Вчера заход был крайне неудачный, зато сегодня всё встало на свои места.
…Солнце — этот исполнительный слуга — едва только взошло и озарило утро тринадцатого мая тысяча восемьсот двадцать седьмого года, когда м-р Сэмюэл Пиквик наподобие другого солнца воспрянул ото сна, открыл окно в комнате и воззрился на мир, распростёртый внизу. Госуэлл-стрит была у ног его, Госуэлл-стрит была направо, теряясь вдали, Госуэлл-стрит простиралась налево, и противоположная сторона Госуэлл-стрит была перед ним…
Фалек приветливо помахал Пиквику. Тот сперва сощурился, не узнав, но пригляделся — и радостно замахал в ответ. Милый, славный человек, исключительно порядочный. Жаль, что отсюда можно всего лишь поговорить с ним, но нельзя предупредить о драчливом извозчике, о встрече с такими прохиндеями, как Джингл и Троттер, с такими крючкотворами, как Додсон и Фогг.
— Превосходное утро, сэр!
— Да, вы правы. Исключительно замечательное утро. Мы в Москве всегда радуемся каждому погожему дню, особенно летом.
— Как же иначе, сэр! Ведь если вы намереваетесь весь день провести дома, работая над чрезвычайно важной рукописью, то вам всё равно, что творится на улице, а если вы собираетесь пуститься с друзьями в дальнее путешествие, то необходимо подумать, стоит ли брать с собою калоши и зонтики, и вообще поразмыслить о необходимом количестве багажа, ибо оси у наших дилижансов слабые, а кони старые и разбитые на ноги.
— Безусловно, сэр! Сколько раз я приезжал на Ленинградский вокзал только для того, чтобы убедиться, что электричка, на которую я рассчитывал, в последний момент отменена.
— И не говорите, сэр! В прошлый раз, когда я был в Брайтоне, где делал доклад о влиянии морского климата на интенсивность супружеских ссор в семьях людей с невысоким достатком, в тамошней гостинице мне подали ростбиф, приготовленный из коровы, жизнь которой, судя по качеству мяса, была полна лишений. Более того, к концу завтрака я возымел сильные подозрения, что хозяин гостиницы считает меня неспособным отличить говядину от конины. То, что я сразу не распознал, с чем — вернее, с кем, — имею дело, можно отнести только на счёт приключившегося тогда со мною лёгкого катара, лишившего меня значительной части обонятельных и вкусовых ощущений. Я думаю, что этот эпизод надо будет непременно включить в иллюстративный раздел моей Теории Колюшки.
Фалек хотел было всячески одобрить такое решение добрейшего мистера Пиквика, но сзади на его плечо опустилась чужая рука, и сиплый прокуренный голос вопросил:
— Братья, вы нанялись на этот корабль?
Квикег, ни черта не понимавший по-русски, отстранился и удивлённо посмотрел на Фалека: мол, это ещё что за чудо? А тому в ту минуту тоже почему-то страшно не хотелось, чтобы его звали Измаилом, и он сказал, постаравшись придать голосу наибольшую степень неприязненности:
— Похоже, приятель, ты стал пророком оттого только, что вчера неосторожно мешал белое вино с красным и закусывал плоскими пирожками с защипанными краями, которые называются чебуреки. Имей в виду, в них кладут крысятину, в лучшем случае — мясо жирных опоссумов.
Не слушая Фалека, тот меланхолично забормотал:
— …Когда кочевники заполнили дороги, на Западе поднялась паника. Собственники не помнили себя от страха, дрожа за свою собственность. Люди, никогда не знавшие голода, увидели глаза голодных. Люди, никогда не испытывавшие сильных желаний, увидели жадный блеск в глазах кочевников. И жители городов, жители богатых предместий объединились в целях самозащиты; они убедили себя: мы хорошие, а эти захватчики плохие, — как убеждает себя каждый человек, прежде чем поднять оружие…
Квикег поднял гарпун и лизнул лезвие, однако Фалек глазами дал ему понять, что насаживать незнакомца на благородное орудие, предназначенное для добычи китов, — значит совершить неблаговидный поступок; он понял, отступил в толпу и нырнул в метро, увлекая за собой целую стаю рыбок-лоцманов.
Фалек выудил из кармана пригоршню мелочи и дал пророку, но не сразу — предварительно, порывшись в кучке тусклых монет, выбрал из неё золотой наполеондор, который вчера выменял у старого букиниста, дав ему встречно подшивку «Фигаро» за 1933 год и несколько пластинок с записями выступлений Марселя Марсо; этот наполеондор он намеревался присоединить к нумизматической коллекции, которую уже несколько лет хотел начать собирать, да так и не собрался.
— Опохмелись, дружище, — торжественно сказал он пророку, — но будь осторожен, ибо, как сказал не помню кто, неправильный опохмел ведёт к повторному запою. Недостаток просвещения — вот то зло, которое приводит к чудовищному распространению порока пьянства среди людей, в то время как чудесный дар богов — вино — предназначен нести нам радость и веселье. Или ты со мной не согласен? Не вижу печати раскаяния на твоём лице.
Пророк отчаянно замахал руками, широко раскрыл рот — и Фалек убедился, что в этой пещере, слабо огороженной у входа редким жёлтым частоколом, начисто отсутствует тот небольшой мышечный орган высокой подвижности, с помощью которого люди изрядно докучают друг другу. Вынув из кармана мятый лист бумаги, он подал его Фалеку торжественным жестом. Там значилось буквально нижеследующее:
— …Народ не заслуживает, чтобы его просвещали, ибо народ — это сборище безумцев обоего пола, беспорядочная смесь возрастов, нравов, общественных положений, чернь, которую мудрецы всех времён открыто презирали, сумасбродство и ярость которой справедливо ненавидят даже самые умеренные из них. Ах, мне надоело всё на свете! С такими чувствами долго не проживёшь. Говорят, что жизнь человеческая коротка. А я ею уже сыт по горло. Чтобы мы не впали в полное отчаяние, чтобы заставить нас добровольно влачить это глупое существование, чтобы мы не воспользовались великолепным случаем повеситься на первой попавшейся верёвке и гвозде, природа нет-нет да и прикинется, будто она не прочь и позаботиться о человеке, — я не говорю об этой ночи. Она, эта угрюмая природа, взращивает хлебные колосья, наливает соком виноград, заставляет петь соловья. Порою луч зари или стакан джина вызывает у нас обманчивые мечты о счастье. Узенькая полоска добра окаймляет огромный саван зла. Наша судьба целиком соткана дьяволом, а Бог только подшил рубец…
Окошко, в котором лучилась сияющая физиономия мистера Пиквика, с треском захлопнулось. Фалек помахал шляпой в пустоту, исполняя долг вежливости. В эту минуту ему больше всего хотелось быть Сэмом Уэллером. Но судьба влекла в другом направлении. Пассажирам «Ослепительного» вменялось явиться на борт непременно за три часа до отплытия, а Фалека такое суровое требование ужасно раздражало, и он подумывал, не обменять ли каюту-люкс на «Ослепительном» на скромное помещение в трюмных недрах третьего класса на «Титанике», где, по слухам, в буфете отпускали отличный «Джим Бим» целыми стаканами за счёт заведения.
Пророк глядел на Фалека тем характерным омерзительным сверлящим взглядом, которым глядит одуревший от безделья верзила-хулиган на постороннего человека перед тем, как от скуки пристать к нему и затеять бессмысленную драку.
По памяти детства Фалек знал: успех гарантирован тому, кто, широко улыбаясь и протягивая руку для примирения, подойдёт к противнику и, воспользовавшись кратковременным сбоем напряжения, из-под протянутой руки первым нанесёт удар. Так он и сделал — подошёл и пихнул пророка в грудь.
Отпихнув пророка, он не рассчитал силы. Тот отлетел на несколько метров, запнулся о цветочную вазу и растянулся во весь рост. Он был странно лёгонький, будто сделанный из тонкой резины и надутый воздухом, а потому, упав, подскочил, опустился, вновь подскочил; налетевший порыв апрельского ветра унёс его с глаз.
…Заурядные люди не могут представить непрестанных страданий существа богато одарённого, связанного самой интимной близостью с чуждым существом и вынужденного беспрерывно подавлять в себе самые дорогие порывы мысли, обращать в небытие образы, рождённые магической силой творчества. Для него эта пытка тем более мучительна, что основной закон чувства повелевает ничего не скрывать от подруги жизни, делиться с нею мыслями и душевными переживаниями. Нельзя безнаказанно обманывать требования природы: она неумолима, как необходимость…
Ночью, во время бессонницы, в прыгающем неверном свете коптилки, мысль эта показалась Фалеку невыносимо банальной, а теперь, при свете дня, он повторял её раз за разом и убеждался, что ничего не следует писать — всё уже написано.
…Я ничуть не жалею, что жил ради наслаждения. Я делал это в полную меру — потому что всё, что делаешь, надо делать в полную меру. Нет наслаждения, которого бы я не испытал. Я бросил жемчужину своей души в кубок с вином. Я шёл тропой удовольствий под звуки флейт. Я питался сотовым мёдом. Но жить так постоянно — было бы заблуждением, это обеднило бы меня. Мне нужно было идти дальше. В другой половине сада меня ждали иные тайны…
Кассы пароходства, где можно было обменять билеты, располагались на другом конце города; извозчик запросил пять пиастров; он был нахален, безбожно торговался, уверял, что берёт вдвое меньше, чем другие, тыкал Фалека рукояткой кнута в грудь и вообще вёл себя непозволительно, как все восточные люди, ни за что не желающие упустить клиента; избавление подоспело неожиданно — великий князь, с которым они на прошлой неделе очень приятно и красиво покатали шары в подвальчике при «Славянском базаре», обладал способностью появляться ниоткуда и всегда кстати; он, ни мгновения не колеблясь, огрел наглого возчика по голове своей знаменитой массивной тростью из английского можжевельника, да так сильно, что у стервеца хлынула кровь носом, он завопил, а пялившиеся на них со всех сторон рикши пустились наутёк, побросав свои экипажи.
— Мне совестно, ваше высочество, — сказал Фалек, — что уже в который раз вы оказываетесь моим спасителем, а я до сих пор не имел случая вас отблагодарить.
— …Пустяки, — спокойно возразил тот. — Я полагаю, что совесть — это страж, в каждом отдельном человеке охраняющий правила, которые общество выработало для своей безопасности. Она — полицейский в наших сердцах, поставленный, чтобы не дать нам нарушить закон. Шпион, засевший в главной цитадели нашего «я». Человек так алчет признания, так безумно страшится, что собратья осудят его, что сам торопится открыть ворота своему злейшему врагу; и вот враг уже неотступно следит за ним, преданно отстаивая интересы своего господина, в корне пресекает малейшее поползновение человека отбиться от стада. И человек начинает верить, что благо общества выше личного блага. Узы, привязывающие человека к человечеству, — очень крепкие узы. Однажды уверовав, что есть интересы, которые выше его собственных, человек становится рабом этого своего убеждения, он возводит его на престол и под конец, подобно царедворцу, раболепно склонившемуся под королевским жезлом, что опустился на его плечо, ещё гордится чувствительностью своей совести. Он уже клеймит самыми жёсткими словами тех, что не признают этой власти, ибо теперь, будучи членом общества, он сознаёт, что бессилен против них…
С этими словами он поклонился — точнейшим, изысканнейшим поклоном в одну восьмую, нет, одну шестнадцатую истинно поклонного наклонения, тою степенью изменения вертикального положения туловища, которой нельзя обучиться ни в какой школе хороших манер, которая всасывается с грудным молоком аристократического воспитания, которую могут позволить себе только высокопоставленные особы, умеющие и дать понять окружающим, кто они такие, и соблюсти в обращении с нижестоящими отменную вежливость, нимало не похожую на снисходительность. Поклонился и исчез.
День, начавшийся с двух потасовок, не обещал быть удачным. Любой это подтвердит: сразу не повезло — жди, что не повезёт ещё и ещё. Крутиться на левой ноге, плевать во все стороны, закрещивать углы, варить в бане чёрного кота — что за детские приёмчики! Всё подсказывало: вернись в Лондон, Дик Уиттингтон.
А как же вернуться в Лондон, если там сейчас зима? Нельзя возвращаться в город, где идёт мокрый снег, где на всех углах лежат замерзшие бродяги, где застукали и упрятали в кутузку старого дурака Феджина, где скверная девчонка Эстелла, с которой он учился в одном классе, всё так же сохраняет дурацкую привычку гулять-перепрыгивать по днищам пустых бочек на старой заброшенной пивоварне; собачонка Билла Сайкса непременно узнает и облает, и придётся дать ей пинка не хуже, чем тот, что получил сегодня этот паршивый возчик; и нельзя в который раз без предупреждения закатиться ночевать к старине Джо Гарджери, славному парню, который среди ночи вскочит принимать гостей, и будет подпихивать им лучшие кусочки, уверяя, что сам не ест оттого, что перед сном наелся до отвала, и накроется пыльной рогожкой, и побежит в подвал за углём, чтобы растопить камин, а когда вернётся с мешком угля, лицо его будет покрыто жирной черноватой угольной пылью, особенно заметной рядом со снегом, облепившим его густые русые кудри.
…Но снег идёт уже целую вечность и никогда не перестаёт идти. Большие белые хлопья. И здесь, где мы сейчас находимся, тоже идёт снег. Мы говорим и говорим, но слова не проникают вглубь. Они замерзают и в конце концов падают на землю в виде всё умиротворяющего снега. Надо только научиться смотреть. Неужели вы этого не понимаете, господа? Снег засыпает людей, которые сидят за одним столом и пытаются беседовать друг с другом поверх белой скатерти… Но самое главное — это здоровье. И так продолжалось без конца, семь лет подряд, целую вечность. Слова! Слова! И непрестанно шёл снег. Снежные хлопья падали всё гуще. Люди за столом уже давно не видят сотрапезников. Тем не менее они не встают, чтобы обойти вокруг стола и приблизиться друг к другу. Они говорят, не обращая внимания на снег, каждый на своей стороне стола. Слова, слова. Снег хочет подарить им одиночество, но они не принимают его подарка. Не примут до тех пор, пока не задохнутся…
Почтовый ящик на входной двери был переполнен. Рекламные листки, проспекты, предложения похудеть — страшно дорого, но с гарантией; никем не читающиеся газеты с окружными новостями; невероятно дешёвые мебель, обувь и продовольствие. Фалек злобно рванул дверцу, поток бумажонок пролился ему под ноги, он расшвырял его по грязному полу с остервенением человека, давящего тараканов — и заметил, что поперёк ящика, не выпав, застрял белый конверт.
Письма, которые он писал, возвращались. Несколько раз он пробовал не отправлять их и вообще не писать, но они всё равно приходили назад. Читать собственные письма — особый род удовольствия. Как ни старайся, ничего не запомнишь из того, что написал в письме, даже если только что заклеил конверт.
…И всё-таки это ложь, будто время исцеляет раны. Кто решится правдиво поведать мне про тебя? Ты не подозреваешь даже, сколь беспросветна моя жизнь. Денно и нощно, во сне и наяву, меня не покидает мысль, что тебе, быть может, нужна моя помощь, но я бессилен помочь, а мне так нужна твоя помощь, но и ты бессильна, и ты предстаёшь передо мной в видениях, чудишься во всякой тени, и я должен был написать это письмо, которое никогда не отправлю, и спросить у тебя, что нам теперь делать. Странно, не правда ли? И всё же… разве не должны мы, сами сотворившие себя против воли, попытаться начать всё сначала? Увы, что сталось с любовью и взаимопониманием, которые некогда нас связывали! Что станется с этим… что станется с нашими сердцами? Ведь одна лишь любовь наполняет смыслом бренную нашу жизнь: это не ново, я знаю. Ты примешь меня за сумасшедшего, но я и пью с таким чувством, словно приемлю вечное причастие…
Пейзаж: широкая речная излучина, концы которой почти смыкаются, водоросли вытянуты по течению и медленно извиваются, как морские змеи, крутой косогор вздымается к невидимой бровке холмистого берега, он весь утыкан, сплошь покрыт тесно стоящими деревьями изрядного возраста — дубами, липами и вязами, земля под деревьями неровная, словно кто-то намеренно рыл здесь яму за ямой, всюду текут еле заметные ручейки и блестят застоявшиеся лужицы и мочажины. Здесь хорошо сидеть одному и глядеть на город на той стороне реки — дорога длинная, объездная, чтобы попасть под сень дерев, надо час колесить на переполненном автобусе.
Костерок из тонких сучьев, разожжённый тем самым письмом, почти догорел. Интересно, из чего делают пасту для шариковых ручек? Буквы горят пламенем совсем иного цвета, чем бумага.
Поодаль появилась группа людей. На Фалека они не обратили ни малейшего внимания. Сели в кружок. Он сперва подумал, что сейчас они добудут из сумок обычное снаряжение — бутылки и свёртки с едой, — и предадутся обычному лёгкому выпиванию-закусыванию, которое называют почему-то отдыхом на лоне природы.
Он ошибся. Люди поодаль достали колоду карт и занялись игрой. Он ничего не понимал в картах, совершенно не умел играть, даже в обыкновенного подкидного дурака постоянно проигрывал. У него начисто отсутствовали способности хорошего карточного игрока — комбинаторная смётка и особая карточная память, необходимые для постоянного контроля за игрой, запоминания, какие карты играют, какие вышли, у кого какой приход, когда открыться, когда спасовать, когда выложить козыри. Тем не менее он был подвержен завораживающему зрелищу чужой карточной игры — мог смотреть на неё часами, не испытывая ни малейшего желания присоединиться.
«Булавы», «лопаты», «сердца», «алмазы». Именно так, полугрубо-полупоэтически именуются карточные масти в английском языке.
Когда он обернулся, город за рекой исчез — его словно след простыл.