожания Владимира Маяковского. Брик ценила гений своего обожателя, но любила всю жизнь только мужа Осипа. После его смерти она скажет: «Когда застрелился Маяковский — умер великий поэт. А когда умер Осип — умерла я».
Форнарина (итал. «булочница») — полулегендарная возлюбленная и натурщица Рафаэля, чьё настоящее имя было Маргерита Лути. Своим прозвищем она была обязана профессии отца-булочника.
«Безобразная красавица», певица Полина Виардо. «Женщина-хамелеон», «женщина-загадка», любовь всей жизни Ивана Тургенева.
Оперная певица Надежда Забела, загадочная «Царевна-Лебедь», жена и муза Врубеля.
«Декадентская дива» Ида Рубинштейн, стильный образ которой вдохновлял художников ван Донгена, де ла Гандара, де Сегонзака, Леона Бакста; для неё писали музыку Стравинский, Глазунов и Равель, создавший по её заказу свой шедевр «Болеро»; её портрет, написанный Валентином Серовым, который современники называли «зелёная лягушка, грязный скелет, гримаса гения, плакат, гальванизированный труп», оказался лебединой песней гениального русского живописца.
Айседора Дункан, американская танцовщица-новатор, основоположница свободного танца и танцевальной системы, связанной с традицией древнегреческого танца, жена Сергея Есенина.
Натурщица Алис Прен, известная под именем Кики с Монпарнаса, вошла в историю французского искусства как модель знаменитой работы «Скрипка Энгра» фотографа Мана Рэя. Кики называли музой авангарда, её писали Пер Крог, Фужита, Кислинг и другие.
Актриса Уна О’Нил, it-girl эпохи сороковых годов двадцатого века, первая любовь Сэлинджера, последняя и единственная любовь и жена Чарли Чаплина, подарившая ему восьмерых детей.
Графиня ди Кастильоне, итальянская куртизанка, фотомодель, возлюбленная Наполеона III. Красавице были открыты двери в гостиные германской императрицы Августы, Отто фон Бисмарка, Адольфа Тьера. Поэт-символист Робер де Монтескью, завороженный красотой графини, написал её биографию и собрал фотографии графини, большинство из которых находится сейчас в Музее Метрополитен Нью-Йорка. О графине ди Кастильоне были сняты фильм и телевизионный сериал, её жизни посвящено несколько романов.
Блестящий ряд! Кажется, его можно продолжать и бесконечно восхищаться прекрасными женщинами, одарёнными художественными и чисто женскими талантами, но, скажите мне, какой из этих Венер представилась возможность навсегда остаться в истории человечества и стать символом наступающей эпохи, богиней со знаком минус, яростной Парвати, тёмной Шакти, оторвой с предместий большого города, «маленькой Верой» Парижа девятнадцатого века, чертовкой, чьей-то королевой на одну ночь, колдуньей, ведьмой, раздувающей по ночам угли в надежде выплавить огненного человечка гомункулуса? Какой из миллионов и десятков миллионов обычных женщин планеты Земля выпала такая удача? Кого выберет капризный и насмешливый случай? Не каждая гризетка из тех, кому выпадал такой шанс, оказывалась готовой принять на себя роль новой иконы, роль идола — ниспровергателя эталонов буржуазной правильной жизни, правильной красоты и правильной, хотя и многократно попранной, ханжеской буржуазной морали.
Иконы, случайно попавшие в фокус общественного внимания, — они едва ли понимали божественные откровения своих дружков-художников, испачканных красками пророков своего времени, суть кровавых столкновений идей, режимов, честолюбий и тщеславий, ломку старой жизни и зарождение ростков новой, свидетельницами которых оказались. Они просто жили, думали о том, как заработать лишний франк или даже несколько сантимов, пили абсент, курили опий, покупали модные тряпки, хитрили, врали, обманывали, продавали своё молодое тело или просто любили понравившегося молодого рабочего на мятых, мокрых от пота простынях, подхватывая гонорею, заражая этим добром своих дружков и пророков палитры и кисти. И даже не подозревали, что их наглые, по-деревенски безыскусные лица, их смехотворные, претенциозные наряды и причёски проткнут огненным лучом неумолимый поток времени и превратятся в языческие иконы будущих времён и народов. Они просто жили, как умели.
Агостина Сегатори, итальянка из Анконы, позировавшая Коро, Жерому, Делакруа, Мане, Тулуз-Лотреку, любовница Ван Гога и Дантана, хозяйка популярного среди художников и писателей кафе «Тамбурин» на бульваре Клиши. Чем так уж была интересна эта итальянка, чем она привлекла своих современников? Нам этого уже не понять, но мы идём на выставки, листаем альбомы, любуемся, недоумеваем и обсуждаем портреты этого идола — «Агостина», «Итальянка Агостина», «Агостина Сегатори в кафе „Тамбурин“», «Розовая пудра», «Лежащая обнажённая», «Литьё с натуры», — написанные крупнейшими мастерами того времени.
Жанна Дюваль, креолка с Гаити, которую Бодлер, один из величайших мыслителей эпохи, любил больше всех на свете. Чёрная Венера, как он называл ее, символизировала для Бодлера опасную красоту, сексуальность и тайну креольской женщины. Он посвятил Жанне множество стихов, среди них такие шедевры, как «Экзотический аромат» и «Падаль». И Бодлер, и Дюваль увлекались опиумом, оба умерли от «итальянской болезни». «Ни опиум, ни хмель соперничать с тобой не смеют, демон мой; ты — край обетованный, где горестных моих желаний караваны к колодцам глаз твоих идут на водопой. Но не прохлада в них — огонь, смола и сера. О, полно жечь меня, жестокая Мегера! Пойми, ведь я не Стикс, чтоб приказать: „Остынь!“, семижды заключив тебя в свои объятья! Не Прозерпина я, чтоб испытать проклятье, сгорать с тобой дотла в аду твоих простынь!»
До нас дошли портреты мадам Дюваль работы Курбе и Эдуарда Мане.
Внимательным взглядом рассматриваем небрежные, казалось бы, кое-как наброшенные на холст мазки. Увы, сколько бы мы не вглядывались, мы увидим этих женщин уже не таки, как современники. Мы обречены лицезреть их через закопчённое стекло веков, через паутину небылиц и выдумок, через мифы и страшилки, через ужас и мрак пророчеств будущего нашей с вами популяции нечестивых потомков, так красиво начинавшейся в Эдеме.
Интересно, а какими увидят нас потомки? Наверное, совсем не так, как мы сами себя воспринимаем. Впитанные с детских лет легенды, размытые романтические представления о самих себе втиснуты в жёсткие схемы «правильной морали», зажаты безжалостными механизмами тотального самооправдания, которые превращают гордого homo sapiens в ходульного «человека в футляре» и спасают наши слабые души от волчьих капканов и ледяных пропастей безумия.
Как они, ещё не избалованные вниманием дети французской богемы, сумели прозреть грядущее в мутной суете обывателей, панельных девок, в кабачном угаре Латинского квартала? Пророчества, предсказания будущего, предвозвестия взлетов индустриального общества и неизбежного падения нравов — всё сбылось! И вот мы теперь живём в этом предугаданном ими будущем. Волшебная сила искусства: всё сказанное сбудется, всё, о чём мечтаешь, обязательно произойдёт, и ружьё, висящее на стене в первом акте, обязательно выстрелит в последнем. Новые формы искусства взрывают привычную повседневность, из небытия появляются невиданные конструкции социума, кажущиеся вначале оскорбительными, профанированными, неестественными и решительно невозможными.
Отчего Провидение смеётся над нами, почему так случилось, что натурщицей для «Олимпии», знаковой картины, объявившей об окончании лукавой эпохи искусства выдуманных, манерных, притворных, приторных идеалов, стала маленькая розовая «креветка» Викторин Мёран?
В девятнадцатом веке в девятом округе Парижа вокруг церкви Нотр-Дам-де-Лорет проживало большое количество бедных девушек: цветочниц, модисток, швей, хористок. Боевой формой этой армии было простенькое серое платье, за что и прозвали их гризетками.
Париж, перестроенный бароном Османом, стал, без преувеличения, самым роскошным городом тогдашнего мира. Прежним беднякам и нищим жить в этом городе стало невозможно; они либо ушли в небытие, либо схлынули в провинцию. А девицы, обладавшие ремеслом, выжили. И не просто выжили, а стали достопримечательностью блистательного Парижа. Добывая средства к существованию собственным трудом, эти девушки впервые во Франции, а возможно, и в Европе, стали строить свою жизнь по собственному разумению и вкусу.
До той поры женская судьба определялась теми, кто «нёс за неё ответственность»: сначала отцом, а потом — мужем. Главным событием жизни и главной надеждой девушки в то время было замужество. Если замужество не получалось, считалось, что судьба не задалась. И какие тогда альтернативы? — монашество и проституция, вот, казалось бы, и всё. Парижские гризетки указали ещё один выход — свободная женщина буржуазного социума.
Многие из них отличались лёгким нравом. Весёлые, живые, находчивые, острые на язык, гризетки могли выступать в различных амплуа — разыгрывать неприступных дам или неожиданно превращаться в самых разгульных и отчаянных кокоток.
В отличие от профессиональных проституток, они сами выбирали возлюбленных. Во-первых, это были ровесники, парижские молодые люди, студенты, художники, музыканты — les amants de coeur (любовники для сердца). Связи с ними были весёлыми и недолгими. Этим кавалерам девушки посвящали воскресенья, ездили с ними в пригороды Парижа, устраивали пикники, катались на лодках.
Во-вторых — мужчины зрелых лет, как правило, буржуа, обременённые делами и семьёй. С такими «папиками» гризетки встречались один или два раза в неделю. О бескорыстной любви здесь, конечно, не могло быть и речи — свежее тело и молодые поцелуи гризетки давали ей существенную надбавку к заработку.
Вскоре подобных девушек стали называть «лоретками» (от названия квартала Нотр-Дам-де-Лорет). Часто это означало «женщина лёгкого поведения», иногда — «кокотка», но звучало всё-таки не столь унизительно, как уличная девка, хотя и не столь претенциозно, как куртизанка.
Прошлое смешивает все карты. Если информация о прошлом потеряна, то энергия исчезнувшей информации не пропадает, она уходит на создание чего-то нового. Видимо, именно это мы наблюдаем в переломные моменты истории. Будущее появляется, потому что исчезает прошлое. Нам кажется, что прошлое можно реконструировать и подобной реконструкции мешают какие-то пустяки — искажённые жизнеописания ангажированных завистников, неправильная эмоциональная окраска событий проплаченными корыстными историками, стихи, написанные в тумане галлюциногенных фантазий, совсем не волшебный яд желаний, уступчивый интеллект, который не может справиться с мощными волнами неожиданно налетающего и необъяснимого плотского влечения, привычная ложь и самооправдание, маниловские мечты о полётах и о бессмертии. Нам кажется, что надо просто разобраться во всём не торопясь, всё разложить по полочкам — и подлинная история встанет во весь свой могучий рост в сиянии чистой правды. Но нет, истинная история не раскроет своих тайн, ибо сама уже не помнит их и не хранит. Прошлое перестало существовать, оно дало импульс, чтобы появились мы, чтобы появилось настоящее, и почило в бозе. Его уже нет, и не надо тешить наш размягчённый мозг иллюзиями, что настанет время, и мы во всём разберемся. Не настанет и не разберёмся! История искусства прячется в сумерках и оставляет нам лишь загадки: «Завтрак на траве», «Агостина в тамбурине» и «Олимпия» — «Олимпия», чёрт бы её побрал!
Была Сегатори, была Дюваль, были и другие. Почему же всё-таки обожествлённым символом французской революции в живописи стала именно Викторин Мёран, простенькая парижская недокуртизанка?
Когда наступает будущее и умирает прошлое? Насмешливая гризетка с фантастической ловкостью расстегнула все пуговички, крючки, петельки и ремешки накидки, баски, корсета, платья, камисоля, нижних юбок и панталон и с профессиональной грацией вынырнула своим розовым тельцем из дюжины слоёв одежды на обозрение помешанного на своей будущей славе честолюбивого пророка и гостей его мастерской. Её платье вместе с кринолином соскользнуло с плеч и медленно опустилось на пол.
Нагота девушки подчёркивалась атласной лентой на шее и чёрными шёлковыми чулками с кружевными подвязками. Викторин спокойно прошла к кушетке мимо ошарашенных зрителей, томно потянулась, и — щёлк пальцами — пророчество сбылось! Сбылось не по желанию художника, сбылось само по себе — просто потому что должно сбыться.
Девушка из плоти и крови, из теста, замешанного на здоровой наследственности и зверином инстинкте заманить в ловушку и поймать добычу покрупнее, поупитанней, исчезла. Нет-нет, я, пожалуй, немного спешу. Необходимо было ещё материализовать в пространстве несколько капель краски, которые под улюлюканье и хохот слуг преисподней упали с кисти на холст. Именно тот самый момент, когда на холсте были обозначены привычные к мужским ласкам нежные розовые соски ходовой бабёнки, можно считать началом светлого будущего. Не такого уж и светлого, впрочем. Будущего, в котором закончилась судьба земной гризетки Викторин и началась судьба великолепной, торжествующей и отвратительной «Олимпии», идеальной богини нового витка человеческой цивилизации, нового, гораздо более искреннего, естественного и циничного мира идеальной мещанской морали, зарождающейся эпохи торжества лавочников, где всё продаётся — товары, мечты, совесть, любовь; эпохи, которая могучей поступью шагает из столетия в столетие, которая и в двадцать первом веке задаёт тон нашей жизни. Хотя, конечно, сейчас появились уже богини, вернее — антибогини, и покруче гризетки Викторин.
«Никогда и никому ещё не приходилось видеть что-либо, более циничное, чем эта „Олимпия“, — негодовала критика. — Это — самка гориллы, сделанная из каучука и изображённая совершенно голой, на кровати. Её руку как будто сводит непристойная судорога… Серьёзно говоря, молодым женщинам в ожидании ребёнка, а также девушкам я бы советовал избегать подобных впечатлений».
Но мы с вами обратимся к истории не Олимпии, а Викторин, обычной девушки из народа. У неё ведь было много достоинств — чем-то всё-таки она сумела заинтересовать будущих гениев французской живописи. И, как у всякого живого человека, проблем у неё тоже хватало.
Санкт-Петербург,
2020
Продолжение следует


