top of page

Отдел прозы

Freckes
Freckes

Евгений Каминский

Пистолет-пулемет

Роман (продолжение, начало в № 74)

Нету выбора! О, как душа одинока!

            Олег Чухонцев

           

            Во время Евхаристического канона Гордей Гордеич обычно стоял на коленях в одном из приделов храма, в полумраке у стеночки, но обязательно так, чтобы непосредственный начальник Гордей Гордеича, являвшийся сюда со своей новой женой, непременно видел, как Гордей Гордеич кротко вдыхает дым ладана и что-то благочестиво бормочет себе под нос… Что и говорить, в церковных делах Гордей Гордеич был безукоризнен! Уличить его в лицемерии не смог бы даже стремительно спешащий мимо него по ковровой дорожке к своему лимузину смиреннейший владыка. И выходило, что система в свете новой моды на божественное могла вполне положиться на Гордей Гордеича. И если что — предъявить его группе обманутых дольщиков, пайщиков и вообще любой разъяренной толпе граждан в качестве невинного агнца. И тем самым если не усмирить, то хотя бы устыдить толпу.

           

            «Не узнаю отца, Андрей. Это уже совсем не тот обидчивый ребенок, обозленный на оголтелую, развязную, прущую на тебя новизну и кидающийся на всех петушком, жаждущий пусть не правды, но хотя бы толики справедливости.

            Из него ушло что-то человеческое: представляешь, он перестал болеть!

            Раньше, когда накрывал его приступ, неделями валялся, охал, ахал, таскался в сортир на костылях, а то и вовсе я из-под него утку выносила. Теперь же, чуть почувствует приближение боли, сует швейцарскую пилюлю в рот (Жанна Николаевна ему достала) да и ходит по дому в рваной джинсе. Говорит: „Теперь так модно“. А ведь еще недавно утверждал, что мода — удел нравственных уродов. Ходит, ладони потирает и шибает от него уже не «Шипром», а какой-то постыдной для русского мужика французской дрянью. Все, говорит, кончился советский писатель. Новый писатель родился. Новейший, для которого нет ни конца, ни начала, как для самого демиурга! И в справедливости он теперь не нуждается. Ведь у него вновь и слава и деньги.

            Жанна Николаевна не отстает от отца. Сначала заразила его энтузиазмом, а потом заразилась от него безумием: все больше верит в успех предприятия. Отпечатала тысячу экземпляров отцовых книжек (они в сарае на месте дров), чуть ли не через день у нас со своими новыми проектами по продвижению произведений отца на книжном рынке. В общем, они друг от друга в восхищении. Еще недавно отец помирать собирался, хотел на последние деньги себе надгробие из „еврейского камня“ со словами „русский писатель“. Теперь раздумал умирать, пожить собирается. Лет пятьдесят или сто. Жанна Николаевна его частенько в столицу забирает для встречи с нужными людьми или на пресс-конференции. Какие пресс-конференции?! Что он там говорит? Что он вообще может сказать им?! Возвращается он теперь домой всегда подшофе и с такими глазами, словно кого-то зарезал. Нравится ему эта игра. Ходит по дому, чуть ли не приплясывает. Если не умрет в ближайшее время от радости, жить будет вечно. Как Кощей…»

           

            Это был какой-то дурной сон. Весь вторник Макар Максимыч ждал сверху циркуляр относительно задержанных, который наверняка уже был изготовлен вышестоящими товарищами, да только либо затерялся на пути сверху вниз, либо продвигался по кабинетам и этажам так медленно, что это расхлябанное движение уже начинало походить на организованный саботаж. Задержанные кричали, стучали в дверь камеры, грозили Макар Максимычу расправой и выли. А один из них, в потном тельнике, который обнаружился у него под шелковой рубашкой, то и дело кидался на пол и пускал изо рта пену. Макар Максимычу однажды даже пришлось применить к ним средство: охладить пыл бунтовщиков направленной струей из огнетушителя. Не стрелять же в задержанных из нагана, когда ничего еще не ясно с приговором?! Те ошалели поначалу, потом присмирели, разбрелись по своим койкам: тихонько лежали, пускали пузыри.

            И вплоть до пятницы (из разговора с Гордей Гордеичем Макар Максимыч уяснил, что пятница – крайний срок для получения директивы) он кормил задержанных галетами, поил жидким чаем с кусковым сахаром, приглядывался к ним, осторожно выясняя их убеждения, определяя их умонастроение и классовую принадлежность. В пятницу воя уже не было: все – и Макар Максимыч, и задержанные –  с раннего утра ждали директиву. Но и в пятницу директива не пришла. Было девятнадцать ноль-ноль, и Макар Максимыч сказал готовым рвать на себе волосы задержанным: «Ждите».

            Сказал и отправился к Гордей Гордеичу за директивой.

            Он шагал по коридорам, то и дело заворачивал за угол, поднимался по лестнице, потом опять шагал и хмурился. Это было уже из ряда вон! Мало того что задержанным до сих пор не огласили вердикт, так они еще и не получали положенное им котловое питание, что было, конечно, вопиющим нарушением всех норм и попранием дела справедливости. Макар Максимыч собирался решительно потребовать от Гордей Гордеича директиву, однако кабинет оказался закрытым. Это в семь-то вечера, когда всякий состоящий на службе защиты справедливости должен трудиться не покладая рук и даже не смотреть на часы, поскольку до окончания рабочего дня еще о-го-го сколько времени?! (Если, конечно, рабочая пятница имеет право закончиться в полночь, а не длиться вплоть до понедельника!)

            И Макар Максимыч решил найти хоть кого-то, кто бы мог разъяснить ему, что случилось с Гордей Гордеичем, которого в девятнадцать пятнадцать не оказалось на рабочем месте. Ну, заболел. Так ведь болеть хозяину этого кабинета можно и в кабинете, глотая порошки и пилюли, кутаясь в шинель или тужурку, прихлебывая горячий чай, но ни на минуту не отвлекаясь от дела, которому ты служишь. Конечно, Гордей Гордеич мог скоропостижно скончаться. Но в это было трудно поверить – слишком уж цветущим выглядел тот при первой встрече. Мог Гордей Гордеич также оказаться… врагом. Любой мог – такое то и дело случалось на местах. Но тогда в его кабинете уже сидел бы другой Гордей Гордеич. Но другой там не сидел, и, значит, наш Гордей Гордеич, если, конечно, все еще не был покойником, оставался на службе… Так мучительно размышлял Макар Максимыч, осторожным стуком в очередную дверь проверяя наличие отсутствия там Гордей Гордеичей. Однако все, решительно все кабинеты в коридорах оказались пустыми.

            На пути Макар Максимычу все же попадались живые люди. Как правило, в форменной одежде, отягощенные средствами гигиены и нехитрым инвентарем, но все они не являлись теми людьми, у кого можно было бы выяснить судьбу Гордей Гордеича.

            «Может, нам объявлена война и идет всеобщая мобилизация?» — тревожно думал Макар Максимыч. У вахты на Макар Максимыча вопросительно воззрились люди военной выправки и вызывающей доверие внешности, и он понял, что всеобщая мобилизация не объявлена (иначе они его тут же схватили бы и привлекли за уклонение).

            С армейской четкостью Макар Максимыч стал объяснять вахтерам то, как важно ему сегодня увидеть Гордей Гордеича, поскольку у задержанных там (он указал пальцем себе под ноги) до сих пор нет ни котлового питания, ни ясности с предъявляемыми им обвинениями… И вахтеры, подхватив Макар Максимыча под руки, словно пушинку, вынесли его на улицу и пожелали дома выпить кефира и лечь спать.

            - Откуда взялся этот кекс? – спросил один вахтер другого. – Ты пропустил?

            - Да я б на пушечный выстрел…

            Однако окончание фразы подхватил осенний ветер и, отломив от начала, понес вдаль вместе с сухими редкими листьями. Этот «пушечный выстрел» успокоил Макара Максимовича: дело защиты справедливости все еще находилось в надежных руках.

            Дрожа от холода, Макар Максимыч оценил сложившуюся ситуацию: возвращаться к себе через вахту было невозможно. Вахтеры не пропустили бы его. Уж очень безотлагательно они выставили его за дверь. К тому же они, кажется, ничего не знали ни о Гордей Гордеиче, ни о задержанных, а возможно, делали вид, что не знают. Уже одной этой предосторожностью вахтеры вызывали симпатию у Макар Максимыча. «Правильные товарищи»,  – думал он, направляясь к себе довольно извилистым путем, на ходу вынимая из кармана связку ключей и ища тот, которым намеревался отомкнуть неприметную полуподвальную дверь в торце величественного здания.

            Металлическая дверь, к которой вели подернувшиеся плесенью ступени, оказалась на месте. С замком, правда, пришлось помучиться: натужно поскрипев, посопротивлявшись, тот все же сдался. Потом Макар Максимыч шел темными коридорами, подыскивая очередной ключ к очередному замку. Он поднимался по старым лестницам, кое-где винтовым, шел по узким запыленным коридорчикам. Этот маршрут он мог бы пройти и с закрытыми глазами – так хорошо тот был ему знаком. Правда, в самом конце – там, где Макар Максимыч намеревался появиться в одном из коридоров здания, – он наткнулся на стену. Прокрутив в мозгу пройденный маршрут и уяснив, что нигде ни разу не сбился с пути, Макар Максимыч ударил кулаком в стену, и та отдалась дребезжащим звуком. «Фанера», - заключил Макар Максимыч. Расшатав лист фанеры, он зубами, словно пассатижами, сжимал шляпки гвоздей и вытягивал последние из стены. Наконец он отогнул лист и в образовавшуюся щель выскользнул к свету. Едва Макар Максимыч оказался в коридоре, лист, согласно законам механики, встал на свое место. Со стороны коридора на листе фанеры, загримированной под мрамор, были изображены матросы с перекошенными жаждой справедливости лицами, штурмующие старый мир.

            Впрочем, ему нужно было спешить к задержанным, наверное, сходящим с ума от неизвестности. И потом, его все больше волновало котловое питание, которое те до сих пор не получали. Судя по всему, обеспечение их ложилось теперь на его плечи. Когда-то, конечно, придет чёртов циркуляр, да и какой-нибудь из Гордей Гордеичей, старый или новый, объявится в своем кабинете и приготовит бумагу с распоряжениями. Но пока… Пока Макар Максимович ощущал личную ответственность в этом запутанном какими-то безответственными работниками деле.

            «Не хватало еще, чтобы враги потом кололи нам глаза тем, что стоящие на страже справедливости товарищи оставили задержанных без положенного им супа и макарон! – размышлял он, прикидывая в голове количество ящиков с тушенкой, макаронами и борщами в стеклянных банках на складе НЗ. –  Ничего не поделаешь, придется прибегнуть к нему!»

           

            Задержанные давно не рвали на себе волосы и не угрожали Макар Максимычу расправой. Напротив, теперь они каждый день караулили появление Макар Максимыча – Пистолета-пулемета, так между собой они называли своего тюремщика. Это прозвище Макар Максимычу присвоил Василий Рачков, с детства влюбленный в фильм «Чапаев» с пулеметом «Максим», Анкой-пулеметчицей и психической атакой каппелевцев, а в начале девяностых приобретший для осуществления коммерческой деятельности пистолет Макарова.

            Едва Макар Максимыч открывал кормушку, заключенные начинали просить его о чем-нибудь продовольственном – скажем, о сгущенке или докторской колбасе. Ничего подобного им не полагалось, и Макар Максимыч, следуя инструкции, не отпускал им ничего неположенного, хотя порой давал легкую слабину: вываливал в котелок к сваренным макаронам вместо одной банки свинины две. Странным, однако, выглядело следующее обстоятельство: в камере не оказалось курящих. Аркадий Михайлович не курил по соображениям чисто гигиеническим, Андрей Андреич не имел тяги к никотину, а у когда-то курившего Рачкова охоту курить отбил его лечащий врач из кардиологического отделения: «Если хочешь, можешь закурить, и тогда, надеюсь, к завтрашнему дню твоя койка освободится!»

            Раз в три дня Макар Максимыч выдавал заключенным безопасную бритву с кусочком хозяйственного мыла, и те по очереди брились под его присмотром. Закончив бритье, заключенные сдавали Макар Максимычу станок, и Макар Максимыч подушечкой большого пальца проверял в нем наличие лезвия. Вернувшись к себе в каптерку, он некоторое время посвящал правке этой вечной бритвы, используя кусок наждачной бумаги.

            Взятые на себя дополнительные обязанности по обеспечению заключенных котловым питанием не озлобили Макар Максимыча. Напротив, возясь с электроплиткой, ворочая раскаленные котелки с рассольниками, борщами и макаронами по-флотски, он думал о задержанных так, как думает вдовая солдатка о своих детях – трудновоспитуемых, непутевых, золотушных, но бесконечно родных.

            После раздачи макарон по-флотски Макар Максимыч вел с задержанными разъяснительную работу.

            - Ну разве вы не преступники, если сидите? - начинал он.

            - Какие ж мы преступники? – восклицал Аркадий Михайлович, немного театрально заламывая руки. – Да мы, можно сказать… - И Аркадий Михайлович в очередной раз не находил слов, которые могли бы убедить непрошибаемого старика.

            - Вот-вот, я и говорю, преступники. А кандидат наук – пособник. Поскольку не имел никакого права трудиться сантехником или электриком. С трубами и лампочками и без его учености государство управилась бы.

            - А где ж ему было зарабатывать, если он кандидат наук? - истерически удивлялся Рачков. – Кому они нужны теперь?

            - Это ученые-то никому не нужны?! Не может такого быть. Просто Андрей Андреич смалодушничал, бросил свой пост, сдался, не справился с временными трудностями. Потому он как минимум пособник таким, как ты, Рачков. Ты – морда разбойничья и вертопрах, хоть происхождение твое правильное, а нутро понятное. Ты, конечно, еще не потерян для общества, и тебя можно перевоспитать трудом и дисциплиной, но сколько ж на это лет понадобится?! Аркадий Михайлович, не смотри на меня так, будто я ничего про тебя не понимаю. Пока не знаю, чего ты натворил. Но что натворил – не сомневаюсь. Нутро у тебя мутное, только свой интерес блюдешь, а за общее не радеешь. Знаю, такие не исправляются. Такие не в тюрьме сидеть должны, а лежать на кладбище, чтобы деньги народные не расходовать зря. Да, все вы тут виновные, потому и сидите, согласно справедливости…

            «Бригада гастарбайтеров оббивает наш дом сайдингом, ставит новую изгородь - чуть ли не решетку Летнего сада. Ох уж эта Жанна Николаевна! Гастарбайтеры внутри дома всю обстановку поменяли. Русскую печь, правда, оставили для интерьера, но отопление теперь от трех американских котлов: один электрический, второй газовый, а третий на опилках гранулированных. Теперь в доме и ватерклозет, и душ, и сауна. Жанна Николаевна предлагала еще небольшой бассейн, но отец отказался: боится утонуть в нем спьяну. Жанна Николаевна собирается устроить в доме мемориальный музей отца. Мемориальный музей при жизни! Отца распирает. Не то от гордости, не то от чего-то еще. Не пойму.

            Автобусы каждый день, и каждый день толпы паломников по местам литературной России. Отец хмурит брови, как Горький, или ухмыляется, как Гоголь. Попросил у Жанны Николаевны курительную трубку, чтобы уж никто из посетителей не сомневался в том, что перед ними инженер человеческих душ. Изречет крепкое словцо в адрес современности или что-нибудь трогательное о поруганной Руси-матушке и подписывает свои книжечки. Так наловчился подписывать, что подпись на одной от подписи на другой не отличить. И при этом еще врет что-то заумное, отвечая на вопросы. Прямо Гай Юлий Цезарь какой-то.

            Меня решено народу не показывать. Старая жена – писателю помеха. К тому же я отказалась быть ряженой в спектакле Жанны Николаевны. Та предложила мне на выбор два образа: Пульхерии Ивановны или Агафьи Тихоновны. (Толстовскую Анну мне не предложили, но я согласилась бы и на Вассу Железнову.) Так надо для бизнеса: помимо живого литератора необходим оживший литературный персонаж. Для создания контекста. Преподавателя марксизма-ленинизма она решила сделать контекстом в мелкобуржуазной пьесе.

            Как-то отец не вернулся вечером с пресс-конференции. (И о чем только можно спрашивать человека, если он уже почти ничего не говорит?! Заявился только на следующий день, пьяный, расхристанный, с порочным лицом и… счастливый как ребенок. При этом пахло от него, как от девицы из парада-алле…»

           

            Но как все же троица уживалась в тюремной камере?

            Читатель, наверное, не сомневается, что царствовал тут Рачков, а Андрей Андреич был у него на побегушках. Но нет. Рачков действительно собирался завести в камере уголовные порядки, заставить всех жить по понятиям, полагая, что это придаст ему сил, и тогда он вернет себе внутреннее равновесие. В первую очередь, Рачков собирался отвести душу на электрике. Но тот неожиданно оказался Рачкову не по зубам. То есть совершенно неожиданно Рачков получил от Андрей Андреича по зубам. И… сломался. Удивительно, конечно.

            Это случилось через несколько дней после того, как они втроем угодили в камеру.

            Придя в себя после очередного припадка и удостоверившись в том, что его чемоданчик на замке, Рачков решил сорвать злобу на электрике. Катая на скулах желваки, он вразвалочку подошел к последнему и ударил его в лицо свободной от чемоданчика левой рукой. Голова Андрей Андреича откинулась назад, и кровь у него пошла носом. Рачков полагал, что Андрей Андреич рухнет на пол и начнет молить о пощаде, а он, Рачков, будет топтать электрика ногами до тех пор, пока из него самого не выйдут боль и отчаяние и он наконец не обретет себя прежнего.

            Однако электрик не упал, а лишь воззрился на распоясавшегося Рачкова. Страха в его глазах не было. Да и чего ему было бояться?! Все страшное с ним уже произошло. И не отдавая себе отчета в том, что делает, Андрей Андреич бросил в ответ свой кулак Рачкову в зубы. Рачков тут же рухнул на пол. Удар вовсе не был сокрушительным, но у Рачкова вмиг заныло сердце, опустились руки и подкосились ноги. Он почувствовал, что этот высокий, жилистый электрик его не боится. Именно это было самым неприятным. Ему необходимо было что-то немедленно предпринять, для того чтобы сохранить лицо. Но драться остервенело, до последней капли крови он был не готов. Избыточная ярость из него вышла (электрик вышиб ее из него одним ударом), и Вася чувствовал лишь смертельную усталость.

            Андрей Андреич стоял над Рачковым и с удивлением разглядывал собственный кулак. И тогда, не произнеся ни слова, Рачков пополз к койке, словно цинку с пулеметными лентами, таща за собой чемоданчик и думая о том, что ближайшей ночью электрик очень даже может разбить о его голову казенный табурет.

            Этот внешне страшный человек с черепом, еще недавно матово отливающим оружейной сталью, теперь же заросшим щетиной седых волос, этот смертельно опасный человек, не знающий жалости и сострадания, прошедший тюремную школу и, надо полагать, подготовленный к очередной отсидке, тем не менее, не выдержал второго срока и сломался. Но не потому, что был хрупок, как девица, или тонок, как поэт, а потому, что, получив большие деньги и сопутствующую им безнаказанность, «нюх потерял»  – расслабился, разнежился и пропустил удар. Нокдауны с ним случались когда-то на ринге, но тогда у него хватало сил вовремя подняться на ноги. Теперь же, рухнув на пол, он не собирался вскакивать при счете «Восемь». Да, он снова тянул срок. Но если первая отсидка пошла ему на пользу – он постиг тюремные науки и научился прятать свое звериное нутро ради того, чтобы уберечь себя от неприятностей (в бараке жили такие персонажи, у которых на пути было лучше не стоять), то нынешняя его сломала: вновь оказавшись за решеткой, где надо быть хоть немного человеком, чтобы выжить, он не смог найти его в себе. И стал стремительно звереть. Звереть и опускаться.

           

            Ну не совпадал Макар Максимыч с Гордей Гордеичем. Не совпадал! Не пересекался с ним, как евклидова параллельная. Когда Макар Максимыч стучал в дверь кабинета Гордей Гордеича, последний или еще находился дома, или уже отбыл туда (Макар Максимыч и в мыслях не допускал, что на такой ответственный пост можно заступить позже восьми утра, а покинуть его раньше одиннадцати вечера, и потому являлся к двери Гордей Гордеича либо рано утром, либо поздно вечером – к поросячьему визгу и шапочному разбору). Макар Максимыч не раз появлялся наверху и в разгар рабочего дня, и при этом он мог даже увидеть мелькнувшего за поворот Гордей Гордеича, скажем, спешащего к своему непосредственному начальнику на ковер или же к своим подчиненным в курилку, чтобы устроить им выволочку. Кроме того, Гордей Гордеич мог где-то обедать…

            Как-то раз Макар Максимыч даже устроил за Гордей Гордеичем погоню.

            Еще на дальних подступах к кабинету, увидев его, стремительно выходящего из кабинета в чудесном фиолетовом пальто и с шелковым кашне на горле, Макар Максимыч подумал, что уж теперь-то Гордей Гордеич от него не уйдет. Старик тогда так припустил, что вахтеры не успели отреагировать на его молниеносный прорыв через вертушку. Однако и эта стремительная погоня не дала результата. Сколь ни задыхался Макар Максимыч от собственной стремительности, не мог угнаться за Гордей Гордеичем, плавно рассекающим уличную толпу. Правда, Макар Максимычу удалось выяснить, где живет неуловимый Гордей Гордеич. Макар Максимыч тогда совсем немного не успел схватить Гордей Гордеича за хлястик – двери лифта закрылись. Глядя снизу в лестничный пролет, Макар Максимыч вычислил лестничную площадку, на которую высадился пассажир лифта, и хотел уже подняться туда, но тут какая-то активная женщина вошла в подъезд и пронзительно потребовала от грязного старика (это Макар Максимыч-то грязный!), чтобы тот перестал гадить в ее подъезде и убирался отсюда подобру-поздорову. И Макар Максимычу пришлось ретироваться…

            Опечаленный вечно закрытой дверью кабинета Гордей Гордеича, поставленный в тупик отсутствием циркуляра относительно судьбы задержанных, выведенный из себя упорным непониманием задержанными дела справедливости, Макар Максимыч тайным, только ему известным путем (старик полагал, что даже справедливость должна иметь в жизни свой тайный ход) выбрался из подземелья на свежий воздух. Он решил купить в газетном киоске «Правду». Если «Правды» не будет, подойдут «Известия». Или, на худой конец, «Труд». Вот именно, на худой конец.

            Уже несколько дней как в нем поселилась мысль о том, что он непозволительно для человека долга провалялся в каптерке под бараньим тулупом и, кажется, пропустил в жизни что-то важное (посадку этой троицы в камеру он не считал чем-то важным; напротив, это было рядовое, привычное дело). Сейчас ему требовалось уяснить, что же такое важное он проглядел. Выйдя на шумную, непривычно ярко освещенную улицу, нащупав в кармане горсть пятаков, он отправился к перекрестку, где во все времена в киоске продавались газеты, а поблизости в ларьке разливали пиво. От кружечки он бы сейчас не отказался.

            О, эти его разъяснительные беседы с задержанными! Почему они до сих пор не возымели действия? Почему процесс перевоспитания до сих пор не запустился в заблудших душах? Вот и сейчас, идя за газетой, он пытался отыскать в своей аргументации хоть какой-то изъян, чтобы оправдать вопиющую глухоту задержанных, не могущих взять в толк постулаты дела справедливости.

            «Да как они не понимают, что от них требуется? Чтобы все всегда шли! Ать-два? Да, ать-два! Так лучше для всех. Чтобы шли в колоннах, шли строем? Да. И в колоннах, и строем, и ударными ротами, и штурмовыми бригадами. Главное, чтобы все время организованно шли к цели. Когда цель впереди, тогда порядок в головах. А когда наконец придут? Когда остановятся? Тогда – всем делать выработку. В кубометрах, километрах, штуках, процентах, и нельзя останавливаться. Так лучше для всех: и стройка, и добыча, и в головах постороннее не заводится. Некогда, надо план давать: кубометры, километры, штуки, проценты. Тогда в головах чисто. Пусть тело гудит, но радость созидания все спишет.

            Может, вы, голубчики, и не виновны. Допускаю, потому что случаются ошибки. Как же без них?! Но кому положено, тот разберется, есть вина или все же ошибка. А пока сидите, голубчики. Так лучше и для вас, и для остальных. Зачем же тех, кто на свободе, подвергать? Те, кто не сидит, не виноваты, пока не сидят. А если будете чудить — я вас пеной. Пена хоть и не наган, а дисциплинирует. Хотя наган лучше, а бабы еще нарожают.

            Боров этот, Рачков, из социально близких, и внешность располагающая. От такого не жди подвоха – все у него на лице. А ведь и он понять не хочет, что в строю лучше, чем на обочине с дыркой в голове. Другое дело Аркадий Михайлович. У таких по лицам ничего не угадать. Но я-то знаю, что такие в колоннах ходить откажутся. Что-нибудь придумают, чтобы не ходить. Только если крикнуть: „Шаг вправо, шаг влево…“ – и затвор передернуть, тогда пойдут со всеми, строем. Да, таких только наганом. Но лишь после того, как наверху решат. А чудить они больше не будут! У меня не забалуешь. Если надо, каждый день буду порядок пеной наводить, вплоть до распоряжения. Надо ждать и варить горячую пищу… А ведь Рачков первым сломается. Социально близкие всегда первые гнить начинают. Почему так? Думаю, тут какая-то недоработка теории…»

            Макар Максимыч остановился: наконец увидел то, что искал, – застекленную будку, похожую на газетный киоск. В витринах пестрели обложками журналы и заголовками газеты. Крадучись,  Макар Максимыч приближался к будке, высматривая за стеклом «Правду». Конечно, сгодились бы «Известия» или «Труд»… Как-то товарищ Редькин в доверительной беседе, отвечая на недоуменный вопрос Макар Максимыча, зачем трудящимся помимо «Правды» еще «Известия» и «Труд», которые хоть и указывают верное направление, все ж не могут отразить всей линии, усмехнувшись, заметил, что эти две газеты для тех, кто не выносит «Правды». «Да, Макар, есть среди нас такие, есть! Так вот для них „Труд“ и „Известия“, которые несколько отклоняются от „Правды“ в сторону профсоюзов с собраниями трудовых коллективов, больничными листами и путевками в санатории, но все ж делают из гражданина, неспособного разглядеть направление генеральной линии, дисциплинированного товарища, готового идти в общем строю. А иначе нам с тобой никаких наганов не хватит!»

            «Правды» не оказалось ни в витрине, ни на прилавке, за которым скучала губастая тетка с какой-то проволокой на голове вместо прически. «Труда» и «Известий» здесь также не нашлось. На прилавке были рассыпаны журналы с улыбающимися или подмигивающими женскими лицами. Макар Максимович собрался было отчитать бабу, торгующую таким непотребством, как вдруг увидел примерно то, что искал.

            Не в первом и даже не во втором ряду печатной продукции он углядел заголовок «Комсомольская…». Дальше прочитать не смог и с радостью нашедшего чужой кошелек гражданина ткнул пальцем.

            – Дайте мне эту!

            Баба довольно равнодушно отреагировала:

             – Она позавчерашняя, – и добавив: – Будете брать позавчерашнюю? – извлекла газету из стопки.

            Взяв газету в руки, Макар Максимыч сначала побледнел, потом побагровел: с первой страницы газеты, аккурат из-под слова «Комсомольская», на него смотрели толстенные, как телячья колбаса, груди какой-то разбитной бабенки. Макар Максимович провел ладонью по бабенке в надежде, что та случайно приклеилась к «правда» и сейчас же отвалится. Бабенка, однако, не отвалилась, словно кем-то нарочно приклеенная, и Макар Максимыч подумал об идеологической диверсии, совершенной… да вот хоть этой ленивой киоскершей. Внутренне негодуя, Макар Максимыч принялся разыскивать край приклеенной к листу бабенки, чтобы подцепить ее ногтем и отодрать. Но бабенка с лицом гулящей девки не имела конца и края. Она была не столько иллюстрацией, сколько… содержанием газетной полосы. И тогда получалось, что эта бабенка и есть… «Комсомолка». Не собственно комсомолка – никем не целованная девица в красной косынке, а газетная передовица. Именно на этом месте, где бабенка вывалила свое вымя, обычно размещалась передовая статья, отражавшая генеральную линию или как минимум указывавшая направление к справедливости. Итак, девка не была приклеена каким-то диверсантом к правдинской передовице, а являлась правдинской передовицей.

            Макар Максимыч нервно вцепился правой ладонью себе в бок, где обычно болталась кобура, но которой там сейчас не оказалось. Чтобы сделать хоть что-то, он принялся ногтем указательного пальца соскабливать девку с передовицы. Все было тщетно, и Макар Максимович взглянул на киоскершу белыми от бешенства глазами, пытаясь запомнить лицо врага. Запомнив лицо киоскерши, он пошел прочь, сжимая в кулаке проклятую газету. Киоскерша что-то кричала ему вдогонку, но он, не оборачиваясь, сверкал глазами.

            Не чувствуя под собой ног и пытаясь осознать эту новую линию генерального направления, он возвращался к себе. Мысли метались в его голове, как ошпаренные крысы. Открывшиеся обстоятельства непреодолимой силы (проклятая газетенка, выпущенная пусть и не миллионным тиражом, но все равно – многотысячным) любого верящего в справедливость сбили бы с ног и, скрутив в бараний рог, унесли бы в пучину. Но только не Макар Максимыча. Он не собирался сдаваться кому-то на милость. У него оставался ответственный пост, дело, которому он служил и – комар носа не подточит – обеспечивал спокойный сон всем гулявшим пока на свободе…

            Вернувшись в каптерку, Макар Максимыч плюхнулся на табурет и сидел, бессильно опустив вдоль туловища руки и пытаясь вместить увиденное. Оно, однако, просилось наружу, как сивуха. Потом, вспомнив о долге, он отправился к задержанным: открыл кормушку и выдал каждому недельную норму галет. Увидев на измученных лицах задержанных недоумение, сказал, что отбывает по делам службы на несколько дней и потому жуйте галеты, пейте воду из-под крана, потому что тут вам не санаторий. Сказал и вернулся в каптерку, в который раз примеривая увиденное в газете к идеалам борьбы за справедливость и пытаясь найти всему этому объяснение.

            У, эта газета с девкой на первой полосе! Он трижды перечитал газету с первой до последней строчки и не тронулся умом лишь потому, что верил в победу справедливости, несмотря ни на что. Направление генеральной линии, которое он вынес из совокупности материалов газеты, было немыслимо и не могло вести людей к чему-то высокому и полезному, как справедливость. (Не может же голая девка быть справедливостью для всех сразу?!) И тогда приходилось признать: что-то повредилось в государстве. Но – незаметно, поскольку скрежета Макар Максимыч не слышал, да и снопов искр, говорящих о коротком замыкании, когда лес рубят и щепки летят, не видел. Все было шито-крыто.

            Выходило, что тихой сапой наступило очередное смутное время – время, когда каждый сам за себя и больше не намерен умирать за светлое будущее.

            Но куда в этом случае разом подевались все борцы за справедливость?

            Ведь прежде на местах их были десятки миллионов – беззаветных, готовых по первому слову, пламенных, не знающих сна и покоя, мудрых, ради общего дела безжалостных к себе и подчиненным! Что, всех расстреляли? Но столько миллионов расстрелять единовременно – никаких наганов не хватит. Да и не верил Макар Максимыч в то, что десятки миллионов оказались предателями. Ну, тысяч пять из одной области, семь из соседней, еще тысяч пятнадцать-двадцать из крупных городов и областных центров – это еще возможно. Но чтобы все одновременно – нет, не могли.

            Голова Макар Максимыча раскалывалась от чего-то давящего, чего-то такого, во что он никак не мог вникнуть. А что, если (вдруг осенило его) все беззаветные и готовые по первому слову, все пламенные и не знающие сна и покоя, все мудрые и посвятившие себя без остатка глубоко внутри себя всегда оставались равнодушными к делу справедливости и лишь прятались под масками героев? Что, если они лишь играли беззаветных, пламенных и мудрых, потому что к этому их принуждало великое время и они не могли от него отвертеться? Что, если именно великое время делало из них беззаветных, пламенных и мудрых, то есть делало из малодушных людей подлинных героев, творцов, тружеников? Но вот оно схлынуло, и без него эти люди стали самими собой. Но вот оно ушло, и на его место хлынули мутные, ничем не заряженные времена…

            И он представил себе огромную волну, вымывшую из державы все лозунги, транспаранты, доски почета и переломавшую при этом ноги всем гипсовым горнистам и девушкам с веслами, а потом завалившую гниющим илом парки культуры и отдыха…

           

            Несколько дней Макар Максимыч был в служебной командировке – лежал без движения на топчане, свыкался с этим своим открытием, прикладывал его к себе и делу справедливости и так и сяк – не приживется ли? И всякий раз отторгал. Но вода камень точит, а время лечит. Постепенно туман в голове Макар Максимыча развеялся, и Макар Максимыч понял: свыкнуться с этим новым, понять его, принять он не сможет.

            Однако здесь, в подземелье, под замком сидели трое потенциальных преступников, и пока эти трое сидели, здесь царили прежние времена. И значит, Макар Максимыч и теперь мог хоть что-то сделать для справедливости, поскольку эти трое уже не могли выйти сухими из воды. Он теперь был даже рад тому, что ему не удается застать Гордей Гордеича в кабинете. Освежая в памяти облик этого осанистого, с розовыми от какого-то запретного наслаждения ланитами мужчины, припоминая исходящий от него аромат, никаким образом не сочетающийся с делами, творимыми в подобных кабинетах, Макар Максимович подозревал, что задержанных, окажись на его месте Гордей Гордеич, без всяких следственных действий, без речи государственного обвинителя, без разоблачающих писем трудовых коллективов отпустили бы на все четыре стороны.

            Ах, если б они украли велосипед! Тогда да, тогда можно было бы скрепя сердце выпустить их на поруки какого-нибудь трудовому коллективу. Но на мелких воришек они не были похожи, и, значит, наверняка все, за исключением, пожалуй, ученого, не выдержавшего испытания временем, являлись тайными или явными врагами справедливости.

           

            «Жанна Николаевна подменила твоего отца.

            Даже страшно подумать, что могут сделать с человеком предприимчивые люди! Он себя уж не помнит. И меня не помнит. Смотрит на меня, как энтомолог на махаона, и то ли пытается вспомнить, то ли на булавку наколоть. И нет в нем ни любви, ни отвращения. Одно только любопытство. Будто не жена я ему, а экспонат. И ведет он себя так, будто у него не осталось ни убеждений, ни принципов. И уж точно не осталось памяти. Живет как во сне, когда все тебе возможно, все дозволено и ничего тебе за эту вседозволенность не будет. И ведь не хочет просыпаться несчастный!

            Наблюдаю в окно, как он фотографируется с гуннами — всегда с пошлой улыбочкой и как потом им свои книги… втюхивает. Извини, Андрюша, другого глагола, подходящего для этого действия, я не нашла в своем лексиконе. Твой отец, теперешний твой отец, так идет к теперешним обложкам своих книг. Но содержание-то в них прежнее. Я проверяла. Жанна Николаевна, слава богу, тексты книг не тронула. Но еще слава ли богу?! Боюсь, она дожмет отца и тот влезет в собственный текст, который, может, и был для кого-то посконным, но все ж человеческим. Влезет и сделает его бесстыдным. Я не имею в виду явную порнографию: оставить только низкое и это низкое лить читателю, как свиньям в корыто, чтобы наелся от пуза, упился до тошноты — у теперешних щелкоперов (а ведь точное словцо!) в чести. Теперь так модно писать. Я говорю об отсутствии в книге чего-то, что есть (должно быть) и всегда было в русской литературе. Негласно присутствовало, чувствовалось как дыхание, как дух, как родовая память о чем-то, чего ты, может, и не знаешь, но что было, есть и будет. И изъять это из живого текста, значит, сделать его мертвым. Мертвым даже при захватывающем сюжете и оригинальной философии. И пусть читатель ест эту падаль, постепенно переставая отличать живое от мертвого и неизбежно становясь живым мертвецом. Если так произойдет (если Жанна влезет в тексты отца) — отец погибнет, и швейцарские пилюли его не спасут. Ведь тогда больше нечему будет сопротивляться. Хотя чему сопротивляться, если в тебе уже не осталось ничего из того, за что можно ухватиться, чтобы удержать в себе человека?! Чему сопротивляться, если ты счастлив оттого, что равнодушен ко всему, кроме шумихи вокруг своего имени. Примерно такие „счастливые“ люди приезжают сюда целыми автобусами… Эта его смерть будет пострашней скоропостижной кончины. Она будет абсолютной, окончательной. Смертью без надежды на воскрешение хотя бы в чьей-то памяти. Смертью человека, которому лучше б совсем не рождаться…»

           

            Прошла почти неделя, прежде чем посеревший, с черными ямами подглазий, Макар Максимыч вернулся к исполнению служебных обязанностей. Открыв кормушку, он принялся разливать борщ и накладывать макароны по-флотски. Сидельцы, худые, безжизненные, смотрели на него глазами мучеников и не решались ни о чем его расспрашивать, боясь спугнуть удачу. За эти дни они свыклись с мыслью, что их оставили в камере умирать. И начали потихоньку сходить с ума, теряя жизненные силы и человеческий облик. Когда же Макар Максимыч вдруг появился с горячей пищей, они встретили своего тюремщика, как четырехдневного Лазаря, – со слезами радости…

            Жизнь, тем не менее, продолжалась: Макар Максимыч вновь исполнял служебный долг, несмотря на то что наверху текли времена, изменившие идеалам справедливости с какой-то беспутной девкой, а всем остальным (даже товарищам вахтерам!) это было по барабану, как выражался заключенный Рачков.

            Однако здесь, под бетонными сводами, еще оставался островок справедливости. Здесь все еще жили по закону: задержанные сидели в камере и ждали вердикт, получая при этом котловое питание — положенное им, будь они даже японскими шпионами.

            Макар Максимыч позволил задержанным даже писать письма родным, правда, предупредив, что перед отправкой будет читать их, чтобы исключить клевету или заговор. Для этого он выдал каждому по тетради в клетку и карандашу. А потом еще, мучительно сомневаясь в правильности принятого решения, сунул Андрей Андреичу точилку, надеясь, что задержанные будут не слишком затачивать свои карандаши. Ибо заточенный карандаш при определенных условиях немногим безопасней ножа. Но не давать же им для заточки карандашей настоящий нож?! Вот если б задержанные уже получили приговор, где значились бы десять лет без права переписки, тогда, конечно, Макар Максимыч не позволил бы им ни писем, ни карандашей. Но пока они не получили свой приговор, они имели право писать письма родным и сдавать их для отправки Макар Максимычу.

            Задержанные с энтузиазмом взялись за написание писем на волю, полагая, что это для них шанс быть наконец обнаруженными цивилизованным человечеством. Однако этот энтузиазм поутих уже через несколько дней, после того как Макар Максимыч собрал у них первые весточки для отправки. Конечно, они лгали себе, когда, отдавая письма тюремщику, надеялись на чудо. Понимали, что Макар Максимыч не такой уж простак и вряд ли собирается отправлять письма адресатам. Эта затея с письмами была со стороны Макар Максимыча чем-то вроде компенсации затянувшегося ожидания приговора. Ведь эти трое давным-давно должны были знать свой приговор и либо строить дорогу под Воркутой, либо лежать на кладбище под номерной табличкой.

           

            «Дорогая мама, я в порядке!

            Не уверен в том, что ты получишь это письмо. Так что пишу его скорей для себя.

            Мама, вместе со мной сидит тот самый хулиган, который как-то сломал мне нос. Меня тогда, помнится, отвезли в больницу, а его даже не пожурили: полагали это бессмысленным занятием – он ведь считался трудновоспитуемым подростком. Помню, как он всегда караулил наших ребят после школы и избивал кого-нибудь из них на детской площадке или в подворотне. И немного позже, когда я уже учился в университете, именно он как-то разменял у Гостиного Двора мой червонец на два своих фантика, а на Большом проспекте продал нам с однокурсниками бутылку с уксусом, на которую была наклеена этикетка от „Столичной“. Хорошо еще, никто из нас не пострадал тогда. Он всегда жил где-то рядом, в пределах видимости, всегда крался следом, когда ты возвращался поздно вечером домой по пустынной улице, чтобы сорвать с твоей головы шапку и убежать или же сбить с ног и отобрать деньги, а если денег нет, то с досады пнуть тебя ногой в живот. И потом, когда в газетах и по радио объявили капитализм, именно он каждую ночь сливал бензин из бака „жигулей“ соседа. Хотя, конечно, не он один. Помню его ресторанным вышибалой в ресторане „У причала“, ломщиком денег у Московского вокзала, наперсточником с Апраксина двора. Он наводил страх на ларечников, что развелось тогда, как тараканов, входя к ним с черного хода с молотком в руке. Я как-то рассказал ему об этом, но он уверяет меня, что никогда не жил поблизости, что родился в другом городе. Врет. Я знаю, именно он – тот самый, с челкой на глазах и тяжелыми кулаками, рэкетир. И тот самый черный риелтор, закопавший в лесу двух стариков, наших соседей по лестничной площадке… Он мог жить только за чей-то счет, присосавшись к кому-нибудь, подключив к нему свою кровеносную систему, чтобы качать, качать, качать…

            И потом, когда ушла разбойничья эпоха и на смену ей пришла чиновничья, я, входя в какой-то кабинет, чтобы получить какое-то разрешение, обязательно встречал его — он сидел там за столом, с толстенной цепью на шее и в кругленьких очках на носу, будто я его в этих очках мог не узнать. Даже не взглянув на меня, он говорил, что мою бумагу должны завизировать еще три десятка ответственных работников, сидящих в кабинетах этажом ниже или выше, и предлагал мне прийти через неделю или вообще не приходить, потому что таких, как я, много и из-за таких, как я, он вынужден заниматься заведомо неразрешимыми делами, вместо того чтобы наслаждаться жизнью и получать причитающееся ему блага.

            Он был везде: за окошком железнодорожной кассы, в будке вахтера, в кабинете главы администрации, за прилавком мясного отдела, за рулем ночного такси, в ментовском воронке, с дубинкой и наручниками на поясе, уже налитый водкой и злобой, в кабинете с табличкой „Следователь“, в кабинете с табличкой „Прокурор“, в кабинете с табличкой „Судья“. Он был даже адвокатом, пугавшим непоправимыми для тебя последствиями, если только ты не заберешь свой иск, предъявляемый к уважаемому человеку, бескорыстному жертвователю и попечителю, заботящемуся о благе простых людей…»

           

            Уже столько дней и ночей провел в заключении Андрей Андреич, что потерял им счет. И при этом привык к тюремной камере. Если не как к дому родному, то как к чему-то само собой разумеющемуся. И перестал волноваться за свою судьбу. За что волноваться, если ты никому не нужен и ничего не должен?! С тех самых пор, как ему пришлось уйти из институтской лаборатории, собственной судьбы у него не стало. Осталась общая с миллионами, так сказать, одна на всех. И ему стало на все наплевать. И на всех. Конечно, порой на него накатывало, и он воспоминал свою карьеру ученого, жену (да, стерву, но довольно красивую), дом отдыха в Геленджике… Однако теперь он мог жить без планов на будущее, исключительно сегодняшним днем. Жить от подъема до отбоя и на следующее утро вновь жить до отбоя, посещая туалет, получая горячую пищу, валяясь на койке, маясь ничегонеделанием и ни о чем не думая. Когда же в голову ему лезли мысли и требовалось хоть с кем-то ими поделиться (сокамерники для этого не подходили: один был глуп и злобен, второй до цинизма равнодушен), он садился за очередное письмо матери (с отцом Андрей Андреич не переписывался – всегда боялся быть высмеянным за какой-нибудь неудачный словесный оборот), конечно, не надеясь на то, что Макар Максимыч когда-нибудь бросит это письмо в почтовый ящик.

           

            «Мама, это я! Сколь ни пытаюсь убедить Макар Максимыча в том, что мы попали в камеру по недоразумению,- не верит старик. Не может такого быть, говорит, что-то всегда найдется. Нет людей невиновных.

            Мне кажется, он прав. Насчет невиновных. Я тут порылся в себе и нашел вину. Нашел! В том, что случилось с нами, когда мы на перекрестке истории повернули в сторону гастронома с дешевой распродажей, виноваты мы, каждый из нас. Мы голосовали за тех, кто желал власти, лез в нее! Зачем лезть во власть, если она  – тяжесть непосильная?! Но мы рады были обманываться на митингах, шествиях, акциях протеста, полагая, что эти симпатичные люди поведут нас туда, куда надо, и, следуя за ними, мы будем только жевать пироги с капустой. Но что мы могли еще делать, кроме как обманываться?! Изготавливать бомбы, чтобы разорвать в клочки иллюзию свободы?

            Нет, вернуться на тот перекресток, чтобы поменять маршрут, уже нельзя. Но есть время и возможность подумать.

            Пока я искал лучшей доли, все время боялся не успеть. Даже наука не могла меня вразумить. Я метался по жизни: не находил себе места, не мог себя понять. Но случай лишил меня свободы. И уже моя жизнь заметалась во мне. И некоторое время мне не было жизни. Но постепенно эти метания утихли. Я успокоился и разглядел себя прежнего. И понял, что происходит вокруг и что зреет внутри происходящего. Против воли из внешнего человека я сделался внутренним (в тюремной камере трудно оставаться внешним). И увидел: свобода внутри человека, только там она и есть, а снаружи нет ничего, кроме обманчивого времени и разлетающегося пространства. Ничего, кроме вытаращенных глаз и ужаса нарастающей энтропии. Ни одной твердой истины…»

           

            Рачкова в камере не боялись, и Рачкова это пугало. Каждый раз, ложась спать, он думал об электрике, который имел полное право (если б только знал законы барака) после той драки удавить Васю. Мог, но до сих пор так и не удавил. Напротив, именно электрик отпаивал его водой после очередного приступа и даже кормил его, разбитого немощью, с ложки. Рачков утрачивал человеческий облик, мельчал, распадался.

            Как-то при выдаче горячей пищи он выхватил из рук Аркадия Михайловича его миску с макаронами (свою, полную макарон, он уже отнес к себе на койку) и бросился было прочь. Сделал он это не из чувства голода. Волчий аппетит на него, конечно, порой нападал, но в этот раз сработало другое: а вдруг завтра ему не хватит пищи, и он будет страдать? Аркадий Михайлович схватил беглеца за шиворот, и тот, словно только этого и ждал, тут же рухнул на пол, рассыпав драгоценные макароны. Но рухнул на пол уже не Вася Рачков, а хрустальный кувшин, разбившись при этом вдребезги. Лежа на полу, Рачков не закатывал глаза в истошном крике, а лишь испуганно моргал, понимая, что его план сорвался и что сейчас лучше не вставать с пола, где его не тронут (ведь до сих пор не трогали!). Он лежал на полу, а над ним сжимал кулаки разгневанный Аркадий Михайлович.

            Когда Андрей Андреич оттащил от него Аркадия Михайловича, Рачков, благодарно улыбнувшись непонятно кому из них, уже привычно пополз к нарам, царапая сталью заветного чемоданчика цемент пола. Потом, видимо, собираясь загладить вину, принес свою миску с макаронами Аркадию Михайловичу, но тот прогнал его, оставшись голодным.

            Заросший до ушей щетиной (отказался бриться!), неопрятный, жалкий, Рачков стремительно доходил. И это несмотря на то, что еды задержанным хватало и брошюры для чтения (тут, правда, были в основном тезисы пленарных докладов съездов ВКП(б) да уставы внутренних служб) Макар Максимыч время от времени подбрасывал в камеру, а вот на каторжные работы не гнал и норму не требовал. Но разве в этом дело? Если человек поизносился и треснул по швам, то жизнь из него непременно уйдет вся без остатка, как вода в дырочку.

            В последнее время Рачков ходил по камере без штанов, а если в штанах, то с расстегнутой ширинкой; чесался пятерней, улыбался, глядя перед собой, но, похоже, ничего не видя. Если раньше он мог приставать к сокамерникам, выклянчивая у них галеты или пару ложек макарон, то в последнее время не клянчил, а вдруг вырывал из рук сокамерника кусок и тут же совал его себе в рот с испуганно-виноватой улыбкой. От Васи Рачкова оторвали жизнь, без которой он себя не мыслил, и что-то жизненно важное в Рачкове заартачилось, отказалось дальше функционировать. А ведь можно было жить себе и жить! Даже радоваться, делая остроумные или язвительные карандашные пометки на полях тезисов пленарных докладов, рассказывая сокамерникам о своих ратных (бандитских) подвигах, пересказывая бородатые анекдоты и при этом захлебываясь от смеха, но что-то в Рачкове сопротивлялось даже этим невинным радостям, и Вася жил лишь по инерции. То есть уже и не жил.

            Как-то вечером он запел: «Пусть бегут неуклюже пешеходы по лужам…» Эта песня всплыла в его сознании в тот момент, когда то важное, внутреннее в нем окончательно отказало – и то ли пружина лопнула, то ли потекло отработанное масло. Тихо пел, улыбался, пускал слюной пузыри. Потом лег на койку и плакал, как никому не нужный ребенок. Утром он был уже холодный. Тихо отошел, без надсадной ругани, без дешевого хрипа и клекота лагерной шестерки.

            Макар Максимыч появился у камеры только днем – как всегда, к обеду. С двумя котелками, мисками и ложками. Гробовая тишина и какая- то тягостная, давящая чувства и мысли атмосфера, притаившаяся за дверью камеры, насторожили его.

            О покойнике ему сообщил Андрей Андреич.

            Поначалу Макар Максимыч не поверил, подумал, задержанные вступили в преступный сговор и подготовили побег. Подумал и принял решение не выдавать сегодня горячую пищу и вернуться к себе в каптерку. Если задержанные останутся голодными, то при побеге едва ли смогут действовать слаженно и энергично. Однако в каптерку все же не ушел: гробовая тишина не отпустила его.

            «А если не заговор? Если Рачков в самом деле помер?»

            Он опять прильнул к волчку: Рачков лежал на своей койке, накрытый простыней с головой, и не шевелился. При этом правая рука с пристегнутым чемоданчиком свисала к полу.

            (Ох уж этот чемоданчик! Даже биясь головой о цементный пол во время припадка, Рачков от него не отстегивался, будто тот был его сиамским близнецом или же спасительным кругом в бушующем океане. Хотя случались моменты, когда в голову ему вползали опасные мысли, внушавшие страшные подозрения, столь разрушительные для его нервной системы, что он, дрожа как в лихорадке, устраивал своему чемоданчику молниеносный аудит и полную инвентаризацию. Злобно поглядывая то на Аркадия Михайловича, то на Андрей Андреича, он отстегивал от запястья чемоданчик и, перекрестившись, открывал его. Да нет же, богатства были в целости и сохранности: мирно покоились в этом никелированном сейфе, дожидаясь второго пришествия. И пересчитав их, Рачков понемногу приходил в себя. А потом до полуночи под одеялом ласкал свой чемоданчик. Ласкал до тех пор, пока не засыпал счастливый с чемоданом в обнимку.)

            Так долго не шевелиться не смог бы никто из живых, и Макар Максимыч заключил, что Рачков, пожалуй, похож на мертвеца. Решил и потребовал от заключенных поднести Рачкова на одеяле ближе к двери, чтобы лично удостовериться в акте смерти. Поднесли. Макар Максимыч вглядывался в счастливое лицо Рачкова и все еще не верил своим глазам, задавал Андрей Андреичу уточняющие дело прокурорские вопросы. Тот, унылый, упавший духом, отвечал путано, противоречиво (впервые смерть была так близко от него). В конце концов, задержанным было приказано подтащить труп головой к кормушке, чтобы Макар Максимыч мог пощупать смерть. Когда подняли, и Макар Максимыч пощупал, сомнения отпали. Пожевав губами, он захлопнул кормушку.

            – Макар Максимыч! – услышал Макар Максимыч дружелюбный в этот момент голос Аркадия Михайловича. – Чемоданчик покойного заберите, пожалуйста. Приобщите к делу, как полагается.

            Пришлось вновь открывать кормушку. Получив чемоданчик покойного вместе с его часами и наручниками, в которые предусмотрительно был вставлен ключ, который покойник с тех самых пор, как стал обладателем никелированного чемоданчика, носил на груди вместо нательного креста, Макар Максимыч лязгнул железом кормушки, словно серый волк зубами.

            Оставить труп в камере никак нельзя – не положено, а извлечь его оттуда невозможно. Ну и как быть?

            В растерянности он возвращался к себе в каптерку с чемоданчиком в руке (горячие котелки, отдающие мясным парком, с мисками и ложками так и остались возле двери камеры на полу) и вздыхал. Это было уже из ряда вон: задержанный умер в камере, так и не получив на руки приговора! И кто виноват? Следствие? Нет, Макар Максимыч виноват, потому что задержанный, пусть даже он лютый враг, не может, не должен умирать в камере предварительного заключения, не получив справедливого приговора. Если же умер, значит, справедливость виновата. Не доглядела…

            Макар Максимович ощущал этот болезненный удар по справедливости почти физически. Ему нужно было хоть денек поваляться на кушетке, помусолить, посмолить беломорину, повспоминать товарища Редькина и других ответственных товарищей, осуществлявших здесь защиту законности и служивших делу справедливости. Но у него не было этого времени. Оставлять мертвого человека в камере с живыми являлось вопиющим нарушением инструкций и попранием основополагающих принципов. Макар Максимыч так огорчился, что даже всерьез думал о том, что Рачков специально умер, чтобы таким изуверским способом навредить делу справедливости.

            Нет, держать труп в камере было нельзя ни при каких обстоятельствах. Но извлечь его оттуда не представлялось Макар Максимычу возможным. Патовая ситуация, как говаривал когда-то товарищ Редькин, получив на одного человека сразу два приговора: один обвинительный и один оправдательный.

           

            Вечером заскрипело железо по железу, дверь камеры открылась, и в ее проеме, в тусклом свете камеры (здесь всегда горела хотя бы одна тусклая лампа) обозначился силуэт тюремщика. Предполагая нечто подобное, Андрей Андреич улегся спать не раздевшись. И не спал. По крайней мере, так ему казалось. Поэтому, едва дверь открылась, он тут же сел на койке, сунув ступни в башмаки со смятыми задниками… Итак, дверь камеры открылась. Андрей Андреич мог сейчас вскочить, броситься к выходу и, опрокинув застывшего в дверном проеме тюремщика, бежать куда угодно, лишь бы бежать. Но не вскочил, не побежал. Признаться, ему было лень, и лень настолько, что не хотелось шевелиться, чтобы только не лишиться того покоя, которым сейчас наслаждалось его сознание, в котором таяло его тело… И тут он проснулся лежащим поверх одеяла. Дверь была открыта. Вот оно: надо броситься к двери и сбить с ног тюремщика. Но Андрей Андреич и на этот раз не вскочил. Во-первых, рука тюремщика могла сжимать наган. Во-вторых, замаячившая перед Андрей Андреичем свобода в контексте тех действий, которые он должен был сейчас предпринять – сначала увернуться от пули, потом сбить с ног старика, потом растоптать его, как гада подколодного, – показалась ему не такой уж и соблазнительной.

            Андрей Андреич медленно открыл глаза и понял, что все это ему приснилось.

            Где-то в углу камеры посапывал Аркадий Михайлович, обычно ложившийся спать сразу после ужина. Скинув с себя одеяло, Андрей Андреич сел на кровати. Дверь камеры была закрыта, но через волчок лучи красноватого коридорного света падали на пол камеры. Значит, Макар Максимыч был там и сейчас смотрел на Андрей Андреича. Медленно и без скрипа дверь открылась. Глядя, как нерешительно топчется на пороге тюремщик, Андрей Андреич кивнул Макар Максимычу как-то уж слишком буднично, по-домашнему. Макар Максимыч сморщился, по-видимому, расценив такую реакцию задержанного как неподобающую, не соответствующую требованиям инструкции, и скрылся за дверью, щелкнув замком.

            Андрей Андреич пожал плечами и снова лег.

            – Наверху в кабинетах теперь не те люди,  – зазвучал из-за двери Макар Максимыч, доверительно, явно располагая к общению. – Ничего не предпринимают, только гримасничают. И на рабочем месте их не застать. Придется нам, милок, собственными силами как-то решать…  – Макар Максимыч смолк, не найдя слов для выражения всей остроты стоявшей перед ним проблемы. – Ты, Андрей, уж не подкачай. Я на тебя надеюсь. Буди подельника, будем утилизировать труп…

            Дальше началось что-то немыслимое, какой-то абсурд.

            Получив от Макар Максимыча короткий инструктаж, задержанные подтащили на одеяле к двери камеры труп Рачкова. Андрей Андреич взял его за пока еще гнущиеся руки, а Аркадий Михайлович за ноги. Оба при этом старались не смотреть на то, что было еще вчера Рачковым. Раздражаясь на неповоротливость, непонятливость задержанных, металлически покрикивая на них, Макар Максимович терял терпение. После совместных, довольно бестолковых действий возле открытой кормушки рука мертвеца оказалась пристегнутой наручниками к запястью Андрей Андреича, а нога к запястью Аркадия Михайловича. Пристегнувшись к Рачкову, задержанные жадно задышали в преддверии свободы. Макар Максимыч с неудовольствием открыл дверь камеры. Взгляд Аркадия Михайловича полыхнул: дух из этого карлика с кобурой на боку можно было вышибить одним ударом. Макар Максимыч тем временем глядел на задержанных исподлобья, еще раз взвешивая все за и против этого своего из ряда вон выходящего поступка…

           

            Узнав о смерти одного из задержанных, Макар Максимыч сам едва не умер. По крайней мере, внутри у него смертельно заныло. Мысли, тяжелые, тягучие, беспросветные, окружили его, обступили, словно враги со всех сторон, и давили, давили Макар Максимыча, намереваясь задавить его насмерть. Теперь Макар Максимыч должен был объясняться со следователем или даже с прокурором, доказывая, что не верный служебному долгу Макар Максимыч явился причиной смерти заключенного, а давшая сбой машина правосудия со всеми этими легкомысленными людьми, не носящими ни кителей, ни портупей (кои во все времена придавали борьбе основательности). Да, именно легкомысленные люди наверху до сих пор так и не спустили ему циркуляра относительно задержанных, не дали на их счет даже устных распоряжений. Он не боялся грозящих ему репрессий, но ему было невыносимо думать о том, что обязательно найдутся товарищи, которые обвинят его в неисполнении долга, объявят ему о неполном служебном соответствии. Это было мучительно. К тому же его могли попросить из родной каптерки, где пусть и не было солнечного света, но всегда горел свет справедливости, и где можно было спокойно не знать, что там, наверху, осень или весна, посевная или уборочная, война или мир.

            Конечно, он мог оставить все как есть и не трогать Рачкова. Но мертвому нельзя вместе с живыми. Не положено. Никак…

            Вечером Макар Максимыч не удержался и в очередной раз бросился наверх, к начальству. Бросился, правда, не очень-то надеясь на успех. В фуражке, в кителе без погон, перепоясанный офицерским ремнем (кобуру на нее повесить не решился, видел, что никто из тех, кто наверху, кобуру не носит; вот ведь до чего дошло!). Как всегда, безрезультатно он простоял у двери Гордей Гордеича. В отчаянии он уже готов был спуститься по лестнице вниз к людям системы – к тем самым вахтерам, что однажды выдворили его, и постараться изложить им суть вопроса, пока они, голубчики, будут выносить его на улицу как какого-то постороннего делу справедливости человека. Авось не успеют донести, а он успеет изложить. Ведь мертвому, ей-богу, не место в камере с живыми! Однако нет. Эти голубчики едва ли станут его слушать. В тот раз они не посчитали его своим, не посчитают и в этот. Конечно, его служение не было таким заметным, как их, но оно было не менее важным. Мысль о том, чтобы заявиться домой к Гордей Гордеичу, появилась и тут же исчезла: очень уж напугала Макар Максимыча дама из подъезда, бездоказательно обвинившая его в позорных, неблаговидных делах…

            И Макар Максимыч отправился в каптерку принимать решение. Но прежде ему требовалось ненадолго отключить разум: находиться все время во власти сомнений – значит однажды изменить! И он пошел к себе, но не кратчайшим, а самым длинным путем: через систему бомбоубежищ – разветвленную сеть подземных коридоров, где десятилетия не ступала нога человека и входы в которую находились в ближайших дворах за поросшими ржавчиной металлическими дверями, к каждой из которых в кармане у Макар Максимыча имелся заветный ключ. Конечно, тут любой мог сломать ногу, заблудиться и пропасть навсегда. Но Макар Максимыч знал это подземелье как свои пять пальцев и по одному лишь количеству ступенек или характерному шуму воды в трубах определял свое местонахождение относительно родной каптерки. Для человека долга этот запутанный лабиринт был надежней широких коридоров со множеством одинаковых дверей, за которыми сидели случайные люди с равнодушными лицами, граждане, которым нельзя было доверить дело государственной важности, поскольку никто из них понятия не имел о важности государства для гражданина.

            После этой прогулки Макар Максимыч ворочался на топчане, понимая, что оба возможные решения – оставить все как есть и пусть живые живут с мертвым или же вынести мертвого с помощью живых, которые при этом могут и сбежать, – являются нарушением и чуть ли не служебным преступлением. Вечером, вконец измучившись, он решился на второе, как ему казалось, меньшее по отношению к правопорядку преступление: пусть живые вынесут мертвого из камеры, а он уж устроит так, чтоб и мертвого предать земле, и живых не упустить. Успокаивая себя тем, что смерть одного – лишь естественная убыль находящегося в заключении населения, он проследовал к несгораемому шкафу, извлек из него покрытые патиной старые наручники и новые никелированные, что пришли к нему от покойного Рачкова, сунул в кобуру наган, предварительно проверив наличие патронов в гнездах. Потом прокрутил в мозгу предстоящую последовательность действий. Только чувство долга поддерживало его…

           

            Андрей Андреич с Аркадием Михайловичем несли труп Рачкова. Не моргая Рачков сканировал стекляшками глаз толстые кабели, змеями ползущие под потолком, своды, покрытые следами протечек, как детсадовские матрасы. Казалось, он сейчас непременно выкинет что-нибудь этакое: споет блатное про маму, судьбу и паровоз или же «приколется» насчет лохов-сокамерников, с которых уже по семь потов сошло, а они всё несут его, и конца-краю этому путешествию не видно.

            Макар Максимыч шествовал рядом, положив ладонь на кобуру, показывая надсадно дышащим задержанным, что убежать им все равно не удастся.

            – Не балуйте! – то и дело грозно предупреждал он.

            А те и не баловали, измотанные непосильной ношей. Когда приходилось тащить труп вверх по лестнице, а время от времени это делать приходилось, Аркадий Михайлович начинал ругать покойника (мол, нашел время и место умереть!), а Андрей Андреич – скрипеть зубами. Ругались, скрипели зубами, но тащили Рачкова по коридорам, освещенным синевато-сиреневым светом ламп. Наконец остановились перед чугунными ступенями, ведущими вверх, к металлическому люку. Макар Максимыч молчал чуть позади, словно что-то еще решая или на что-то уже решившись. Там, за крышкой люка, задержанных ждало небо, которое они не видели уже столько времени. Но вдруг Макар Максимыч сейчас передумает хоронить Рачкова и повернет обратно?

            – Пять шагов назад! И смотрите у меня! – изрек Макар Максимыч, порылся где-то в темном углу и сунул себе за ремень две саперные лопатки, заранее принесенные им к этому выходу из подземелья.

            Грозно глядя на заключенных, он прошествовал мимо них к ступеням, на дрожащих куриных ногах поднялся к люку, открыл ключом замок, с трудом откинул крышку и исчез в черном квадрате неба. Аркадий Михайлович часто-часто задышал и вдруг выпустил из рук ноги Рачкова. Он собирался рвануть вслед за тюремщиком, забыв, что прикован к покойнику. Кольцо наручников врезалось ему в запястье, и он взвыл.

            – Пристрелю как собаку! – послышался сверху голос Макар Максимыча. –  Семь бед – один ответ!

            С грехом ли пополам, с божьей ли помощью (были тут и надсадный хрип, и скрежет зубовный, и отборная матерщина) Андрей Андреич с Аркадием Михайловичем подняли труп Рачкова на поверхность и упали рядом с ним на сырую землю. У обоих тяжело вздымалась грудь. Небо было черным и бездонным, как смерть грешника.

            Кажется, они оказались на территории внутреннего двора: неподалеку горели редкие фонари, и вокруг было сумрачно, как в склепе. Макар Максимыч стоял над задержанными, терпеливо ожидая, когда те начнут подавать признаки жизни. Под мышкой он держал две саперные  лопатки.

            – Можно было оставить его внизу, и пусть себе лежит, – заговорил Макар Максимыч дружелюбно, даже по-отечески тепло, видя, что задержанные открыли глаза. – Но так не положено! Будем, ребятки, делать, как положено. – Он словно оправдывался перед ними.

            Андрей Андреич согласно кивнул, а Аркадий Михайлович, приподняв голову, озирался по сторонам, видимо, ища хоть кого-то, чтобы позвать на помощь. Вокруг не было ни души. Только ветер слизывал с пожухлой травы пот и слезы.

            Макар Максимыч тем временем излагал схему предстоящих действий: задержанные несут труп в указанное им место, роют яму, закапывают в ней труп и без воздаяния почестей усопшему, отправляются назад в камеру –  отдыхать. И еще: поскольку никаких бумаг на задержанных у него до сих пор нет, отныне он будет считать, что их, задержанных, с самого начала было лишь двое, а о третьем ему ничего не известно. Макар Максимыч отстегнул покойника от задержанных и пристегнул их друг к другу. И те стали рыть яму, раздраженные, недовольные друг другом, поскольку все время мешали друг другу и делали больно, но ничего поделать с этим не могли, скованные за лодыжки цепью наручников. Только Рачков был абсолютно счастлив тому, что вот его прах наконец-то предают земле. Об этом говорила его улыбка. Ведь Макар Максимыч мог оставить его гнить где-то под трубами бомбоубежища. Как падаль какую-то.

            Наконец Рачкова столкнули в яму и стали забрасывать землей. Пока труп зарывали, Макар Максимыч, метрах в трех от землекопов, держал ладонь на кобуре. Потом Андрей Андреич с Аркадием Михайловичем гуськом ходили по могильному холмику – утрамбовывали захоронение. Закончив трамбовать, принялись носить на могилу прелые листья. И носили до тех пор, пока всем присутствующим наконец не стало понятно, что до весны ни одна собака не отроет покойника. Удивительно, но за все это время здесь никто посторонний так и не появился. Аркадий Михайлович весь извертелся, надеясь узреть хоть одну живую душу поблизости или в отдалении.

             – Зря надеешься, – усмехался Макар Максимыч. – Нет тут людей. И не было, сколько себя помню…

            Дело было сделано. Макар Максимыч тряпицей счищал землю с лезвий саперных лопаток. Аркадий Михайлович глянул на Андрей Андреича, потом перевел взгляд на Макар Максимыча и вновь на Андрей Андреича, словно спрашивая того: «Ты готов?» Андрей Андреич вяло улыбнулся – понял, в чем дело. Сделав глубокий вдох, Аркадий Михайлович бросился на старика, стоявшего к нему вполоборота. От Андрей Андреича требовалось то же самое, и тогда оба они накрыли бы проклятого тюремщика своими телами, как стрекозу сачком. Но Андрей Андреич… не сдвинулся с места. Раздался крик (закричали оба землекопа), и, скованные одной цепью, оба рухнули на землю. Аркадий Михайлович, однако, продолжал отчаянно тянуться рукой к сапогу Макар Максимыча.

            Оценив произошедшее, Макар Максимыч вырвал из кобуры наган.

            – Не надо, – торопливо произнес Андрей Андреич. – Мы уже идем в камеру…

            И Аркадий Михайлович взвыл в черное небо.

            – Вот так-то лучше,  – заключил Макар Максимыч и сунул лопатки себе за пояс.

           

            Позвякивая цепями и упорно не глядя друг на друга, задержанные возвращались в камеру. Андрей Андреич размышлял над тем, почему не позволил Аркадию Михайловичу дотянуться до Макар Максимыча. Свобода была у них под ногами, а их тюремщик – почти у них в руках, и им ничего не стоило синхронным прыжком достать Макар Максимыча и разорвать его, как цыпленка. Что это на Андрей Андреича нашло?! А ведь нашло: в момент, когда Аркадий Михайлович решился на бросок, Андрей Андреич остро почувствовал, что не желает менять на свободу то, что в данный момент у него есть. Да, было такое. Но было и что-то другое – что-то мелкое, злобное, мстительное.

            «Мир принадлежит Аркадию,  – продолжал копать вглубь Андрей Андреич, то и дело скашивая глаза на разнесчастного, разве что не плачущего Аркадия Михайловича. – Но в этом мире живу я. Я, который не очень-то этому миру нужен. Но если у Аркадия сегодня что-то не получилось и не получилось из-за меня, значит, все дело во мне! А! Как вам это?» Он бы расхохотался, если б вдруг не ужаснулся той перемене, которая в нем незаметно произошла. Он даже остановился, заставив Аркадия Михайловича по-бабьи ойкнуть.

            – Не балуй! – послышался окрик Макар Максимыча, и Андрей Андреич прибавил шагу.

            Обессиленные, неспособные к сопротивлению, задержанные вернулись в камеру. Макар Максимыч через кормушку освободил их от наручников. Потом наложил им в миски вчерашние макароны по-флотски (котелок с ними ждал их возвращения возле двери камеры) – уже простывшие, слипшиеся, но еще годные к употреблению. Застучали ложки, зазвенели миски, и Макар Максимыч возликовал. Объявив землекопам благодарность, несмотря на неприятный инцидент в самом конце (что тут скажешь, благородства старику было не занимать), Макар Максимыч делился с ними своей радостью: им удалось решить, казалось бы, неразрешимую задачу утилизации трупа задержанного, умершего не в результате приведения в исполнение приговора, а по другой, не предусмотренной инструкциями причине. Старик так расчувствовался, что даже открыл дверь камеры, чтобы работнички подышали. Привычно положив ладонь правой руки на кобуру, он излагал:

            – Его, голубчика, там никогда не раскопают! Пусть земля ему будет пухом! Конечно, хорошо бы родственников поставить в известность, чтобы поплакали, но нельзя. Народ у нас еще несознательный. Известишь таких, и они на тебя всех собак навесят! Нет, буду сам навещать захоронение… Умер-то он вчера или позавчера? Василий, значит. Только вот на Василия Великого его поминать его или на Василия Московского, а? Ладно, загляну в его паспорт, уточню и запишу в синодик…

            Накрывшись с головой одеялом, Аркадий Михайлович не слушал откровений Макар Максимыча. Он был смертельно обижен на Андрей Андреича и до сих пор не мог понять, почему тот, когда все можно было решить в одно мгновение, не бросился вместе с ним на старика. Что могло быть проще?! К тому же он не очень-то верил в то, что старик мог в них выстрелить. Признаться, поначалу Аркадий Михайлович ждал именно от Андрей Андреича решительных действий в этом направлении (схватить и разорвать старика), полагая, что Андрей Андреич человек для этого более подходящий, то есть менее необходимый государству, нежели он сам… Мол, для подобных подвигов и существуют в государстве Андрей Андреичи, которым нечего терять.

            Аркадий Михайлович даже откинул одеяло и сел: «Эк тебя, Аркадий, занесло!»

            Андрей Андреич тоже не особенно вслушивался в слова старика. В который раз с удивлением он размышлял над тем, почему не позволил Аркадию сбежать сегодня. Почему свобода оказалась ему ненужной? Ведь были же моменты, когда он мог схватить старика за горло. Неужели и в самом деле внутренний Андрей Андреич, выползший из глубин его натуры, победил внешнего Андрей Андреича со всем его воспитанием, интеллектом и моралью?! И вновь выходило: именно из-за Аркадия Михайловича Андрей Андреич отказался сегодня от свободы. Почему? Да потому, что… не желал, чтобы Аркадий Михайлович оказался на свободе. И готов был несвободу последнего оплатить собственной свободой. И тут из него полезло: «Да лучше я буду жрать макароны по-флотски, и у меня не будет летнего отдыха в Геленджике, но и у него не будет ничего из того, что было всегда и что я даже не могу себе представить!»

            – Но это же… подло! – возопил Андрей Андреич и шагнул к Аркадию Михайловичу. – Прошу меня простить. Сам не пойму, какая собака меня укусила…

            – А я знаю! – взвизгнул Аркадий Михайлович, но удержался от непотребных слов в адрес Андрей Андреича.

             – Думаю, у нас еще будет шанс выбраться отсюда,  – виновато улыбнулся ему Андрей Андреич.

             – Да уж с вами, пожалуй, выберешься,  – проворчал Аркадий Михайлович, сменив однако гнев на милость.

           

            «Теперь, Андрюша, живу в доме „на своей половине“, там, где прежде жили гастарбайтеры. Отец поставил мне ультиматум: или я молчу, или… Запретил мне вмешиваться (соваться!) в творческий процесс, „путаться у него под ногами“.

            „Что ты понимаешь в этом, дура несчастная? – это он мне. – Это же игра! И все нужно делать так, как предлагает Жанна. Или ты не хочешь жить по-человечески?“

            Когда начал распадаться человек?

            Когда, объявленные главной ценностью, деньги победили его, а потом отменили в нем человека. Когда сами стали определять, кто из живущих им нужен, а без кого они обойдутся… Ничем не пахнущие, они строят теперь легионы энергичных, циничных наших сограждан и ведут их на бой с теми, кто им не нужен…

            Деньги отменили долг, отменили мораль и заменили все это целесообразностью. Но в первую очередь они отменили Бога, вымарали его со страниц, вымыли из мозгов, выкорчевали из сердца, когда не получилось сделать из Него услужливого приказчика, исполняющего любую прихоть человека-хозяина…»

           

            Продолжение следует 

fon.jpg
Комментарии

Поделитесь своим мнениемДобавьте первый комментарий.
Баннер мини в СМИ!_Литагентство Рубановой
антология лого
серия ЛБ НР Дольке Вита
Скачать плейлист
bottom of page