top of page

Отдел прозы

Freckes
Freckes

Владимир Курносенко

Непопадания. Жертва. Инцидент в 90-е годы. Володя. Улыбка средневеса Па…хия. В палате. Зэк и девушка.

Рассказы

Предисловие составителя

      

      Слово о писателе

      

      Владимир Владимирович Курносенко (1947–2012) — писатель и врач, мыслитель и затворник, исследователь и тонкий психолог — оставил неизбывный след в судьбе всех, кто имел счастье общения с ним и его книгами. Лучшую характеристику Курносенко дал Виктор Астафьев: «Сперва как врач‑хирург, затем — как литератор, он понял очень простую, но многим и многим недоступную истину: прежде чем сделать операцию больному, надо самому почувствовать боль человеческую. А задача врача и вместе с ним литератора — помочь убавить боль и уменьшить страдания человека». И в короткой новелле, и в эпическом повествовании писатель создает мир, проникнув в который читатель находит собственную тропу, ведущую его от сумерек к свету, от тяжести изнуряющего быта к прозрачности бытия. Никакой назидательности. Стиль Курносенко подчинен не классическим или авангардным канонам «литературности», а идее абсолютного самовыражения — бескорыстного, исповедального. Его сочинения напоминают музыкальные композиции, в которых ритмическая пульсация фиксирует тайный процесс рождения мысли, ее таинственное словесное воплощение и живое дление. Исцеляя людей как врач, Курносенко понимал, что с физическим выздоровлением ко многим возвращается разрушительный дух. Его книги освобождают от паллиативного самообмана. Духовно‑типическая сторона явлений для него важнее документально‑фактологической, и это при чрезвычайно трезвом, объективном видении мира глазами врача, потому и восприятие реальности в «Евпатии», «Жене монаха», «Совлечении бытия» обретает свойства тайновиденья, почти визионерского проникновения в то, что всегда скрыто от внешнего зрения и не может быть регламентировано никакими схемами и правилами. Все книги Курносенко пронизаны атмосферой безмолвия и это тоже роднит их с музыкой, где тишина — это не вакуум, а особая иерархия образов, символов, звуков, движений, услышать которые дано избранным. Иногда для того, чтобы выразить молчание слова и звука необходим внутренний крик «на разрыв аорты».

      17 января 2012 года в стареньком доме на окраине Пскова, напоминавшем монашеский скит, ушел из жизни писатель Владимир Курносенко. Ушел тихо, словно оберегая покой тех, кто любит и чтит его как одного из самых значительных русских писателей рубежа XX–XXI веков.

      

      Непопадания

      

      «Ты, Господи, не удаляйся от меня; сила

      моя! поспеши на помощь мне!» (Пс, 21, 20)

      

      Вырос он в Колупаевке, самом страшном, самом бандитском окраинном поселке нашего Яминска. Жильём там были либо бараки, либо самодельные засыпухи из досок, кое‑как сбабацанные «своими руками».

      В армию его почему‑то, может быть, и по семейному положению, не взяли, зато с некоторым запозданьем, но он сумел закончить яминский пединститут, выучился на учителя истории.

      Однако в интеллигента в том смысле, в каком тот сам на себя глядит в зеркало, он, Сашка, не превратился, а остался по чудесному движению смыслов в чем‑то базовом и основном простодушным, как даун …

      Наслажденье было слушать его рассуждения. Он говорил только о сути дела, собственных интересов или пристрастий в них не было ни на йоту.

      К тому же ещё в школе он успел заработать первый разряд по дзюдо, по личной инициативе любил в их дворе «побросать» двухпудовые гири, и вес его был за сто кг, а в драках трех Маяковских ему было мало …

      Когда заболел раком желудка его старший брат, Сашка, не доверяя врачам, поднял всю доступную по библиотекам литературу и выход нашёл: заливаешь водкой молодые мухоморы на сколько‑то там, на месяц, что ли, а потом, увеличивая дозу, пьёшь столовой ложкой каждый божий день, покамест не выздоровеешь.

      Брата спасти Сашка не успел, но про медицину и рак почти что всё понял, и, похоронив брата, утешился тем, что завёл себе собственную семью.

      Она тоже была учительница, кажется, что математичка. Кажется, она‑то как раз была из них, из интеллигентов … Ей хотелось, чтобы он вел себя как‑то поприличней, не плакал хотя бы, когда рассказывает в шестом классе про Куликовскую битву … Чтоб зарабатывал «хоть бы на себя».

      Сашка в самом деле пытался добывать где‑то ещё. И в школе работал какое‑то время по совместительству учителем труда, калымил, рыл в Колупаевке колодцы новым поселенцам, подряжался перегонять отары в соседствующий с областью Казахстан

      Что интересно, в истории, которую, не говоря уж о советских причинах, обычная человеческая недобросовестность делала практически чем‑то вроде беллетристики, он всё чувствовал нутром и всегда точно указывал в ней проходы.

      И где был Боброк, и где Дмитрий во время Куликовской, и кто Костомаров, и Соловьев, и Ключевский …

      Вот там‑то, у шестиклассников, когда он в очередной раз возвращался в школу, и было самое лучшее. И прозренья его, и истина, всегда несущая в себе поэзию, и безошибочно выбранное место «постороннего наблюдателя», не страдавшего коррупцией сознания.

      Он не мог ни наврать, ни изменить жене, ни украсть, ни сказать даже про Бога, что он есть, потому что, будучи божественен всем своим составом, Евангелие ему самому прочесть как‑то не довелось, а с чужого голоса (включая церковь) всё это его не убеждало.

      Подрастал сын…

      Сашка, не чаявший, ясное дело, в нём души, водил его, кажется, на каратэ, делал с ним уроки, рассказывал мировую историю.

      Что войну четырнадцатого года, например, мы проиграли из‑за изобретенья пулемета … Что наша офицерская храбрость оказалась самоубийством армии …

      Сын был похож на свою матушку, и на все эти речи реагировал спокойно, без эмоций.

      Вдобавок подползла перестройка, а потом окончательно беспредельные девяностые.

      Добывать деньги честным путем сделалось нельзя.

      Жена перестала с Сашкой разговаривать, а потом, когда он с горя однажды пришёл пьяным, и вовсе попросила «выйти вон».

      Это и была его катастрофа.

      Вся вековая колупаевская горечь хлынула теперь (он вернулся в материнскую засыпуху) в его сердце из памяти и округи.

      Он, конечно, боролся. Работал на рынке при Колупаевке весовщиком, взвешивал на контрольных весах спорные споры, в его честности и физической силе никто не мог усомниться, бросал пить …

      

      Жертва

      

      Один мальчик, израстающий в подростка, лет так тринадцати, в переполненном автобусе, перевозившем не то класс, не то отряд по каким‑то надобностям в какие‑то места, оказался притиснут к кондукторше, которая стояла в своем углу и просила передавать ей на билеты. Он сидел на предпоследнем месте, у окна, и кондукторшу так и притискивало от каждого нового толчка и ухаба…

      Это была женщина, почти баба деревенского типа, рыжая, конопатая, большая, и ноги, которые все сильней прижимало к его ногам, ноги имела она те самые, женские, от ощущенья которых у него сохло в горле и хотелось их сжать своими.

      Прижимало‑то прижимало, но ему так хотелось думать, что это не потому, а потому что, что это «она сама» не прочь, чтоб…

      И на одном из ухабов‑толчков он не выдержал, рискнул. Он сжал свои ноги, захватив как в тиски одну из её круглых, упругих и желанных, как никогда в жизни.

      Она сверху посмотрела на него, э‑э… э… сказала она, «ты чего это, парень…» И она покраснела и дернулась назад, высвободиться… но высвобождаться было некуда, давка была ужасающая…

      А он, хоть он и понял, что она — прочь, что он ошибся и опозорился, но ног своих разжать не смог, так и не смог…

      И так они и ехали до самого исхода, до конца маршрута, до пункта назначения.

      Получилось, что она его пожалела.

      

      Инцидент в 90‑е годы

      

      Папин друг, дядя Валя, в войну был ещё подростком и к станку встал именно тогда: помогать Родине… А потом, когда он подрос и даже «вымахал» в большого, красивого и сильного «мужика», его пригласили в угрозыск… Как‑то там через военкомат, что ли… И вот он сколько‑то лет проработал опером… А потом что‑то случилось, произошло, и он вернулся на завод. На родимый часовой, который уже не делал прицелы к катюшам, а делал замечательные часы, включая карманные, которые на манер швейцарских носят в пистоне… Был момент в десятом классе, когда я едва не пошёл к нему в ученики, когда собрался переходить в вечернюю школу. Учеником слесаря‑инструментальщика называлось… Потом, ещё через сколько‑то лет, дядю Валю сделали мастером. Он давно был член партии, был «сознательный», руки золотые, ладони ороговели от сплошных мозолей, ну вот и сделали… Отцу было семьдесят четыре, когда он умер. Значит 1994. И тогда‑то мы ездили с ним по делам продажи‑ликвидации в деревню, где у нас был домик…

      Тогда он и рассказал мне про инцидент.

      Бронхиальной астмой он ещё болел, разве она подступала, подкрадывалась.

      Шёл он где‑то, чуть ли не на кладбище, где прибирал могилу. И на дорожку выскочил парень‑не парень, мужик‑не мужик, а что‑то такое из нового времени: «Эй ты, слышишь, а ну дай закурить!»

      Или даже: «Ну ты… Дай‑ко закурить!»

      У меня как‑то было это. Как‑то ночью, и я тогда струсил. Уступил этой наглости… Дал.

      А дядя Валя, ему уж было под семьдесят, не струсил.

      — Закурить? — переспросил он. И врезал с правой куда следует — по правой обросшей щетиной скуле.

      И пошел, больше не оглянувшись.

      Вот … эту‑то такую возможность его, дяди Вали, мой папа и любил.

      

      Володя

      

      Выпить было ещё можно: с дядей Валей, пореже — с дядей Гришей, а попеть, петь отцу было не с кем… Дядя Валя и дядя Гриша, в особенности первый, петь с ним не могли, мы все тоже. Моя музыкальность была, как это случается, более «внутренней», а Нинка, младшая моя сестра, у которой отец сам отмечал «слушок», была вообще не любительница ни «этих песен», ни пения…

      Она у нас была восходящая звезда, чемпионка‑расчемпионка, «талант», могла себе позволить свысока даже на отцовскую силу…

      Я‑то был, как ныне сделалось ясно, главным образом, в маму, в её по‑своему интересную ветвь: нам нужно было в присутствии папиной родовы помалкивать, а они все были певуны, артисты, был даже один профессиональный, дядя Леня, он был массовик‑затейник, его ещё в детстве отбирали для знаменитого хора Свешникова…

      И все они, четыре, включая папу, брата и три сестры, были такими в своего отца, легендарного нашего дедушку, Алексея Ивановича, составителя вагонов, а потом стрелочника со станции Называевская по Омской железной дороге…

      Туда его, на дорогу, устроил старший брат, который был начальником пути, а был и ещё брат, попроще, чуть ли сторожем или ещё кем‑то…

      А они все были в свою очередь полукровки, «метисы», дети мезальянса… Отец их был ещё крепостной, он потом ещё молодым получил вольную, а, получив её, умыкнул из зажиточной еврейской семьи (дело было на Украйне милой) девушку, которая из‑за него и окрестилась, и нарожала в бедности, чуть не в нищете (он был, кажется, чуть не пытавшимся встать на ноги ямщиком) кучу детишек, часть которых, как это бывало раньше, умерла, а часть, среди которой и мой дедушка Алексей Иванович, осталась жить…

      Этот бывший крепостной Иван был нищий‑то нищий, как потом называл себя дядя Леня, массовик, «весёлый нищий», но прабабка моя, выкрестившаяся Ольга, полюбила его за что и следует… Он пел, плясал, был душой любой компании…

      И она не чаяла в нём души, как всё это повторилось потом на витке у дяди Лени…

      Папа пел лучше, но мама отдавала должное артистизму дяди Лени, а это было обидновато.

      Уникальность семьи Алексея Ивановича, стрелочника и трудяги, была не только в размерах, а в том, что и у бабушки был небольшой домашний голос, она не портила песню, и когда они всем домом, бывалоча, заспевают, все, и бабушка, были с разгону хохлы, хоть вот и переехали в Сибирь по каким‑то утраченным в сведеньях причинам, уникальность была в том, что «когда заспевают», слушать сходились и соседи, и просто мимоидущие люди, и всякое начальство.

      Хорошо выходило.

      И вот по памяти этих детских их пениях у папы сидела в сердце тоска. Он по слуху мог подобрать любую мелодию на пианино, гитаре, баяне, гармошке‑трехрядке, а лучше всего, после службы в Германии, на хорошем дорогом аккордеоне, и время от времени у нас что‑то из них бывало не специально… мог спеть — и лучше никто не пел, — соло, но он по душе любил не один: вдвоем, втроем, вчетвером… Но только чтобы в жилу.

      И вот, когда мы жили в Нов…ке, бог его немного побаловал.

      Как‑то отыскался и пришёл однажды к нам в гости внук, считай, что мой какой‑то там девятый на киселе брат, внук одного из братовьев Алексея Ивановича, — Володя.

      Отцу было уж за пятьдесят хорошо, под шестьдесят, а Володе за сорок… Он работал где‑то в большом государственном гараже, работал руками и звёзд особых с неба не схватил… Приходил один, без жены, какой‑то по‑видимому, женщины своенравной, желавшей лечить свое варикозное расширение вен только у Елизарьева (так она звала курганского ортопеда‑травматолога Елизарова), но человек был «спокойный», «серьезный» и, главное‑то‑преглавное, с этим самым их родовым абсолютным слухом и баритоном… Баритоны бывали повыше и пониже, у дяди Жени, к примеру, был совсем низкий, но это было всё.

      Они распивали поллитру и начинали петь.

      И Володя ни разу не подкачал.

      И из Тараса Григорьевича Шевченко, и «Посияла гирочки» (сама буду поливаты дрибною слезою…»), и «За туманом ничего не видно…», и «Утро туманное», и все что тебе пожелается только, не обязательно со всеми словами, но всегда в масть, всегда с разделеньем голосов и по наитью в десятку…

      Помню, что меня поразило как‑то расчувствованное (их же с папой песней), поразило, когда он, Володя, мне посоветовал слушать Николая Сличенко… Вот‑де, где пение. Где отрыв.

      Поразило, потому что на мой дилетантский‑то слух и взгляд они пели не хуже. Для меня — не хуже. Тоньше и разнообразнее. Проникновеннее не в самоотдачу, как это замечательно делает он, а в суть песни, в её тоску и преодоление плотского…

      

      Мы уже вернулись с‑в Челябинск, а, может быть, и сам Володя этот появился у нас в Челябинске, но только заходить к нам через два‑три года он перестал.

      Он ехал куда‑то на рыбалку или с рыбалки и по доброте душевной, — мамоноидом по‑нынешнему он не был и в отдаленьи, — ехал на своем москвиче и сзади ему на горло набросили удавку… Что‑то хотели украсть.

      Машину и его самого нашли потом с этой странгуляционной бороздою.

      Он был здоровущий мужик, большой, тяжелый, и он, говорили судмедэксперты, сопротивлялся, едва‑едва не сдюжил с этими мастерами…

      

      Улыбка средневеса Па…хия

      

      У него мелкие рассечения: брови, века, области одной из скуловых губ… Лицо вспухло, но всё же не заплыло, как раз потому что крови не надо скапливаться подкожно, есть куда выструиться… К тому же это лицо, так кажется по его строению, — лицо худого человека… К тому же он с каких‑то островов, (v) не европеец и не темнокожий, скорее ближе к мулату… Но выступает за Америку, за США.

      И вот он улыбается своими вспухшими разбитыми губами.

      Не натужно, не через силу, а по‑настоящему. Чуть ли не освобождением…

      Наверное, поначалу‑то, когда всё только начиналось, как это было у Рой Джонса, у Джуды, у даже Майкла Тайсона, начиналось, как у всех боксерских вундеркиндов, с чудо‑реакции: он вышел в ринг, а попасть в него не могли… Не из‑за мастерства, а из‑за даром полученного дара…

      Потом шли победы. Одна, другая, третья…

      Потом всяческие награды: деньги, титулы, собственная вилла… дамы‑мадамы…

      Потом скорость его чуть сбавилась от возраста и накопленной усталости и в него начали попадать. Порассекли в его полувосточном лице всё.

      И он испугался, а потом вдруг почувствовал, что так лучше. Лучше, чем эти виллы и эти дамочки. Чем радости тщеты и дола. Что преодолеть боль и слабость, оставить их ниже порога влияния на себя, ему нравится куда больше.

      И он улыбнулся. И мурашки побежали у нас по спине, у нас, увидевших эту улыбку.

      

      В палате

      

      Он артист драматического театра предпенсионного или даже несколько за, шестьдесят с хвостиком … Худощавый, но не слабенький, а скорей жилистый, почти сильный. И лицо у него такое, такие усики на губе, седоватые волосы длинные и назад, такая в нем псевдорешительность неизвестно к чему, что как‑то понятно, почему (исторический момент — 1995–96 г.г.) молодые московские кинорежиссеры сватали его на роль следователя КГБ тридцатых годов…

      Трухнув со своим предынфарктным, он, конечно, усиленно, используя актерскую послушность лица, заискивает пред всеми, от кого, как ему кажется, зависит получать хорошее лечение (будто такое есть на белом свете!), иной раз промахиваясь и начиная процесс подлизывания к другому лицу и сызнова…

      Дома у него жена, прожившая с ним много лет, детей нету.

      Теперь, когда времена плоховатые и на хлеб, а главное на страх, ресурсы в старых идеях самообмана исчерпались, а других им неизвестно, вечерами, после телевизора, они в разных комнатах высовывают в форточки головы и «просят Бога» им помочь, делая вид, что не видят один другого.

      «Господи! — просят они. — По — мо‑оо‑ги! Сделай для меня то‑то и то‑то…»

      И сами уж давно точно не знают, притворяются это они или вправду.

      И Он помогает им.

      

      Зэк и девушка

      

      Нас вызвали в зубоврачебную поликлинику: у одного из пациентов на высоте кашля (он сидел в кресле, а врач занимался его зубами) открылось легочное кровотечение…

      Хлористый кальций был уже, кажется, введён, и нам оставалось посадить их, пациента и его девушку, в машину и отвезти в городскую больницу…

      Помню, что он был мужественный и красивый парень в наколках, он был только‑только отпущенный на свободу зэк, и его укоряющий взгляд на кровь, которую он выхаркнул на салфетку (он полагал в простоте, что его‑то вины тут никакой, как многие), но ещё больше помню его девушку — красивую и какую‑то точную в своей женственности. Было видно, что она его любит и что она о нём заботится. Что умеет и любит это делать — заботиться.

      Что ему оставалось недолго, тоже было ясно, как и то, что она не оставит его до могилы.

      И это было странно: такая сила любви и женственности на такой, в общем, судя по укору‑то в глазах, «предмет».

      И зачем вообще все это было затеяно? Зачем было?

      

fon.jpg
Комментарии

Поделитесь своим мнениемДобавьте первый комментарий.
Баннер мини в СМИ!_Литагентство Рубановой
антология лого
серия ЛБ НР Дольке Вита
Скачать плейлист
bottom of page