Мы встретились с ним в коференц-зале Пушкинского дома, что на набережной Макарова совершенно случайно....И вот он говорит тихим, мягким, усталым голосом. Очень доброжелательно. Это, к большому сожалению, почти исчезнувшее качество интеллигентного человека. И мне даже кажется, что мы давно знакомы. Наверное, потому, что я говорю с историей древнерусской литературы, по учебнику которой я учился на филфаке МГПИ. Наверное, потому что русский интеллигент и дворянин начала века не может и не умеет говорить иначе. Ведь он и есть культура. Передо мной - легенда, патриарх. Но расстояния нет. И в этом тоже талант доброго человека, питерца. Таким был Дмитрий Сергеевич.
Но я думаю, нет, я уверен, что его добрый, теплый дух бродит по скрипучим половицам старого петербургского особняка и до сих пор.
Это новое-старое интервью - сегодня реквием по Дмитрию Сергеевичу Лихачеву.Но печаль светла. Потому что о таких людях надо вспоминать с благодарностью. Ведь он до сих пор с нами. Или мы – возле него.
Возле Лихачёва. В Пушкинском доме, в Питере, на перепутье веков, в 1999 году...
Дмитрий Сергеевич, вас в детстве окружали удивительные люди, с какими-то сказочными именами – Школа Мая, Георг…
Это был таллиннский немец русской культуры. Я даже не помню, знал ли он немецкий. Мог и не знать. Но это был высокоинтеллигентный человек. Что же касается Школы Мая, то это просто была фамилия основателя школы – Карл Иванович Май. После революции ее превратили в обычную единую трудовую школу. Она стала очень серой школой. Потом ее закрыли. Сейчас там какой-то научно-исследовательский институт. Скучный. Но там появились хорошие люди. И они хотят восстановить Школу Мая. Восстановлена табличка и герб – майский жук. Есть и музей Школы Мая.
Ровесник века - как вы оцениваете своего почти одногодка?
Хотя я родился и не в 1900-м году, а на шесть лет позднее и первые годы были бессознательными, но тем не менее память моих родителей, моих знакомых, моих старших друзей сохранила такие детали, которые даже современникам были трудны для обнаружения. Но остался еще потолок надо мной. Я чувствую себя немножко как-то… в одежде, сшитой не по росту. Слишком велик ХХ век. А я там болтаюсь, в этом ХХ веке. Это первое. Второе. Я прожил не один век. Я прожил много веков. Потому что ХХ век был настолько обилен разными переменами, что он не укладывается в понятие одного века. Если мы возьмем, скажем, первую четверть ХХ века, то это такое богатство, такое обилие интеллигенции, идей работ, журналов, статей, что оно совершенно поражает. Ни в одном веке не было такого. Даже начало ХIХ века не было таким обильным по содержанию. Потом это обилие уничтожалось искусственно. Поскольку уничтожалось свобода человеческой мысли. Она представлялась наиболее опасной. Шла атака на товарищества, кружки, кабаре, маленькие театры. Главным образом – маленькие; большие процветали, а маленькие были опасны, потому что там было больше возможности свободно высказываться. Вообще – на всю свободу, которая давалась: дружбы, сношений друг с другом и на юмор. Маленькое студенческое общество «Космическая академия наук» представляло двойную опасность. Прежде всего потому, что это было маленькое интеллигентное общество молодежи, где можно было свободно высказываться. А, во-вторых, тем, что оно было посвящено идеям. Абсолютно свободные собрания, полные юмора. Юмор тоже был опасен, так как юмор не всегда понятен людям тупым. И когда смеются, то всегда кажется, что смеются именно над ним. Наша «Космическая академия», с точки зрения органов безопасности, имела пугающее название. «Космическая академия» – что это такое? Всякая непонятность – опасна. А ведь она еще прикрыта юмором. А над кем смеетесь? И следователь мне прямо говорил: «Мы строим новый век, мы строим новое общество. Мы намерены построить новую академию». Это было как раз накануне ареста большой Академии. Так что это было не случайно. Когда нас арестовывали, то это изображали как заботу о человеке. «Мы должны вас спасти! Вы окружены шпионами! Вы не осознаете опасности, которую представляете для советского государства тем, что много знаете. Мы вас спасем!» Они говорили, что должны спасти Академию наук. Я помню, как Бахтин, который участвовал в наших кружках (он редко приходил, но приходил), на одном из заседаний, когда стали говорить об арестах, сказал: «Уходит мирное время. Время размышлений, дум. И время становится моновременем. Единовременным. Уже рассуждений никаких не будет. А это – дьявольская черта». Смысл заключается в том, что дьявол один. Вот он и страдает в одиночестве. И Лермонтов в это отношении его верно изображает. Он один. Ему не с кем говорить. Нет другого. А добро всегда с другим. Добро всегда делает добро кому-то. Добро всегда кому-то помогает, кому-то возражает. Оно вмешивается в жизнь. А зло – оно страдает от одиночества. И оно мрачно.
Не кажется ли вам, что сегодняшние события зеркально отражены в делах давно минувших дней?
Меня поражает вот что. Скажем, история первой революции. Первая революция – в результате японской войны. Японского поражения. В отдалении. Страшно напоминает чеченскую войну. И по результатам, и по бесталанности начальства. Бесталанности ведения войны. Потом то, что и та, и другая война связана с попытками наживы некоторых лиц. Чеченская война явно связана с нефтью. А та была связана с концессиями, с деревянным топливом. Какое-то топливо, подложенное под обе большие революции…
Костер…
Костер, да. И потом самое течение революции было связано с безалаберностью и с разнузданным весельем. Лозунг первой, февральской революции – «Шампанского и семечек!» Расхлястанность – хлястик должен быть обязательно отстегнут. Свобода воспринималась как отсутствие всякого принуждения, всякой формы, всякого приличия даже. Поскольку в ту революцию огромную роль играло общество «Долой стыд!» Когда женщины летом ходили абсолютно голыми. Тяга к такому бесстыдству (и сейчас), по существу, - уничтожение настоящего секса. Ведь настоящий секс должен быть как-то скрытым. Он тайный. И в этой тайности его особый смысл. Никто не знает, что между нами двоими существует какие-то отношения. Поэтому отрицание стыда – отрицание секса и настоящей любви. Что характерно и для той революции, и для этой. Но в конце концов все придет в норму. Поразительны крайние, тайные шаги революции. Революция идет тайными шагами одинаково, всегда.
А литература?
Есть литература, которая незаметно растет. Ведь Достоевского по «Двойнику» и другим мелким рассказам нельзя было представить великим писателям. Постепенно происходит внутренний рост писателя в общественном сознании. Как Достоевского, так и Платонова. Ведь Андрей Платонов – фигура колоссальная. Он постепенно растет. Мы постепенно начинаем понимать, что это за фигура. Толстой писал «Войну и мир» сколько десятков лет спустя! И потом крупное событие приводит к гибели культуры. Или какой-то части культуры. В частности – литературы. Но потом литература восстанавливается. Потому что книги можно читать, они есть в библиотеке. Рукописи не горят в этом смысле. Произведение продолжает существовать. Так и теперь – произведения продолжают существовать. Булгаковские замечательные произведения, другие. Но я Платонова ставлю выше Булгакова.
Что вы сейчас читаете?
У меня на столе лежат повестки заседаний. Перечитываю что-нибудь маленькими кусками перед сном, для того чтобы лучше заснуть. Я беру не ту литературу, которая вызывает сон. Я беру литературу, которая перебивает мысль. Это не снотворное, а попытка избавиться от мыслей, не дающих спать…
Comments