
Отдел поэзии

Вячеслав Сухнев
Буква и душа
Стихи разных лет
Сестра
У речки с домашним названьем Сестра
картошку пеку в серебристой золе…
Уходят, уходят, как дым от костра
кого я любил на просторной земле.
Кого я любил и кого не любил –
отныне они перед прошлым равны…
Из тихого плена забытых могил
не часто, но всё же приходят во сны
и те, и другие.
И те, и другие – листва и кора.
Меж нами высокая гулкая дверь.
Чем чаще находишь, я думал вчера…
Чем реже теряешь, я понял теперь.
Чем реже теряешь,
тем медленней ход
небесных светил и вокзальных часов.
Кричит у воды хлопотливый удод,
солируя в хоре лесных голосов,
а солнце ныряет в излуке реки,
налимом дробя отраженье куста...
Свои и чужие, вы так далеки,
что не разглядеть
ни звезды, ни креста.
Свои и чужие, в объятьях страны,
где речка – и та непременно Сестра,
устал я от вашей столетней войны!
Давно примириться, смириться пора
Хотя бы в могилах.
Смириться.
Но кто-то упрямо зовёт
из давних окопов с лесистой горы.
Оглянешься – пусто.
Лишь ветер зевнёт,
дохнув перегаром сосновой коры.
Зима
И вот наступила зима,
перебинтовала траншеи,
и, кажется, стала теплее
земля, что сводила с ума.
На хрупкие кроны легли
подбитые снегом наряды.
До первого взрыва снаряда
укрыто уродство земли.
До первого залпа жива
надежда на детское чудо,
и заговорён ты, покуда
в снегу не сгорела трава.
Осень
Словно и не было ясного мая,
не было щедрых и ласковых гроз,
словно промчалась бригада Мамая,
медные серьги срывая с берёз.
Ну, не бригада...
А все же курьёз –
сей узкоглазый фантом Мнемозины!
Ветер с Атлантики тащит циклон,
грустно и холодно в голых осинах.
Осень, любимая, мертвый сезон.
Мертвая осень, мертвей не бывает –
воспринимаю усталым умом,
вот и привиделись кони Мамая
облачком праха над синим холмом.
Прах и пороша, порханье и порох –
о преходящем они говорят,
я ж выбираю слова, из которых
овеществлённый слагается ряд:
толстая книжка, домашний халат,
звонкая чашка, сухое печенье,
старая трубка, янтарный табак...
Тихо уносит глухое теченье
звёздной и грозной реки Зодиак
ряд ностальгический –
быстрые спицы,
рыжая кошка, пуховая шаль...
Тонкая чашка успела разбиться,
умная книжка успела забыться,
кошка уйти и табак искуриться,
а остального подавно не жаль.
И про Мамая...
С великим позором
преданный челядью,
изгнанный в Крым,
он как бродяга убит под забором
оголодавшим конюшим своим.
Так завершилась ордынская драма,
хан за Непрядву расчёлся сполна.
Впрочем, история – вздорная дама,
мелочна, лжива, не к месту упряма
и со склерозами дружит она.
Угомонилось великое поле.
Старые пьесы играть не резон,
при нищете декораций – тем боле.
Осень, любимая, мертвый сезон.
Сухумское лето
Порыв предвечерний
настойчивый запах принёс
ракушек и йода,
открытых сортиров и роз.
Светило упало.
Мешаются сумрак и зной.
Сухумское лето,
последнее перед войной.
Никто это слово
ни взглядом, ни вслух не сказал.
Гудит и чудит
развесёлый сухумский вокзал.
Ещё над водою
флиртует народ до утра,
ещё не стреляют
прогулочные катера.
Цветистые тосты
вплетаются в песни и гам,
вино молодое
пока ещё бьет по ногам,
скворчат шашлыки,
заставляя давиться слюной.
Беспечное лето,
последнее перед войной.
Острова
Великий или Тихий океан
ворочается, не находит места...
Сторожевик идёт на Шикотан,
а я за рубкой прячусь от норд-веста.
Задраены все люки – и волна
по палубе гуляет белой рыбой.
Над горизонтом острая луна
небесные раскалывает глыбы.
Мерцает пена, вьются светляки
над бесконечным лунным отраженьем,
и на стремнинах огненной реки
теряют смысл и скорость, и движенье.
Мне показалось –
замерли винты,
и мы стоим, но мимо проплывают
в объятьях серебристой черноты
заснеженные скалы Хабомаи.
А в лунном тигле плавится Земля,
и все её уродства и украсы
стекают с ахтерштевня корабля,
как острова с копья Аматерасу.
Мне показалось,
катер воспарил
в такую сферу огненного мрака,
где нет ни Сахалина, ни Курил,
ни полосатых пограничных знаков.
Но дрогнула Полярная звезда –
и новый вал загрохотал по стали,
и зашипела, падая, вода,
и мы идём.
А острова отстали.
Земля раздора, пригоршня камней
забытого страной архипелага...
Пока ещё полощутся над ней
три ленточки истерзанного флага.
Но тяжкая незримая рука
который год с упорностью лавины
отодвигает от материка
восточные имперские руины.
Тень сговора тревожит этот край,
день без числа, когда неторопливо
пойдёт гулять последний самурай
по северному берегу пролива.
Тут без понятий жертвы и вины
понятие границы вне закона.
Тут спит реликт проигранной войны
в яйце окаменевшего дракона.
Страстная седмица
Кудрявый укроп
просыпается в утренней грядке,
застенчивый ветер
ведет молодую зарю.
Такая погода!
Хоть что-то в России в порядке,
хоть что-то ещё
не противится календарю!
Земля под лопатой
тихонько ворчит и парует,
трещит черенок,
выгибаясь под ношей песка.
Такая работа!
Хоть кто-то в стране не ворует,
хоть кто-то ещё
не боится трудов мужика.
Канава растёт,
собирая ненужную воду,
как ров крепостной,
обнимает она огород.
Канаву копают –
на страх трудовому народу,
чтоб в грядки с закуской
не лазал великий народ.
Сугробы в овраге
и к маю растают едва ли,
но в тёплую почву
на взгорке легли семена.
Зелёным и белым
с утра наливаются дали,
а к вечеру белым и красным
нальётся страна.
По брови нальётся,
от умственной жажды страдая,
привычно затеет
высокий пустой разговор,
но, встав с похмела,
разберёт инструменты в сарае
и к Пасхе поправит
кладбищенский хлипкий забор.
Дорога на Царицын
Дорожные дали меж вербочек хилых повисли,
Заволжье хохлацкое вздыбилось шляхом степным.
Такими ничтожными стали великие мысли,
что разом развеялись вместе с дымком выхлопным.
И мы полетели, рассветные тени бодая
стеклом лобовым.
Открывался диковинный край –
тут в синих лиманах истаяли орды Мамая,
тут в рыжих песках похоронен великий Сарай.
Чумацкие сёла в осаде осенних баштанов,
от Волги к Эльтону солёная стежка бежит,
а рядом вздымаются шапки сарматских курганов,
медлительный коршун по-прежнему их сторожит.
Здесь тополь-свечу по-старинному кличут раиной,
и салом с горилкой не в силах пока пренебречь,
но в мову напевную той, коренной, Украины
и тюркская въелась, и даже немецкая речь.
Кружится земля всё стремительней слева и справа,
воистину, Бог создавал эту твердь на века.
Какая же огромная всё-таки наша держава,
хотя растащить её многие тщатся пока.
Душа возвышается в плоской купели долины.
За прошлые глупости здесь почему-то стыдней.
И ежели правда, что явлены все мы из глины –
вот самое место
вернуться когда-нибудь к ней.
Вернуться, забыться, сиреневым снегом укрыться,
с дворнягой беседовать, печку топить поутру,
и кручей седой словно крепостью отгородиться
от доброго мира, который не верит добру.
Но некуда деться от пошлой тоски самоедства.
Тоска – не княжна, не утопишь на стрежне реки.
Одно, говорят, существует народное средство,
да много ль кого излечило оно от тоски?
Увечна душа, изначально лишённая воли,
когда для неё и тенёта – что узы любви...
Прощай моя крепость, великое дикое поле,
прости и прощай, и назло непогоде живи!
А я возвращаюсь на пажити гордой столицы,
где Божии твари живут то рывком, то ползком.
Над сонной водой поднимается серый Царицын,
продутый ветрами и переметённый песком.
Ночная музыка
Над пристанью фонарь
качается под ветром –
упрямый мотылёк
над огненной волной.
В динамике хрипит,
настроенный на ретро,
полночный саксофон,
угрюмый и больной.
Полночный саксофон,
синкопами тревожа,
над заводью кружит,
как хриплая сова.
Уха на берегу.
И мама помоложе.
Арбузная гора.
И бабушка жива.
Слова
Я из белых ворот выезжаю –
на пути леденеет трава...
Замерзают слова, замерзают,
пропадают в пороше слова.
По весне они вытаят снова,
прорастут из-под серого льда,
но какое-то нужное слово
не вернётся уже никогда.
Не промолвится, не повторится,
не осветит задумчивых лиц,
и останется белой страница
меж исчерканных синих страниц.
Я из красных ворот вылетаю –
на пути пламенеет роса.
Упирается даль золотая
в перевёрнутые небеса.
Набухают слова, будто зёрна,
забывают холодные сны,
проступают зелёным на чёрном
письменами тепла и весны.
Прорастают слова, прорастают,
сладкой мукой томится душа...
Улетает она, улетает,
от восторга почти не дыша.
Не доносятся льстивые речи
и укоры глупцов не слышны,
только ласково давит на плечи
неохватный простор вышины...
Я из чёрных ворот выбредаю –
на пути остывает зола.
И не знает трава молодая,
что на поле сгоревшем взошла.
Я из жёлтых ворот выплываю –
на пути колея глубока...
Наполняет вода дождевая
пересохший родник языка.
Тяжелеют слова, тяжелеют,
проливаются на зеленя.
Не жалею, ничуть не жалею
на исходе осеннего дня,
что досталось высокое дело –
бороздить до скончанья веков
эту ниву меж чёрным и белым
из отсеянных нервами слов.
Над Енисеем
Прозрачный осинник скользнул под крыло самолёта...
О чём сожалеть, расставаясь с холодной страной?
Внизу оставляю неприбранный лес и болото,
а звонкое небо – оно постоянно со мной.
Внизу оставляю холодные искры калины
и рыжей берёзы раскидистый рваный шатёр.
О чём сожалеть, покидая гнилую долину,
где тонкие трубы никак не натопят простор?
То пепельно-серый, то словно окалина ржавый –
таков с высоты этот край у великой реки.
Как холодно жить в неприютной огромной державе,
где выбиты стёкла и всюду гудят сквозняки.
О чём сожалеть, покидая чужие пределы,
где в рытвинах тускло осенняя светит вода?
О том, что от инея рано трава поседела,
о том, что однажды придётся вернуться сюда?
***
Я слышал, как цветут овсы и орхидеи,
я видел, как растут грибы и батареи,
как яростно горят
закаты и леса,
как травят якоря
и ставят паруса.
Я душу уберёг
ценой потери крова.
Я знаю даль дорог.
Я знаю силу слова.
Но странная подчас находит немота –
Тяжелая печать вдруг заградит уста...
Как старое вино, мерцает чьё-то имя.
Всё сказано давно.
И сказано другими.
Благодарение
Спасибо за тихое небо,
за дождик в предутренней мгле,
за то, что и водки, и хлеба
хватало всегда на столе.
Спасибо за реки и горы,
за солнце спасибо сполна.
И что не издох под забором –
спасибо, родная страна!
Спасибо за ласковый вечер,
за столик в углу на двоих.
Спасибо, что не изувечен
на митингах шумных твоих.
Спасибо лихим эскадрильям,
за то, что средь белого дня
они по ошибке бомбили,
а все ж не попали в меня.
Спасибо за каждую малость –
приму её как благодать…
За то, что друзей не осталось,
и некому, значит, предать.


