В 1997 году в редакции журнала, где я время от времени печатался, мне предложили отрецензировать дебютную книжечку молодого стихотворца и вручили экземпляр оной. Я охотно согласился, не подозревая, в каком направлении разовьётся этот рядовой эпизод.
Стихи дебютанта оказались так себе. Типичные стихи начинающего молодого автора, не обнаруживающие признаков большого таланта, но и не содержащие свидетельств откровенной бездарности. С приложенного к книжечке поясного фотопортрета глядел автор – молодой человек лет двадцати, худощавый, в свитере грубой вязки, в очень сильных очках, с густой шапкой стоящих дыбом буйных волос.
Сразу обращала на себя внимание забавная деталь: из составивших книжечку 54 стихотворений 43 стихотворения были предварены посвящениями. Посвящения адресовались совершенно неведомым людям и были предельно лаконичны: «Дмитрию», «Валере Козлову», «Тёте Зине», «Машеньке», «Дорогому наставнику Анатолию Борисовичу». То есть – друзьям-приятелям, подружкам, знакомым и родственникам. Дедикаций для столь небольшой книжечки было явно многовато, и я позволил себе пошутить – написал в рецензии, что такое обилие посвящений похоже на раздачу долгов с первой получки. В целом же рецензия была выдержана в обычном нейтральном тоне: я похвалил автора за прилежание, немножко покритиковал за отдельные недостатки, ободрил, посоветовал столь же прилежно работать дальше и повышать литературную квалификацию.
Гораздо более сильное впечатление произвёл сопроводительный текст, по содержанию долженствовавший быть предисловием, но напечатанный как послесловие. Автор его, дорогой наставник Анатолий Борисович, т. е. один из тех, кто удостоился посвящения, на этот раз подписался полным титулом – именем, отчеством и фамилией.
Содержание предпослесловия обескураживало. Юный автор-дебютант в нём аттестовывался по высшей категории, возводился на одну ступень с Тютчевым и Блоком, на него возлагались все грядущие надежды русской поэзии, а в его стихах усматривались величайшие достоинства – правда, голословно, ибо ни одного примера усмотренных достоинств автор предпослесловия почему-то не привёл.
Стало ясно, почему зачин стыдливо переместился в финал. После таких аттестаций и рекомендаций читатель был вправе рассчитывать на собрание эпохальных лирических шедевров – а получил подборку вполне заурядных дебютных стишков. Безудержно хвалебный тон тоже находил объяснение: добродушному пожилому литератору-наставнику было совсем не жалко отсыпать молодому протеже щедрую порцию восторженных оценок – похвала, как и брань, на вороту не виснет. К тому же литератор-наставник и самому себе преподносил ненавязчивый комплимент: разве не лестно быть человеком, который отыскал, вскормил, воспитал и выпустил в свет столь незаурядное дарование.
Рецензию опубликовали. Через несколько дней в редакции зазвонил телефон. Глуховатый одышливый голос, принадлежавший очень пожилому мужчине, выразил крайнее неодобрение по поводу содержания рецензии, намекнул, что она инспирирована и оплачена некими враждебными силами, и пообещал в скором времени лихо разобраться как с редакцией в целом, так и с рецензентом в частности.
В тогдашней издательской ситуации подобные террористические угрозы со стороны недовольных авторов и их покровителей были явлением заурядным, внимания на них никто не обращал. Тем не менее, я на всякий случай взял на карандаш имена дебютанта и его дорогого наставника.
Время шло. Грянула эпоха Интернета. И в начале 2014 года на одном из культур-мультурных порталов я наткнулся на отчёт о региональном литературном мероприятии, где тот самый дебютант числился уже не простым участником, но организатором и куратором. Он округлился лицом, располнел, буйную шевелюру сменил на стрижку ёжиком, вязаный свитер – на цивильный костюм с галстуком; прежними остались только очень сильные очки-бинокли. Нашлись в Интернете и внушительная по объёму подборка его стихов, и несколько его статей на литературные и общественно-политические темы. Стихи его по уровню лучше не стали, зато оказались круто замешаны на горячем религиозном неофитстве того уровня, который называется «Быть роялистом более самого короля». Посвящения он теперь не делал и в благодарностях не рассыпался. Напротив – был надменен и высокомерен, судил и рядил, карал и миловал, давал установки и налагал запреты. К счастью, это его маленькое, но важное окололитературное богдыханство распространялось только на небольшую провинциальную территорию, а литературное влияние ограничивалось пределами нерегулярно выходящего коллективного альманаха, который никто, кроме его участников, не покупал и не читал.
Иначе говоря, у порога сорокалетия молодой человек сделал нечто вроде небольшой литературной карьеры местного масштаба. Тютчевско-блоковские прорицания дорогого наставника не сбылись. Да и зачем им было сбываться? Достаточно оказалось, что сработала старинная деловая мудрость попрошаек: если тебе нужен пятак – проси рубль, получишь двугривенный.
Что написано топором…
В конце 1990-х годов столичное правительство затеяло собственную книгоиздательскую программу и широковещательно о ней объявило. Как и следовало ожидать, желающих попасть в программу и получить грант на издание книги оказалось избыточно много. Поток рукописей, хлынувших в совет программы, был настолько мощен, что организаторы затеи не смогли справиться с ним собственными силами и начали искать помощников на стороне. Я вместе с несколькими коллегами оказался в числе тех, кого пригласили к сотрудничеству – разумеется, не бесплатному, но об этом чуть ниже.
Обязанности вменялись простые – прочитать присланную рукопись и дать обоснованное заключение о пригодности или непригодности её к изданию. Нам дали понять, что заключения принимаются как окончательные, т. е. прохождения по инстанциям для заявленных рукописей не будет, и возможность опротестовать первичный критический вердикт не предусматривается. Не берусь утверждать, что в действительности было именно так: телефонное право никто не отменял, связи и знакомства сохраняли значение, всевозможные толкачи и мохнатые лапы продолжали действовать.
Небольшой, площадью около двухсот квадратных метров, зал в здании какого-то заброшенного завода возле Павелецкого вокзала был арендован советом программы под промежуточный склад литературной продукции претендентов. Первый раз оказавшись там, я остолбенел: помещение было сплошь уставлено конторскими столами, на которых помещались груды картонных папок, а папки, которым не хватило места на столах, штабелями высились вдоль стен.
Компьютеризация в России тогда только набирала обороты, владельцев персональных настольных компьютеров насчитывалось ещё сравнительно мало. Большинство заявленных в издательскую программу сочинений были изготовлены старым добрым способом – на пишущих машинках. Поражало механическое трудолюбие авторов: некоторые опусы занимали по объёму до двух тысяч машинописных страниц и с трудом вмещались в две-три папки, а их физический вес составлял шесть-семь килограммов. Переносить их вручную было мучительно тяжело. Но отступаться поздно – давши слово, держись.
Забегая вперёд, признаюсь: на этой работе я сумел продержаться примерно полгода и отказался от неё прежде всего потому, что мне попросту надоело таскать на собственном горбу пыльные бумажные пуды. Да и редакторское вознаграждение, заявленное издателями как достойное, разочаровало, ибо оказалось грошовым.
По опыту этой работы я впервые получил наглядное представление о масштабах и уровне существовавшей в СССР и постсоветской России латентной графомании. Сначала был исполнен доброжелательства, даже пытался вчитываться в тексты. Но, ознакомившись с содержимым нескольких папок, обречённо понял, что внимательного прочтения всё это добро не заслуживает, и что для ясного представления вполне можно ограничиться беглым просмотром и выборочным чтением отдельных фрагментов.
Основательнее других запомнилась полуторатысячестраничная машинопись, листы которой от времени пожелтели до шафранового цвета, а шрифт выцвел и почти стёрся. Из приложенной справки явствовало, что авторесса завершила сочинение ещё в середине 1950-х годов – а стало быть, к моменту моего с ним знакомства оно пролежало мёртвым грузом почти сорок пять лет. Столь длительный срок выдержки под спудом отнюдь не навёл на сочинение патину старинной классики. То был кондовый производственный роман, написанный по всем канонам и шаблонам соцреалистического жанра: передовики и отстающие, прогрессивные молодые инженеры и консервативные пожилые директора, ясноглазые комсомольцы и развращённые стиляги, белокурые друзья и рыжие враги. И я с чувством исполненного долга накатал саркастический отрицательный отзыв – обоснованно предположив, что если роман не смог преодолеть издательские препоны в благоприятные для таких сочинений времена, то давать ему ход в наши дни тем более не стоит.
Другие доставшиеся на рецензентскую долю сочинения были не лучше. Несколько романов, уже без производственной тематики и даже с претензией на некоторую литературность – но скучные, тусклые и унылые. Обширные мемуары престарелой светской дамы; судя по их содержанию, дама явила собой живое воплощение крыловской попрыгуньи-стрекозы – в её жизни не было решительно ничего, кроме многочисленных любовных историй, увеселительных поездок на загородные пикники, ресторанных кутежей и театральных премьер. Столь же пространные воспоминания отставного армейского политработника, ярого сталиниста, повеселили чудовищной безграмотностью. Сборник рассказов, автор которого тщательно собрал и старательно пересказал всевозможные нелепые и анекдотические происшествия из жизни друзей и знакомых, а в авторском предисловии всерьёз уверял, что его примитивные застольные байки по уровню не ниже чеховских новелл. Огромная драма в шести действиях на средневековый сюжет из испанской жизни – её припозднившемуся сочинителю явно не давали покоя лавры Лопе де Вега. Восьмисотстраничный квазифилософский трактат, по недоразумению затесавшийся среди беллетристики и ясно показывавший, что его автор не совсем здоров душевно. И многое другое, от чего в памяти остались не детали, а общее смутное ощущение несуразности.
Не секрет, что в советскую эпоху некоторые графоманы всё же проталкивались к печатному станку, а некоторые из них – самые напористые, всегда идеологически правильные и неизменно лояльные, – выбивались в первые ряды тогдашней писательской рати, хотя бы по частоте упоминания их имён в литературной критике. Но такие случаи были единичны. На пути графоманского половодья стояла прочная плотина – институт высокопрофессиональных редакторов. Именно редакторы принимали на себя первый удар. Именно редакторов защищала сакраментальная фраза в выходных данных любого литературного журнала – «Рукописи не рецензируются и не возвращаются». Любой литературный редактор прекрасно знал: проще раскрутить планету в обратную сторону и заставить реки потечь вспять, чем доказать графоману бесплодность его литературных потуг.
Политическая цензура советской эпохи заворачивала авторам оглобли по политико-идеологическим соображениям. В этом заключалось её отличие от редактуры, руководствовавшейся соображениями эстетическими, тем более что в связке «редактор-цензор» Главлит всегда был вторым. Но если политическая цензура была упразднена законодательным актом, то институт литературных редакторов почти исчез под давлением совсем других обстоятельств. В коммерциализованном издательском бизнесе редактура считается лишней роскошью и непроизводительным расходом, а моральная ответственность за выпуск галиматьи снимается с издателя примечанием «Книга издана в авторской редакции». Если же автор готов сам оплатить расходы по публикации своего сочинения – то никаких вопросов не возникает вообще.