
В тамбуре их было двое: юноша — старшеклассник и она, женщина молодая и будто уставшая. Не было никого, только случайные тени падали в вытянутые стекла и, лениво перекатываясь, исчезали. Глухо и плотно гудело вокруг, точно самое нутро электрички защищал почти зримый звук. День для них, стоявших рядом, уже казался призраком, героически погибшим солдатом, оставившим их без важных и срочных целей наедине с талой пустотой надвигающейся ночи.
От двери туалета тянуло, но в холодном воздухе — спасительно слабо. Алик почти виновато сморщился, и она согласно и жалобно скривила лицо. Из вагона их выгнал сквозняк — заклинило форточку. Кто-то пытался раньше её притворить и сдался.Последняя дверь последнего вагона была ближе всего к спуску с платформы. Алик любил деловито, прицельно, в два прыжка покоряя пространство, сойти раньше всех и лететь, лететь… Он ехал от Рижской. Был ли кто-то в других вагонах, Алик не знал, но уверенно ощущал их, оставшихся в тамбуре, последними.
Изморозь, стянувшая землю, стёкла в раннем утреннем транспорте, так и не растаяла до вечера и теперь крепла, стремилась стать настом. Закупоривала поры живой, ещё не окаменевший, земли и мёртвого мира железа, бетона.Алик думал о ней: хорошо, если им до одной станции. Хорошо бы попросить отца её подвезти. И пусть бы у нас сняла перчатки в тёплом салоне. И пусть бы её лицо засветилось, стало сонным и розовым.
Осталась позади станция с липким, зловеще-сладким названием, потом многосложная, оживлённая ярким светом платформа, затем прокрались две почти одинаковые… Всё больше и больше становились расстояния между ними. Так, словно каждая из них была уже отдельной планетой со своими приметами и законами.Неразборчиво что-то прохрипел со студёным присвистом репродуктор. Провернулось, скрежеща и завывая что-то вроде: повар-вор, по-воровка. Электричка замерла и осела, беззвучно застыла. В проёме разъехавшихся дверей, странно оживлённая прозрачной тишиной, стыла ночь. Обморочно заведя матовый белый глаз к бездонной темноте, фонарь выплеснул призрачно-рассеянный овал жидкого света. Чёрными маковыми точками медленно падали аномально ранние колкие снежинки. Пологие стены земляных взгорков окружали платформу, в глубине их пряталась деревянная узкая лестница.Электричка стояла уже две минуты. Никто не зашёл и не вышел.
Алик спросил, тревожно покривившись от звука собственного некрепкого голоса
— А здесь всегда так долго стоят, не знаете?
— Здесь? Нет, обычно как на любой другой станции…
— Может, сломалась?.. Или от холода?..Устало повела плечами и слабо улыбнулась:
— Ну тогда совсем страшно. Это — последняя. Не пересесть уже никуда…
Вдалеке мистический-тонкий, будто выдуваемый ветром из горлышка стеклянной бутылки, раздался собачий вой. Нервно мигнула звезда, готовясь исчезнуть в неподвижном железном воздухе.
Справа у чёрного обрыва платформы раздались цепкие голоса, искажая звуки, сминая предложения в пригоршню бесполезных букв с острыми гранями. У самого края дверного проёма мелькнули лица: при всей непохожести, они были едины, с одним отчаянным, выпуклым выражением — будто они до жестокости настоящие, быстрые, а всё, всё вокруг лишь декорации.
Шёпот и смех с гниловатой хищной одышкой в стеклянном воздухе почти звенели. Дикие, пожирающие пространство лица заглядывали в тамбур, нагло осматривали фигуры, вжавшиеся в стенки. «Они же под чем-то». Алик с выдохом неуверенно усмехнулся, храбрясь. Внутри у него всё покрылось постыдной изморозью. Окаменевшие лицо девушки повернулось к входу в вагон.
Двери зашипев стали съезжаться.
Она снова прислонилась к щитку, порозовела, обмякла.
Цыкнув, двери разъехались снова.
Беззвучие грянуло, обрушилось на платформу.
Двери ещё раз предупредительно цыкнули, но остались опять разлученными.В проёме, на этот раз совсем коротко, мелькнуло лицо с цепкими, чумными глазами, а потом механически слаженно многорукий ком выдернул девушку из тамбура. Тащили, рвали и волокли прочь с освещённой платформы. Туда, где асфальт обрывался темнотой, вниз, где терялись ледяные языки рельс и росла неприступная насыпь. В тьму. В неизвестность.
Алик, задохнувшись, метнулся в вагон. Онемевшее, отделившееся от него тело сложилось, осело на вымерзшее деревянное сидение, зачем-то пригнулось.
Вагон тащил его спиной вперёд, прочь, как раненного с поля боя.
«Берёзки-Дачные» — просвистел репродуктор ясное, родное Алику название. Он не сразу сообразил, что пора выходить. Сидел всё так же, замерев, будто ждал, что знакомый ему безопасный мир с тёплыми запахами войдёт к нему сам. Очнувшись, едва успел выскочить в зашипевшие двери. Заботливо трепетал звоночек у горящего красным светофора — проход через пути был закрыт.
Бесполезно близкий спуск с платформы, почти белый от света, ладонь отца в густом смуглом воздухе: «Сань!».
— Бабушка уже спать легла, на завтра назвала соседей. Подарок я уже отдал от нас.
Тёплый, прогретый салон автомобиля. А потом — топкая сетка железной кровати и знакомый с детства узор ковра на стене. Алик уткнулся в него лицом, не дожидаясь пока отец выключит свет. Хищный пёстрый мир начал вращаться, плыть: красно-чёрные змеи, глодающие свои хвосты, дикие испуганные зверьки с кроткими упавшими ушками, плотные махровые, густо посаженные лепестки, сбитые в один щетинистый на ощупь бутон… Алик проваливался куда-то вниз, в горький и влажный колодезный мрак.
День вырос из рваного предрассветного облака, нависшего над деревянной баней. Праздновать начали в 12. Было две родственницы, живущие неподалёку, ближайшие соседки и сын покойной подруги именинницы. Он был младше её всего лет на 10 и общался с ней на «ты», но с почтительным «бабка». Себя он просил называть «деда Валя». После очередного тоста он вдруг обратился к сидящей во главе стола:
— Ты, бабка, с какого года-то?
Ему ответила бойкая соседка в платье с цветами, похожими одновременно и на герберы, и на маки:
— Что «с какого?» 81 ей сегодня. Вот и считай.
Разговор продолжился, на какое-то время о цифрах, рифмующих именинницу с тем или иным временным промежутком, забыли, но внезапно сосед подытожил результат своих тщательных безмолвных усилий:
— С девятнадцатого.
На секунду всё смолкло, принимая чужеродное, далёкое слово, потом почти все рассмеялись: «Дошло, наконец!».
Быстро и рано стемнело. Постепенно расходились гости. Разорённый калейдоскоп стола замер, за ним остались только ближайшая соседка.
— Ты налей парню-то! Маш, чего не налить-то? Он чего, парень здоровый уже. Отец, чего, можно ему?— Я не буду.
Он искал, куда отвести взгляд, но остановился на лице старухи.
Алик с каким-то неродным ему ужасом вдруг понял, что глаза у неё серьёзные и уставшие, а кожа вокруг них будто была неживой и на вид совсем твёрдой. Лицо разъединяли тяжёлые борозды морщин, сквозь которые просвечивала немилосердная, сквозная темнота.
Она смотрела прямо на него. Ему показалось, что она одними губами произнесла его имя: «А-лик».
Что подкралось к ней, что увидела она над ним, сквозь него изнутри своего тела, сквозь молочную плёнку выцветших глаз?
Отец поднялся:
— Мам, мы поехали, а то пробки на въезде в город начнутся. Воскресенье же. Сане в школу завтра.
Алик заснул сразу, как выехали на шоссе и не приходил в себя до самого дома.
У последнего подъезда, усмирённый чёрным чехлом, стоял мотоцикл — испуганный, привалившийся к перилам бычок с отнятыми, обрубленными рогами.
Скупые вынужденные бытовые заботы, наконец, привели их в постели. Стрелял свет проезжающих мимо машин, высекая из оконной рамы серые призраки. Очертанием пустого окна проносились они по стене так часто, что Алику вновь мерещился пустой и тёмный вагон, несущийся в неизвестность.
Снова видел он пугающе ясно её маленькое бледное лицо и то, чёрное, многорукое, дикое, уносящее её прочь.
Время сбилось в один гранитный отруб. Он ложился на грудь, становился всё тяжелее, прижимал и расплющивал, не пускал в горло воздух.
Под утро Алик разбудил отца, расплакался и всё рассказал. Попросил проводить в милицейский участок.
У кабинета сказал: «Я пойду туда сам. Подожди меня здесь».
Дежурный следователь расспрашивал строго и поначалу совсем неохотно.
— Какая электричка? Номер помнишь? Свидетели есть?
— Я не знаю.
— Не было в вагоне никого, что ли? Машинисту никто не сообщил?
— Это снаружи… её вытащили.
— И не видел никто?
— Не знаю… Они из последней двери — вниз её, с платформы…
— Понятно… — вздохнул, помолчал и продолжил:
— Слушай пацан, сегодня в пять утра дом бомбануло. Всех туда сейчас… Никто с твоей… девушкой прямо сейчас разбираться не будет.
— Но это же её жизни касается. Может, её убили…
— Ты… Как тебя?..
— Саня.
— Саня, я всё понимаю, ты пацан добрый, ответственный. Только это одна, одна единственная жизнь. А там у нас сейчас, может, сотни погибли. Ты давай не грузись. Её родственники если заявление подадут, её искать будут. Пока ничего сделать нельзя. Ты хоть имя её знаешь?
Алик мотал опущенной шеей. Она никла, росла вниз под тяжестью больной от бессонной ночи головы. Было поздно и стыдно о чём-то спрашивать.
Тени, подобрав животы к острому позвоночнику, метнулись в сторону. Ночь, тощая, грязная, искалеченная кривыми лезвиями света фонарей, выскочила на платформу и сжалась, сгустилась до смуглой точки. Электричка, скрипя железным телом, как хтоническое умирающее животное, послушно встала, а потом, понукаемая скрежетом рычагов, снова глухо зазвенела ржавой чешуёй.
Ему снилось, что его так же вот, как её, схватили, вытащили на платформу, но потом он внезапно остался один. Запрокинулся беспомощно острый кадык, глаза залила густая чернота неба. И одиноко, и страшно стало в груди. Он отдался этой силе, отдался беспомощно, почти обречённо. Стал тонкой полой тростинкой. Оглянулся — на платформе, в самом конце её, над оставленной кем-то из сострадания железной миской, замерла, ощетинившись, собака. Она скалилась и рычала, дыбя шерсть. Рычала не зло, но как-то испуганно, защищая не миску уже, а себя. Он оглянулся, повёл разведенными руками и увидел свою тень.
Тень была огромной. Тень была пьяной, злой. Тень была незнакомой. Неродной. Где-то вдалеке ему почудились знакомые глаза. Живые и тёплые. Они смотрели с нежностью и состраданием. Это была она, забытая и единственная. Одна. Единственная. Жизнь.