* * *
На бордовом диване с клопами
среди ночи, не помню — давно,
прикасаюсь испуганно к маме:
будет смерть? нам и это дано?
В день, без времени, вроде осенний,
осиянный молочной звездой,
я услышу молчанье растений
над могилой твоей молодой?
Путь симфонии — сбыться в финале,
цвета радуги или угля.
Но не знаю… О если б вы знали,
как прозрачна бывает земля! —
на морском побережье янтарном
отражается в водах ничто,
и фонарь светоносит кустарно
между церковью и шапито.
Лунная соната
Лохматый Бетховен мрачнеет, садится в ночи за рояль.
В чувствительных пальцах поёт а капелла печаль,
касается клавиш, и клавиши глубже звучат:
ей есть что сказать, чем прикинуться — край не почат…
Ну, что же, мой Людвиг, любовь похороним, напьемся, споём,
над зимней сонатой, когда голубой окоём
вдали зеленеет и водка белеет в стекле,
любовь похороним, не первые мы на бегущей земле.
Глянь, бродит луна среди голых, как ведьмы, берёз…
Поднимем с подушки клок выпавших с горя волос
наутро — ты той, я тому, всё, как есть, не на зло
напишем слезою, что нам всё равно повезло.
Луна пробегает над кладбищем, так же светла, ну и что ж —
несбывшейся нежности стон не предашь, не продашь, не пропьёшь.
Реальней, чем боль, поцелуя в ключицу фантом…
Но музыка — вечна! Бетховен, сойдёмся на том.
* * *
Храни Десну, июль! И мирный атом,
и среднерусский ливневый Прованс!
Чтоб звонко пелось в сумерках цикадам,
горит закат, как за аккорд аванс.
Танцует парк — здесь, помню, знаю, бывший,
мой босс и куртуазный визави,
так волновался, что сносило крышу, —
шумит листва о вечности любви.
О чём ещё?! А я бегу на встречу
с подругой детства: помнит ли она,
какое счастье — помечтать на речке,
когда включила лампочку луна?
Через газон — щербатая дорожка,
лимонной краской — буквы: «Марципан»,
и ветка пихты тронула до дрожи,
как будто в кроне притаился Пан…
Клубится небо с яблоневым садом,
здесь кстати чай и быстрый Интернет —
подзарядил бесплатно мирный атом
на ветках звёзды, голубой ранет.
* * *
Теплеет блеск в лиловой оболочке:
свет прибывает, снег — уже устал,
а минус двадцать — просто проволочка,
чтоб дать нам время разглядеть хрусталь…
Минорный звон сверкающих кристаллов:
отпет январь! Он за мираж погиб,
когда пришёл февраль по нотам алым,
ведя к экстазу белизны изгиб.
Встреча
Бубнит себе под нос:
«Вокруг одно жульё,
наворовало впрок,
настроило жильё.
Отец мой о таких
говаривал: мурло,
всю жизнь, как не в себя,
жирело и рвало».
Дед уже с год вдовец,
дед нянчит свою боль,
а между крон просвет
весьма похож на ноль.
И видно сквозь него:
вчера здесь лёг морпех,
погибший в тридцать лет
за русский наш успех.
Струится голубой
на белом фоне крест,
и тишина стоит
и молится окрест.
* * *
Я помню: в раю шелестели дожди
и молния с треском рвала темноту…
О том, что сентябрь уже позади,
рябина взболтнула, блеснув на свету.
Герань отцветала для всех у окна,
смывала вода с переулка грехи —
так было приятно, что в кухне одна
я делаю скраб из кофейной трухи…
А грохот всё ближе, а ветер — быстрей,
наносит в стекло спелой гроздью удар,
в присутствии гаснущих трёх фонарей
летит сквозь помехи волна на радар.
Тропинка летит, серебрится у ног,
зовёт погулять так, что ужас берёт…
И думаешь: где он, волшебный пинок,
где сила пройти и вернуться вперёд?
Отбытие в сентябре
Ещё есть время. Он купил тюльпаны,
несёт жене среди мирской трухи.
Любовь. Разлука. Планы не по плану…
Черкнул в ответ, прости, мол, за грехи…
Гудит мотор. Вода в окно стучится,
на стёклах пляшут отраженья, вдоль.
А поле — цвета «русская горчица».
И в ритме капель слышится квартоль.
* * *
Под смоленскими поющими берёзами
трын-трава — встаёт за валом вал:
где-то здесь, где воздух пахнет грозами,
он меня безумно целовал.
На ветру, под звёздами палящими
позабыл сухой листочек снять
у виска — забытое, щемящее,
больно помнить, сладко — вспоминать.
В лобовом стекле плывут гирляндами
вдоль дороги долгой фонари:
помню, в ванной, дышащей лавандаю,
я просила маму: «Не ори!»
Спят филистеры, храпят под одеялами —
вот, рукой нащупала кровать
и с губами не по-детски алыми
не могу волнение скрывать…
Светлость ночи, ночи тёмной, дома чистого…
За окном застыл его «рено»…
Это всё во мне живёт неистово,
а телам небесным всё равно.
Эх, банальнейшая горечь обречённого —
отгореть и сделаться землёй…
цвета рыжего, а где южнее — чёрного:
петь — берёзой, стать в огне — золой.