
Трудовую деятельность, как вспоминал с долей юмора мой папа Арон, он начал, едва научившись ходить. Лет семи он уже мастерил хлебные формы в знаменитой булочной Бенчика. Почему знаменитой? Потому что за ту же маленькую цену у Бенчика можно было купить самый большой в Одессе хлеб. Откуда пошёл этот слух? Слух этот шёл по Одессе на ногах моего юного папы. Бенчик оплачивал его труд не деньгами. Хлебом. Для подручного своего Арона он выпекал особую буханку, размером с упитанного младенца. И когда папа направлялся в обнимку с пахучей сдобой домой, то все встречные спрашивали у него:
— Где в этой жизни, мальчик, ты достал такой большой хлеб?
— У Бенчика!
Что и говорить, реклама — двигатель торговли. И покупатели не обижались на Бенчика и тем более на моего смекалистого папу, убеждаясь в булочной: за маленькую цену большого удовольствия не увидишь.
В тринадцать лет моего папу Арона с нарушением всех возрастных норм приняли в профсоюз и назначили бригадиром жестянщиков. В двадцать он сочинял музыку, в основном еврейские фрейлехсы, и давал концерты на баяне в парке Шевченко. В двадцать один, в тридцать четвертом, он уже работал в Кремле. Да‑да, в том самом, где никогда не гас свет в окне товарища Сталина, как писали стихотворцы.
В Кремль папа попал, будучи проездом в Москве. В 1933‑м, в пору очередного голода в Одессе, он повёз свою старшую сестру Бетю в Биробиджан. Там намеревались создать родину для теплокровных евреев непрошибаемого по крепости мозгов Советского Союза. Если Россия — родина слонов, справедливо задавались вопросом башковитые аппаратчики, то почему медвежий край не родина для евреев?
«Родина! Родина!» — закричали в Одессе люди еврейской национальности, состоящие из супного набора — костей, сухожилий и хрящей. И кинулись на берега реки Биры за толикой калорий, чтобы нарастить мясо на скелетном каркасе тела.
Оставив Бетю обживаться в таёжной глубинке, мой папа Арон двинулся на заработки в Копай‑город — так по‑простецки называли дальневосточники Комсомольск‑на‑Амуре. Наяву мечта зодчих Светлого Будущего представляла собой всего лишь землянки и великое множество замерзающих повсеместно ударников труда. Папа сразу сообразил, что пламенные речи вербовщиков — ничто по сравнению с «буржуйками». И стал изготовлять железные печки с выходной трубой‑дымоходом, обогревать Копай‑город, уснувший в глубоких снегах. В знак благодарности за выживание комсомольская стройка одарила его брюшным тифом и, погрузив бесчувственного баяниста‑жестянщика в эшелон, отправила по рельсам умирать в неизвестном направлении. Тут папе и подфартило. Он и впрямь сделал остановку в самой настоящей коммуне, где всё бесплатно. Но предварительно очухался от тифа, привычно победив нутряной жаждой жизни отупляющий зов смерти. Попав ненароком в Москву без копейки в кармане, он с попутчиком своим Стёпкой приступил к поискам работы. На доске объявлений прочитали: «Требуются кровельщики‑жестянщики».
Обратились по адресу.
Их приветили. Посадили в машину с конвоиром. И доставили в Кремль. В Кремле сопроводили на чердак. И там, на чердаке, доверительно сообщили: «Крыша у нас поехала. Когда сбрасывали царского орла со шпиля, он пробил дырку в кровле, её не заделали, вот крыша у нас и поехала». Папа внимательно выслушал кремлевского завхоза. И согласился: крыша у них действительно того… Это надо же, крыша у них, почитай, поехала прямиком с семнадцатого года, с самой революции, когда скидывали орла наземь, а спохватились только сейчас и бросились на поиски специалистов. Излишне говорить, мой папа был большой специалист по кровельному делу. В Одессе с тридцатых годов жестяная крыша его работы украшает Первое артиллерийское училище, если ее ещё не украли. Наш фамильный знак можно встретить в Кракове и Варшаве, на островерхих кровлях церквей. Увековечен он дедом моим Фроимом, а до него и прадедом Арн‑Бершем. Ещё в 19 веке. Эти люди являли собой настоящих мастеров молотка и ножниц. Они выезжали из Одессы на трудовой променад в Польшу, получая, как некогда маститые живописцы Возрождения, персональные приглашения из мэрии или от именитых горожан. Вот и в Москве все вышло по правилам. И мой папа Арон, не нарушив семейных традиций, благосклонно принял приглашение отремонтировать крышу Кремля не от кого‑нибудь, а от Самого… Имя, честно сказать, он не помнил. Да и кто вспомнит теперь этих репрессированных завхозов Советской власти?
Распрощавшись с работодателем, мой папа приступил со Стёпкой к починке прохудившейся кровли. Работали с огоньком. Стёпке от того огонька прикурить захотелось. Ан не прикуришь, когда папирос нет в наличии. Тут и время обеденного перерыва приспело. Кушать хочется, а денег нет.
Что делают люди, когда им хочется кушать? Идут в столовую. Даже без денег.
— Может, какой газеткой перекроемся и хлеба пожуем на халяву, — предложил Стёпка, выманивая папу моего Арона с чердака на аппетитный запах.
Столовую нашли. Газету тоже. Перекрылись газетой, будто шибко грамотные, и давай потихоньку хавать. Тут подбегает к ним официантка, вся такая упитанная, в кружевном передничке, с бархатным голоском.
— Что вам подать, того‑этого? Негоже хлебцем хрумкать по‑сухому, без сопровождения борщеца с капустой и мозговой костью.
Раскраснелся папа мой Арон от стыда. Раскраснелся Стёпка.
— Денег, дамочка из пищеварительного треста, нема у нас. Ну, ни копейки грошей!
— А денег и не треба, — расщедрилась девица. — У нас тут полная коммунизма. Мы и без грошей кормим от пуза.
Стёпка тут же заказал на двоих. От пуза. И от щедрот дарового коммунизма. Чего только он не заказал, вспомнить — удавиться можно в последующие голодные, а они всегда при советской власти голодные, годы. И борщ заказал. С капустой и мозговой костью. И котлет заказал. Картошку в мундире. И репчатый лук. Чай заказал. Конфет‑монпансье заказал. Коробок спичек. И четыре пачки шикарных папирос. Всё заказал, что душе угодно.
Помнится, пресекал я папу на этом царском заказе и спрашивал, почему он вернулся в Одессу, в отличие, скажем, от Ойстраха и Утёсова, Ильфа и Петрова, Маргариты Алигер и Семёна Кирсанова? Почему не остался жировать на бесплатных хлебах в хозчасти Кремля, куда был приписан в ходе реставрации поехавшей у большевиков крыши?
И он мне отвечал, разумно и обстоятельно:
— А где бы тогда был сегодня ты? А Сильвочка? Боренька? И кто бы женился на твоей мамочке Ривочке, если бы я остался в Кремле? Брежнев? Да и жив ли я был по тем погодным условиям, если бы остался в Кремле, когда пошли репрессии? Может быть, со всеми своими музыкальными и техническими способностями я бы стал не братья Покрасс и не Микоян — Гуревич, на военном языке МИГ, а пропал бы на тёмных задворках ГУЛАГа, как Мандельштам. Кто знает? А так я знаю, что благодаря изобретённым мной подогревам бомбардировщики, не обмерзая, долетали на большой высоте до Берлина. И пели Гитлеру небесную‑заупокойную: «Нам сверху видно все, ты так и знай».
В 1977 году мои родители уехали из Риги в Израиль.
Здесь в Израиле папа, нежданно для себя, почти в восьмидесятилетнем возрасте, стал снова из баяниста‑аккордеониста композитором.
Как известно, всё новое, это хорошо забытое старое. Памятуя о том, мой брат Боря, саксофонист и кларнетист, создав Иерусалимский диксиленд, аранжировал папины фрейлехсы тридцатых годов на самый модерный лад. И повёз их после триумфального представления на сцене Иерусалимской академии музыки, где преподает джазовое искусство, на международный фестиваль в Сакраменто, США.
Факт есть факт. На творческом мосту, перекинутом через десятки лет, каким‑то мистическим образом, в соитии еврейских мелодий и модерных ритмов, родилось новое джазовое направление «Дикси‑фрейлехс», и несло оно на себе, как и древние крыши Кракова и Варшавы, фамильный наш, отличительный знак. Столь же мистически, не иначе, папины фрейлехсы, прозвучав первый раз над Сакраменто в 1991 году на всемирном марафоне диксилендов, были восприняты публикой просто‑напросто восторженно, и затем, согласно проведённому опросу, признаны там самыми популярными композициями, своего рода открытием фестиваля.



