Увидев накрытые столы, Шпиль замер. Подошедший сзади Рубик хотел увести его обратно в зал, но было поздно. Отставив костыль, Шпиль привалился к столу: его глаза разбегались, дыхание стало прерывистым. Взяв себя в руки, Шпиль сорвал зубами с горлышка ближайшей бутылки винтовую пробку, до краёв наполнил водкой подрагивающий в руке пластмассовый стакан, и влил её себе в глотку. Водка дважды выскакивала из Шпиля обратно в стакан, но Шпиль дважды мужественно возвращал её в желудок. Увидевший такие фокусы Рубик, округлив глаза, ретировался в зал, размышляя о том, что судьба удостоила его видеть гения на излёте.
«Такие не задерживаются на этом свете», — философски размышлял он.
Мобилизованные Тихолазом на помощь Шпилю артельщики, наконец добрались до Питера. Верка сторонилась остальных артельщиков, шла, опустив голову. «Любимый, где ты?» — кричала её душа.
С платформы вокзала они двинули к метро. Матросик ловко перемахнул через заграждения и юркнул к эскалатору. Тихолаз умоляюще крикнул ему вдогонку:
— Не надо! У меня есть деньги!
Брать метрополитен приступом не пришлось. Тихолаз встал в очередь за жетонами, поглядывая на Снегиря, норовившего залезть в карман пассажирам. Вернувшийся с той стороны Матросик пристроился у входа на станцию с протянутой рукой и невесть откуда оказавшейся у него скорбной табличкой «Умерла мама. Помогите, кто может!». Рядом с Матросиком расположилась Львовна. Держа перед собой грязный целлофановый пакет для пожертвований, она тоненько с надрывом затянула песню о белой лебеди. Однако и куплета спеть не успела: бросившийся к ней Тихолаз ласково накрыл её рот своей ладонью. Матросику удалось «срубить» только пару монет: прибыльный бизнес сорвал завистливый Снегирь, уже, кажется, стащивший у кого-то кошелёк.
— Не верь ему, бабка! — заявил Снегирь сердобольной мамаше, раскрывшей сумочку. — Не было у него никакой мамы.
— Погодь немного, тётка! — взмолился Матросик, пробуя удержать женщину, торопливо захлопнувшую свою сумочку, и потом, сделав круглые глаза, — в сторону Снегиря: — Уйди, только масть пошла…
К открытию вернисажа они опоздали. Огромная толпа шевелилась у входа, то и дело волнами накатывая на милицейское оцепление. Всем не терпелось увидеть то, о чём так много в последнее время говорили и спорили.
Было ясно: артельщикам не попасть внутрь до вечера даже при наличии билетов. Снегирю ситуация с очередью пришлась по душе: он тут же затесался в массы и занялся привычным промыслом. Львовна с Матросиком нервно шушукались: собираясь исполнить роли несчастной матери и больного дитя, обсуждали текст постановки.
Решительно взяв за руки Львовну и Матросика, уже фальшиво нарисовавших на своих физиономиях скорбь, Тихолаз подвёл их к милиционеру.
— Мы из «Ночного дозора», — сказал он. — Вы полотно видели? — милиционер неопределенно хмыкнул. — Мы — герои картины!
— Ну и что? — сморщился милиционер, отводя лицо в сторону.
— Нас будет снимать телевидение.
— С таким амбре? — возмутился милиционер, затыкая ноздри.
— Надо, что всё было натурально. По Станиславскому! — смущённо улыбнулся Тихолаз.
— В собственном соку! — уточнила Львовна, приниженно улыбаясь.
Артельщиков пропустили на выставку через служебный вход. Мыкаясь по просторам выставочного зала в плотной толпе, все они, за исключением Верки, которая сразу отделилась от компании и отправилась на поиски своего портрета, искали Шпиля, которому, по словам Профэссора, грозила опасность.
В одном из концов зала вдруг зажглись юпитеры, и толпа хлынула на свет. Тихолаз увидел свои картины: свет был направлен на «Ночной дозор», возле которого образовалось плотное полукольцо зрителей. Пробиться к полотну, где Тихолаз ожидал увидеть Шпиля, было невозможно. Неожиданно стало тихо, и до его слуха донёсся самоуверенный женский голос. Говорила Тонкая:
— Господин Тихолаз, нашим телезрителям было бы интересно услышать ваш рассказ о себе. Кстати, когда вы решили стать художником?
— Блин, — продудел в ответ Шпиль и надолго замолчал, следя за равновесием собственного тела. Потом, видимо, уразумев суть вопроса, продолжил: — Я когда-то давным-давно рисовал лошадь и телегу. И всё думал — зачем? Кому польза от телеги? Никому! Тогда вот я и стал рисовать корешей в натуре…
— А какого художника вы считаете своим учителем? Кто вам ближе всего по духу? — скороговоркой перебила Шпиля Толстая, вдруг стремительно побледневшая.
Покачиваясь, Шпиль морщил лоб, а Толстая в отчаянии кусала губы: ей вдруг подумалось, что этот попахивающий верзила сейчас назовёт какого-нибудь Ваську Косого, с которым он тянул срок где-нибудь в Башкирии, и тогда её материал пойдёт в редакционную корзину.
— Профэссор! — воскликнул Шпиль. — И этот, как его, Рембрандт! — радостно добавил он, разумеется, сделав ударение в последнем слове на последнем слоге.
Толстая улыбнулась, на её щеках забрезжил румянец надежды на благополучный исход мероприятия. Но в этот момент верзила, уже до тошноты «задышавший» всех вокруг водкой, видимо, с ещё вчера съеденным луком, перегнулся пополам, отчаянно борясь с рвотным позывом. Теледама едва не потеряла сознание, глядя на то, как верзила, выпучив глаза, затыкает себе рот чёрной ладонью, в которую толкается содержимое его желудка. Однако катастрофы не случилось — Шпиль справился со спазмами и, глубоко дыша, вернулся на телеэкран.
Но лучше бы ему туда не возвращаться! Глядя перед собой мутными бессмысленными уже глазами, он вдруг понёс такую околесицу, что телевизионщикам захотелось сквозь землю провалиться. Или умереть.
Нужно было заканчивать этот кошмар. И если нельзя было проснуться, то можно было хотя бы выключить камеру. Кровь прилила к лицу Толстой, проступив на нём пятнами. Она вырвала микрофон из руки Шпиля, поблагодарив художника за интересный рассказ, а её чернозубая подруга, всё это время по-комиссарски хмуро наблюдавшая за Шпилем, грудью вытеснила его из кадра.
По залу пошёл ропот: две серые милицейские шапочки плыли по направлению к Шпиль-Фогелю — милиционеры локтями и свирепыми взглядами прокладывали себе дорогу к съёмочной площадке. Кто-то оглушительно свистнул, потом хрипло закричал:
— Шпиль, рви когти! Менты на хвосте!
Толпа ахнула и закачалась как театральный занавес.
Шпиль узнал голос Снегиря и оскалился, глядя на толпу: публика, вся на одно лицо, двоясь, волновалась, как море, но кокарды на милицейских шапочках Шпиль сразу отыскал.
— Вот они! Все тут! — раздался чей-то истеричный крик из последних рядов.
Милиционеры остановились против артельщиков, испуганно жавшихся друг к другу. Толпа расступилась, с готовностью освобождая место для схватки. Двое Шакалов (а это были именно они), угрожающе катая желваки на серых скулах, направились к артельщикам. Они были уже в двух шагах от них, когда к ним под ноги бросились Матросик и Львовна. Один из сержантов упал, второй удивлённо округлил глаза, и Снегирь, не собиравшийся делиться украденным с милицией, ударил его ногой в живот и помчался к выходу. За ним бросились Матросик и Львовна. Тихолаз остался на месте, и был схвачен за шиворот одним из милиционеров. Тут только с рёвом: «Наших бьют!» на сержанта набросился Шпиль, по пути опрокинув двух-трёх зазевавшихся зрителей. Ударом кулака в челюсть он уложил сержанта и под молчаливое одобрение присутствующих захромал к выходу, толкая перед собой Тихолаза. Между беглецами и преследователями тотчас образовалась пробка сочувствующей беглецам публики.
Тихолаз выскочил на площадь, в полной уверенности, что побег артельщикам удался. Однако он ошибался. Пробегая мимо портьеры, за которой был накрыт стол для приглашённых, Шпиль резко сбросил скорость.
Отказаться от того, ради чего пришёл сюда?!
Отодвинув охранника, он подошёл к столу — сунуть за брючный ремень литровую бутылку водки, стряхнуть в карман пиджака с тарелки колбасу и бежать дальше… Но как же не выпить стаканчик на дорожку? Выпив один стакан, он тут же налил себе другой и, уже теряя чувство реальности, нацелился на третий. Но до третьего стакана дело не дошло: после второго он заснул, развалившись на стуле. Через пять минут его разбудили. И едва он увидел милиционеров, у него заныли все его старые шрамы и шишки.
Шпиль отчаянно икал на заднем сиденье милицейского уазика. Икал до тех пор, пока съеденные им закуски благополучно не выскочили на спину Майору, сидевшему рядом с водителем. Милиционеры убили бы Шпиля, если бы тот не был важным свидетелем. Так что ему повезло: сержанты просто упаковали его в тесном багажнике «Жигулей»…
— Может, ты и не очень плохой человек, но я получил деньги и должен их отработать, — пояснял Майор свою позицию лежащему у его ног и стонущему от боли Шпилю. — Расскажи нам, где ночуют твои кореша. Не расскажешь — живьём закопаем.
Перед носом Шпиля для наглядности вонзили штык лопаты. Но Шпиль онемел: его мясо уже отваливалось от костей, и его тело было ему неподвластно. Шакалы вновь принялись пинать его: неторопливо, но и не жалея сапог.
Шпиль пришёл в себя, лишь когда в лицо ему брызнули водкой. Ещё недавно он готов был умереть, но не рассказать живодёрам, где обитает Артель. Но теперь, когда его привели в чувство таким оригинальным способом, он остро почувствовал жалость к себе. Ведь уход из жизни означал и вечную разлуку с алкоголем, а этого он не мог вынести. Попросив у Шакалов приложиться к горлышку, Шпиль после трёх глотков сдал артельщиков Майору — рассказал, где их искать.
«Что менты им сделают? Ну, хари начистят. Не убьют же! На кой им нас убивать?! С нас и взять-то нечего!» — убаюкивал он свою совесть.
— Свою «Сестрорецкую Венеру» ты нарисовал поверх ворованной картины, верно? — ласково допрашивал его Майор.
— Нет. Я не умею. Это Профэссор, то есть Тихолаз. И — Рембрандт.
— Рембрандт? — майор усмехнулся. — Если не ты рисовал, то зачем интервью давал?!
— Профессор попросил…
— Он тебя подставил!
Майор усмехнулся, вытащил из кармана телефон и набрал номер Рубеля, в этот момент ломавшего голову над тем, как предотвратить свой провал на вернисаже.
— Я его расколол, — сказал Майор, наблюдая за тем, как сержанты бросают Шпиля в яму. — Сейчас закончим с ним и поедем за остальными. В подельниках у него Рембрандт. Конечно, кличка… Значит, не трогать хромого?! Раскопать его? Ладно. Может, он ещё живой…
Разбросав землю, шакалы извлекли Шпиля из ямы, нахлестали его по щекам, влили в рот водку. Шпиль засипел, зарычал…
Майор с одним из сержантов отправились к Рубелю, остальные со Шпилем в багажнике, поехали в Сестрорецк брать артельщиков. В помощь Шакалам Майор вызвал подкрепление.
Эдик положил трубку. По спине у него барражировали холодные мурашки, а его глаза сверкали.
«Так вот в чём дело! Рембрандт! Он, конечно, всё и организовал! Рембрандт, несомненно, кличка. Чтобы плюнуть мне в глаза… Уверен, мы с ним знакомы: ведь знает, негодяй, что Рембрандт — мой кумир. Кто-нибудь из однокурсников? Очень возможно… Чтобы уничтожить меня, он откопал на какой-то помойке Идиота и устроил этот спектакль. О, это опасный враг!»
Выпив весь имевшийся в квартире кофе, он теперь сомнамбулой бродил по комнатам, прокручивая в голове тысячи вариантов выхода из ситуации. Ничего не получалось. Из него сделали посмешище. Теперь его высмеют здешние газеты, а затем за него возьмётся западная пресса, и то богатство, которое он по камешку, по монетке собрал в своей многотрудной жизни, обернётся грудой черепков.
Эдик чувствовал, что сходит с ума. Ещё немного и он выскочит на улицу, чтобы, опережая утро собственного позора, кричать в окна спящих домов, что он, Эдуард Рубель, ещё отомстит им всем за это своё падение. Он уже всерьёз бредил, когда среди хаоса, царившего в его воспалённых мозгах, возникла удивительная в своей простоте идея. Он вдруг ясно увидел выход из лабиринта страха, и глаза его победоносно сверкнули. Судьба, которая, казалось, уже придавила его к земле коленом и занесла над ним меч — в который уже раз! — сладко поцеловала его в губы.
Теперь он боялся лишь того, что Шакалы не поймают Тихолаза.
«Помоги им, Всевышний, подскажи, где искать! — бормотал он в темноту неба. — Пусть они его поймают…»
Правда, в придуманной им комбинации оставалось одно слабое место — тот самый таинственный организатор заговора по кличке Рембрандт. Эдик понимал, что менты едва ли накроют его вместе с остальными оборванцами. Эта птица из другого гнезда. Конечно, это — не Бесшумный. Тот и кисти-то в руках никогда не держал. Это кто-то из художников.
«Наверняка я жму ему руку при встрече, и он вхож в мой дом. Неужели… Рубик? — осенила Эдика почти невероятная догадка. — Но зачем ему это? Он богат, да и талант его — больше по торговой части. И всё же, как он радовался, направляя меня к картинам Идиота, как едва ли не ликовал. Решил отомстить мне за “Неизвестного художника”? Ведь я его руками воздвиг себе памятник! Значит, Рембрандт — это Рубик?!»
В дверь настойчиво звонили. Рубель вздрогнул и посмотрел на свою руку, сжимающую кухонный нож. Бросив нож на стол, он подошёл к входной двери и увидел в дверной глазок улыбающегося Майора, за спиной которого стоял один из Шакалов. Улыбка майора подействовала на Рубеля как валерьянка.
«Пока этот мерзавец со мной, мне нечего бояться!» — подумал Эдик и сбросил дверную цепочку.
Майор не успел произнести и слова, поскольку Эдик, взглянув на листок бумаги с суммой, которую Эдик должен был заплатить ему за минувшую неделю, выпалил:
— Я накину ещё, если уладите одно дельце.
— Дельце? — вежливо осведомился майор.
— Найти и обезвредить Рембрандта.
После этого Эдик посвятил майора в свои соображения насчёт личности Рембрандта.
— А если это не он?! — изумился милиционер такой людоедской решимости художника.
— У нас нет времени гадать. Он должен замолчать! Сейчас я позвоню ему и попрошу зайти ко мне. Дальше — ваше дело, — сказал Эдик и нервно улыбнулся.
Перекинувшись несколькими фразами с сержантом, Майор назвал сумму, которую требовалась на реализацию такого щепетильного дела. Сумма зашкаливала за самые смелые Эдиковы предположения.
— Это стоит никак не меньше, дорогой мой! — скользко улыбаясь, вздохнул Майор.
Это «дорогой мой» по отношению к художнику у него проскочило впервые. В этот критический для Эдика момент Майор решил «взять его под уздцы». Рубель «дорогого» проглотил, и Майор подумал, что поставил этого художника себе в стойло.
— Например, завалить бомжа, — продолжал майор, воодушевляясь, — дело копеечное. Или, скажем, айзера с рынка — тоже работёнка не умственная: всё равно что выкушать пол-литра из горла, — майор обезоруживающе улыбнулся: ему нравилось шутить с клиентом, особенно, когда тот уже у него на крючке. — Но тут вам не айзер и не бичара подвальный, тут человек с большой буквы! У него магазины, мальчики, травка… Здесь дело политическое!
— Да заплачу я, заплачу. Но только — реальные деньги! — воскликнул Эдик, мучительно предвидя, что майор на своей цифре будет стоять насмерть. — И потом, — вдруг осенило Эдика, — его не обязательно… закапывать. Просто сделайте из него идиота.
— К чему эти полумеры?!
— К тому, что я, возможно, ошибаюсь, и терять такого друга зазря — непростительная роскошь, — с болью в сердце воскликнул Эдик. Ему было не жаль Рубика. Ему было жаль денег, с которыми предстояло расстаться. — Конечно, лучше было бы для начала выяснить, он ли тот самый Рембрандт, а потом уж, если подтвердится… Но у нас нет времени. Завтра утром я наношу ответный удар и потому должен обеспечить свой тыл.
— Сделать из гражданина идиота — слишком тонкая работа. Тут нужен нейрохирург, а не коновал. Но за те деньги, которые я назвал, можно попробовать, — произнёс майор, уже ощущая в этом Рубеле родственную душу.
Началась торговля. Минут десять майор настаивал на той сумме гонорара, которую озвучил Эдику, потом всё же отступил под напором Эдиковой логики, отрезавшей от Майоровой суммы нолик. Художник напирал в основном на то, что сделать из человека идиота это совсем не то, что укокошить его, и что идиоты порой живут не хуже нормальных людей, да ещё умудряются процветать.
— Пусть у него для начала хотя бы отнимется язык — и то хлеб! — горячо убеждал майора Эдик. — Главное выиграть время. А потом, когда всё закончится, можно и закопать его, — тут художник дружески хлопнул майора по плечу и набрал телефонный номер Рубика.
Сержант пошёл встречать Рубика в тёмный подъезд, а заметно повеселевший Эдик откупорил бутылку виски, плеснул немного в стаканы и приятельски обнял майора.
— Дружище! — воскликнул Рубель, внутренне содрогнувшись от этого «дружище». — Мы с тобой — стреляные воробьи, и можем чувствовать себя спокойно, только когда наши враги лежат в земле. Но хромого и Профэссора трогать не надо. У меня на них планы.
«Но как же теперь быть с “Неизвестным художником”? — вдруг вспомнил Эдик об изваянии, находящемся в мастерской Рубика. — А заберу скульптуру себе и сам доведу её до ума!»
Ночной Сестрорецк гудел, стонал и плакал.
Это милицейские сирены нагоняли ужас на правонарушителей. Шла операция по поимке шайки бандитов, укравших какую-то ценную картину. Именно такую версию сообщили участвующим в операции стражам порядка. В воздухе носилось имя Рембрандт, каждому из милиционеров что-то да говорившее, и это придавало операции почти федеральную значимость.
Выйдя из вагона электрички, артельщики угодили в ловушку. У сходов с платформы маячили серые шапки с кокардами: там прощупывали жидкую толпу пассажиров цепкими взглядами. У некоторых даже проверяли документы.
Артельщики попрыгали на рельсы, бросились к лесу, и только когда выскочили на тропинку, ведущую к посёлку, взвыли милицейские сирены.
Началась погоня.
Первым бежал Снегирь. Он надеялся оторваться от остальных и где-нибудь затаиться, пока стражи порядка будут разряжаться на остальных артельщиках. Однако Снегиревы ноги в минуты наивысшего нервного потрясения отказывали ему во взаимопонимании, и потому одышливая Львовна и приволакивающий правую ногу, как подстреленную пристяжную, Тихолаз не отпускали его далеко от себя. Кроме того, Снегиря притормаживал Матросик, то и дело хватавший его за рукав. Снегирь рычал от ненависти к Матросику и едва не выл от досады: ведь теперь добытые им на вернисаже кошельки могли отойти служителям закона. Правда, мысль о кошельках придавала чутью Снегиря необходимую в данной ситуации интуицию зверя. Как матёрый волк, уходящий из-под огня, он всякий раз выбирал единственно верный путь, уводящий Артель из кольца группы захвата. Однако же петля милицейской операции медленно, но верно затягивалась на шеях артельщиков.
Уже где-то совсем рядом с перепуганными артельщиками мелькали проблесковые маячки милицейских машин. Да и топот милицейских ног приближался, как смертоносная лавина. До слуха доносилась трескотня раций и возбуждённые переговоры силовиков. Ещё чуть-чуть и на них набросятся, собьют с ног и втопчут в грязь.
Артельщики остановились, сбились в кучу, тяжело дыша и затравлено озираясь по сторонам. Львовна на всякий случай подняла руки и приготовила для преследователей ключевую фразу: «Сынок, я же тебе в матери гожусь!»
Снегирь метался по тротуару, ища хоть какую-нибудь щель для украденных кошельков. Неожиданно Матросик лёг на асфальт рядом с канализационным люком, крышка с которого была чуть сдвинута.
— Помогите! — засипел он.
Артельщики совместными усилиями отодвинули крышку люка в сторону и увидели лесенку, ведущую вниз. Первым, растолкав всех, в люк нырнул Снегирь. За ним соскользнула молчаливая Верка, последним под землёй исчез Профэссор, прикрывший отход товарищей чугунной крышкой. А по улице уже метались люди в бронежилетах, не понимая, куда вдруг подевались только что бывшие здесь преступники.
— Шпиль сдал нас! — цедил сквозь зубы Снегирь, идущий в сизом тумане хлорных испарений.
Казалось, этому канализационному каналу не будет конца.
— Пыток не выдержал, касатик, — вздохнула Львовна.
— Какие пытки! — взвизгнул Снегирь. — За бутылку сдал. Теперь на чердак носа не сунешь…
Через полчаса артельщики уткнулись в железную дверь, ведущую в бомбоубежище, а уже через час — готовили себе ужин. Верка кипятила воду в закопчённой кастрюле, найденной среди хлама. Кипятила, используя в качестве топлива таблетки сухого спирта, всегда в изобилии имевшиеся у Матросика. Тот по простоте душевной когда-то надеялся получить из сухого спирта мокрый. Он и теперь нет-нет да сосал эти таблетки с похмелья, но искомого эффекта всё не достигал. Тихолаз выложил несколько пакетиков сухих супов, а Львовна — две бутылки портвейна, приобретённые на деньги Профэссора ещё в Питере и мужественно сбережённые во время погони.
— Что мы им сделали? — возопила Львовна, зачерпнув суп из кастрюли пластмассовым стаканчиком.
— Снегирь со Шпилем ментов грохнули. За это в Америке электричеством убивают, — важно ответил Матросик.
— А у нас? — испуганно спросила Львовна.
— Только рёбра ломают!
— Вы видели картину, которая на выставке против нашей висела? — задумчиво произнес Тихолаз. — И композиция, и название — всё одинаково! Кстати, двое ментов, которые пытались нас там задержать, с той самой картины. Тревожно мне…
Поужинав, артельщики распустили животы. Снегирь пошёл разведать выход на поверхность — идти назад к люку по канализационному каналу не хотелось. Однако дверь, ведущая в подвал дома, оказалась запертой. Артельщики было запаниковали, но потом решили, что это даже к лучшему: теперь никакая облава до них не доберётся.
— Верочка, а я ведь сегодня его видел, — шепнул Тихолаз несчастной артельщице, сиротливо пристроившейся на тёплых трубах.
— Кого? — простонала Верка, и вдруг глаза её вспыхнули: — Где?
— На вернисаже.
— Значит, он бросил меня?
— Да как тебя можно бросить?! — воскликнул Тихолаз. — Просто он сейчас не в себе. Он вернётся, обязательно вернётся!
Только ранним утром Шакалы возвратились из Сестрорецка в Питер. Когда выгрузили из багажника полуобморочного Шпиля, тот не шевелился: колени его были подтянуты к животу, а пальцы на ногах скрючены, как у китайской невесты. Майор приказал Шакалам разогнуть Шпиля и везти его в больницу на опознание: туда ночью доставили Рубика с проломленной головой. Теперь армянин лежал в реанимации и вращал бессмысленными глазами.
Майор втолкнул нетвёрдо стоящего на ногах Шпиля в реанимационную палату и предъявил ему Рубика. Рядом с кроватью Рубика сидела его заплаканная семнадцатилетняя жена, с ужасом думавшая о том, что ей делать с мужниной недвижимостью, если тот вдруг преставится.
— Это ваш Рембрандт? — кивнул Майор на Рубика и уставился на Шпиля.
— Не! У того не такой знатный шнобель, — угодливо прошептал Шпиль.
Майор по-отечески пошлепал Шпиля по небритой физиономии, после чего тщательно вытер ладонь носовым платком.
— Я тебе верю. Теперь скажи мне, куда делись твои кореша? В Сестрорецке их не нашли. Где они? Скажи, если, конечно, тебе не понравилось лежать в яме.
— В Сестрорецке, забились в какую-нибудь щель. Зуб даю!
— Ладно. Сейчас в бане помоешься, потом поедем на телевидение, сделаешь заявление. Ты ведь теперь звезда! — и майор брезгливо растянул скользкие губы в ниточку — улыбнулся.
На пресс-конференции для журналистов была зачитана наскоро сочиненная Эдиком история о том, как известный живописец Эдуард Рубель уговорил своего давнишнего друга натурщика выступить на открытии вернисажа в качестве автора «Сестрорецкой Венеры» и «Ночного дозора», хотя и эти две замечательные картины также написал Эдуард Рубель.
Зачем Рубелю понадобились два «Ночных дозора»?
Для полноты выражения общего замысла. Ведь нельзя не отметить диалектичность подхода художника: герои его «Дозоров» отрицают друг друга и вместе с тем, одновременно, дополняют. Это же, кстати, касается и двух «Венер». Вас интересует подпись под картинами? «В. Тихолаз» — это псевдоним Эдуарда Рубеля. Жил когда-то человек с такой фамилией, мечтавший стать художником и бравший уроки живописи у Эдуарда Рубеля. Он был талантливым учеником, но в конце концов спился.
Но зачем нужно было подписывать свою работу именем какого-то пьянчужки?
Считайте это порывом души бессребреника. Всех своих друзей-товарищей (даже своих нерадивых учеников) Эдуард Рубель желал бы оставить в истории…
Всё это рассказал журналистам не сам «натурщик», сидевший на пресс-конференции как на иголках и ещё ощущавший во рту вкус сырой земли, а адвокат художника — крупный гладкий мужчина с пухлыми пунцовыми щеками младенца.
Журналисты скисли. Ещё вчера, когда в кулуарах выставки поползли опасные разговоры о том, что в Америке с Эдуардом Рубелем было не всё чисто, поскольку и невооружённым искусствоведческими знаниями глазом можно увидеть, сколь жалок «ментовский» «Ночной дозор» в сравнении с «бомжатским», все предвкушали грандиозный скандал.
Да, этот Рубель вблизи оказался вовсе не таким большим художником, каким казался издалека. Скорей — ординарным ремесленником, вылизывающем свои полотна до тошнотворного, убивающего всё живое глянца. Нет, такой, дотошный, старательный живописец едва ли мог заставить нью-йоркских интеллектуалов повизгивать от восторга.
Теперь же, когда восхитительный групповой портрет бомжей и блестящая «Сестрорецкая Венера» всё ж оказались рубелевскими, так и не родившаяся сенсация рассосалась, как ложная беременность.
«Большой художник в современном мире, — не без цинизма писал один из обозревателей в толстом еженедельнике, — это, в первую очередь, удачливый коммерсант, талантливый менеджер и яркий шоумен. И только во вторую — художник. Но если второе не хуже первого, то мы имеем дело с великим художником. Именно таким, похоже, является Эдуард Рубель…»
Скандал не состоялся.
Рубеля реабилитировали, но всех подозрений с него всё же не сняли. Особенно сомневались те, кто когда-то с карандашом и резинкой в руке мучились над безрукой Венерой или голым Давидом. По их мнению, эти четыре полотна из Манежа не могли принадлежать одному художнику. Слишком уж разнились по манере исполнения. И сомневающиеся надеялись переговорить с «натурщиком» с глазу на глаз. Однако тот сразу после пресс-конференции исчез.
Получая от Эдика гонорар за «нейтрализацию» Рубика, Майор размышлял о том, что лучше всего было бы повязать Эдуарда Рубеля кровью, тогда бы уж он никуда от него не делся. Но как заставить художника соучаствовать в убийстве хотя бы простого бомжа?! Этот американский Рубель был скользок и изворотлив, как угорь.
В глубокой задумчивости Майор стоял уже в прихожей рубелевской квартиры, намереваясь уйти, когда Эдик сделал ему новый заказ, теперь — на ликвидацию Шпиля: «Мавр сделал своё дело!»
— Только одно условие, — добавил Эдик, — мне понадобится подтверждение выполнения заказа.
— Хотите присутствовать при… выполнении? — ухмыльнулся Майор.
— Боже упаси! Достаточно будет его ушей, — смущённо улыбнулся Эдик.
Майор кивнул, но про себя решил: «Ухо хромого я ему принесу, а сам хромой пусть живёт, он мне ещё может понадобиться…» Шантажировать художника было удобней живым Шпилем, знавшим истинного творца «бомжатского» «Дозора» и «Сестрорецкой Венеры».
Несмотря на весь тот ужас, который пришлось пережить Рубелю на вернисаже, и на то, что он не спал уже более трёх суток, Эдик был собран и деловит. Да, он впустую потратился на «нейтрализацию» Рубика, к тому же бомжи и таинственный Рембрандт всё ещё оставались на этом свете и не спешили на тот, каждую секунду грозя Эдику разоблачением. Но в главном он победил: остался великим Рубелем!
Конечно, то, что армянин пострадал напрасно, было неприятно, поскольку Эдик не любил выбрасывать деньги на ветер. Но в больницу Рубель всё же явился. С букетом побуревших белых астр.
— Ну, как ты, дружище? Говорить можешь? — спросил Эдик мертвенно бледного, с пугающе чёрными подглазьями Рубика, и его взгляд невольно соскользнул со страшного лица армянина на хорошенькие ножки его жены.
Рубик шевелил губами, на которых подсыхала желтоватая пена.
Эдик вздохнул и пошёл к врачам. Те за жизнь пациента уже не волновались.
— Останется растением, но жить будет, — вынесли они свой вердикт.
«Чего я запаниковал с этим Рубиком? — морщился Эдик. — Больше подобное не повторится. Больше — ни копейки на ветер!»
То, что ещё вчера грозило раздавить художника Рубеля, теперь работало на него, ведь и «Венера» и «Дозор» Тихолаза были выдающейся живописью. В героях этих полотен, написанных с исчерпывающей полнотой, жила и детская наивность, и кристальная чистота, и переходящее в восторг удивление художника, открывающего для себя новый, прежде неведомый мир. Этому восторгу нельзя было научиться, ибо он был даром Божьим.
«И всё же гений — я, а не он, — злорадствовал Эдик. — Меня хотели раздавить, стереть с лица земли, а я стал ещё сильней, ещё огромней. Что есть художник в наше время: искусный живописец или пройдошливый деляга?! Конечно, деляга. И потому именно Э. Рубель останется в истории, а не В. Тихолаз. Эти дураки не приняли Идиота в институт. Подумать только, не приняли Подлинного! А Поддельного не только приняли, но ещё и выпустили с дипломом. Так стоит ли клясть себя за то, что ты ненастоящий, если время, в котором ты живёшь, не нуждается ни в чём настоящем? Если только ненастоящие его и устраивают, а настоящих оно побивает камнями?!»
Артель прочно обосновалась в бомбоубежище.
Ночью кто-нибудь из артельщиков выбирался через крышку люка на волю и уходил к ближайшему ларьку за портвейном и сигаретами, дымом которых можно было травить домашних насекомых. На закуску брали лапшу и сухие супы. Деньги давал Тихолаз. Те самые, полученные от Рембрандта. Если на волю отправлялся Снегирь, то на украденные в Манеже деньги прикупал к общественному портвейну личную бутылку и пачку американских сигарет. Личный портвейн Снегирь выпивал на улице, потом спускался в люк и шёл по нечистотам. Прибыв в бомбоубежище, Снегирь, не вынимая изо рта сигарету, набрасывался на Верку: изнемогая от похоти, пытался подмять её и принудить к взаимности, однако получал звонкую оплеуху и засыпал уже в свободном падении…
Артельщикам не терпелось вернуться из заточения к свету — на ставший родным чердак, но милиция, кажется, всё ещё искала их: побывавший в городе Матросик видел милиционеров, скучавших на скамейке возле их дома. Так что решено было пока оставаться под землёй на нелегальном положении.
Деньги Профэссора артельщики проели за неделю. Кое-что из наличных, правда, украл Снегирь — себе на портвейн и американские сигареты. Оставшись без средств, артельщики были вынуждены рисковать: выходить в город в дневное время. Сдвинув чугунную крышку, они, как черти из табакерки, выныривали из-под земли и разбегались в разные стороны. Матросик спешил на помойку элитного дома — перерывать горы объедков, Снегирь наведывался в места уличной торговли, где таскал из карманов ротозеев кошельки, а Львовна на железнодорожную станцию попрошайничать. На платформе она появлялась в юбке, больше похожей на скатерть из Красного уголка, в изъеденном молью пуховом платке и принесённых Матросиком с помойки лаковых сапожищах с каблуками в разные стороны. Львовна зарабатывала чистым искусством: пела и притоптывала, закатив глаза, или гундосила о своих смертельных заболеваниях. Публика без особого удовольствия, но всё-таки жертвовала «слепенькой копеечку». Нищенскую «копеечку» Львовна меняла у лотошников на полнокровные червонцы и половину их забирала себе на похороны («Гробовые», — говорила она Верке), а половину несла в Артель.
Матросик работал много и честно, но его труд был неквалифицированным и потому по большей части бесполезным. Не обладая нюхом Львовны, он приносил в бомбоубежище не просто просроченные, но уже весьма опасные для жизни продукты. И вечером уставшая после выступления Львовна была вынуждена производить инспекцию всего съестного, добытого Матросиком, чтобы спасти Артельщиков от гибели. Профэссор на поверхность не выходил: оставался дома на хозяйстве — варил суп или лапшу. Без дела оставалась только страдающая Верка. Она уже давно ни с кем не разговаривала и никого к себе не подпускала. Снегирь попытался было заставить её воровать с ним на пару, но она, вспомнив, как они с любимым однажды ходили на дело, разрыдалась и наотрез отказалась воровать с другим…
Как-то пьяный Снегирь изловчился и, чуть придушив Верку, потащил её в дальний угол подземелья. Однако даже раздеть её Снегирю не удалось. Полупридушенная, она вдруг пришла в себя и так отходила насильника попавшемся под руку алюминиевым чайником, что похмельный Снегирь на следующее утро не узнал себя в осколке зеркала, любезно сунутом ему под нос Львовной. И Снегирь озверел. Считая теперь себя вожаком стаи, он вознамерился немедленно реализовать право синьора — овладеть непокорной. Но на пути у него неожиданно для всех встал Профэссор: «Не надо!» Отпихнув Профэссора плечом, Снегирь шагнул было к Верке, но подскочивший к Снегирю Матросик треснул его по затылку пустой бутылкой, и Снегирь надолго затих. Ночью он, однако, вернулся к жизни и, восстановив в голове последовательность событий, напал на спящего Матросика. Едва не растоптав его, Снегирь ещё ударил Профэссора, бросившегося на выручку бездыханному товарищу. Но вот что интересно — к Верке Снегирь даже не притронулся.
Верка теперь не пила портвейн. Каждый день пристально вглядывалась в зеркальце и сгорала от нетерпенья: когда же наконец алкогольный отёк сойдёт с её лица, и она сможет предстать пред миром во всей красе, слегка искажённой ужасами подвальной жизни.
Матросик из сострадания принёс ей с помойки отливающие серебром босоножки на высоченных каблуках, и она теперь до прихода Артели вырабатывала походку — наматывала круги в тёмном подземелье, вынося вперёд бедро с таким расчётом, чтобы вдруг свалившийся к ней с неба любимый не смог оторвать от неё восхищённого взора. Ночью, когда все наконец засыпали, она выбиралась на волю, мылась в придорожной канаве и брела к дому, на чердаке которого была когда-то счастлива.
От тоски и ожидания счастья она истончилась, сделалась по-девичьи хрупкой и беззащитной. Её серые глаза, ещё месяц назад мутные с разводами сивушных масел, теперь сияли таким светом страдания, что смотреть на них было больно.
— Профэссор, мне плохо, — глядя на свои обкусанные ногти, как-то сказала она Тихолазу. — Может, утопиться?
— Не надо, Верочка. Всё ещё будет хорошо!
— Что же твой Бог? Почему Он мне не помогает? Я Его совсем не чувствую, я так страдаю!
— А без страданий какой же человек получится?! Зверь, а не человек.
— Может, я Богу не нужна вовсе? Может, Он сейчас далеко от меня?
— Он всегда рядом. Одному человеку приснился такой сон: идёт он по берегу моря и понимает, что этот берег — его жизнь. Дошёл до конца, остановился, оглянулся и видит рядом со своими следами ещё чьи-то. И ему ясно, что это следы Бога, который шёл с ним рядом по жизни. Однако в самые трудные моменты жизни этого человека он видит только одни следы. Огорчился человек и спрашивает Бога, почему Тот покидал его? Бог отвечает: я никогда не покидал тебя! Но почему, спрашивает человек, там, где мне было особенно больно и трудно, рядом с моими следами нет Твоих? Бог говорит: это не твои следы, а мои. Просто, когда тебе было особенно трудно, я брал тебя на руки и нёс…
На рассвете Верка ушла из подвала искать любимого.
Сердце подсказывало ей: надо ехать в Питер, идти в Манеж. Там наверняка слышали о Рембрандте.
На площади возле Манежа на одном из рекламных щитов на глаза ей попалась газета с фотографией «Сестрорецкой Венеры». Верка принялась читать заметку, надеясь найти в ней что-то о любимом. Она читала и становилась всё бледнее…
Милицейская засада сработала в день Веркиного исчезновения: Шакалы взяли Львовну. С пластиковым стаканчиком для приёма милостыни она шла на железнодорожную станцию. Путь её пролегал возле дома, на чердаке которого ещё недавно так привольно обитала Артель. Обычно этот отрезок пути Львовна проходила как по лезвию бритвы. Но в это утро она вдруг вспомнила о небольшой заначке — свёрнутых в трубочку банкнотах, сунутых ею в чердачную щель в один из тех развесёлых деньков работы над «Ночным дозором», — и не смогла одолеть искушение. Последнее время её терзала страсть накопительства. Это только поначалу она успокаивала себя тем, что откладывает деньги себе на траурные почести. Однако очень скоро, очистив сознание от мути неопределенности намерений, в осадок выпал прозрачный кристалл земного желания: Львовна поймала себя на том, что всерьёз думает о покупке домика под Лугой, в котором по воскресениям варились бы борщи с мясом… Милиции поблизости не наблюдалось, и Львовна решила рискнуть. Но на последнем этаже её встретили.
— Здравствуй, бабка! — страж порядка поднялся с радиатора парового отопления и зловеще улыбнулся. — Тебя-то мы и ждём.
— Где Профэссор? — холодно спросил её другой страж с быстрыми жёлтыми глазами.
— Спит, — растерянно ответила Львовна и поняла, что проболталась.
Сержант схватил её за плечо.
— Веди нас к нему, — сказал он и ткнул Львовну кулаком в бок.
— Ой-ой-ой, миленькие! — запричитала Львовна, зная, что при одном только виде дубинки в руках представителя карательных органов тут же подпишет любую бумагу и сдаст мучителям всех своих товарищей.
И с обильными бабьими слезами убитая горем Львовна повела стражей порядка к лазу.
Первым в подземелье их встретил Матросик. Получив от сержанта удар в зубы, Матросик с визгом закатился в угол.
Успокоившись, Шакалы пересчитали артельщиков.
— Бабы не хватает, — злобно сказал один из сержантов и бросил изумлённо смотрящему на него Снегирю: — Ты, что ли, Профэссор?
— Он, начальник! — Снегирь с готовностью указал на Тихолаза.
Сержант ударил Снегиря кулаком в зубы и схватил Тихолаза за грудки.
— Где Рембрандт?
— Сбег гнида! Заварил кашу, а нам теперь расхлёбывать, — скаля разбитую физиономию, ответил за Тихолаза Снегирь.
Майор позвонил Эдику: его люди поймали беглецов. И Эдик помчался в Сестрорецк. Тихолаза он узнал сразу. По глазам! Те не то смеялись, не то плакали. Впрочем, в этом Эдик так и не разобрался, поскольку, едва встретившись с Идиотом глазами, тут же отвёл взгляд в сторону.
— Здравствуй! — как можно дружелюбней произнёс Эдик. Конечно, Эдику следовало для начала поговорить с Идиотом по душам: сочувственно расспросить его о превратностях жизни, но желание немедленно получить ответ на измучивший его вопрос взяло вверх, и он выпалил: — Ведь ты написал «Сестрорецкую Венеру» и «Дозор»?
— Вам это и так известно.
— И деньги из моей квартиры ты брал?
— Деньги? — Тихолаз нахмурился. — Они мне мешают быть художником.
— Ну, хорошо, хорошо, — раздражённо отмахнулся от этих слов Рубель, чувствуя, как ненависть к Идиоту переполняет его. — Скажи, кто такой Рембрандт? Кто он на самом деле?
— Это вы меня спрашиваете? — Тихолаз удивлённо посмотрел на Эдика.
«Нет, так просто он мне его не отдаст. И ведь бить его нельзя — потом творить не сможет. А его живопись мне теперь важнее всего. Ладно, пусть Рембрандта ищет Майор, а Идиота я беру себе. Он ещё сделает из меня гения!» — думал Рубель, глядя как Шакалы, стянув конечности Тихолаза скотчем, уже по привычке бросают его в багажник автомобиля.
Вокруг выставки в Манеже назревал скандал: на вернисаже объявилась Сестрорецкая Венера. Та самая, только живая! И она утверждала, что никакой Эдуард Рубель её не рисовал, что делали это Рембрандт с Профэссором. Они же являются авторами бомжатского «Ночного дозора». После этого немного истеричного заявления, сделанного в толпе перед билетными кассами, в натурщицу вцепился милиционер. Но тут в дело вмешались двое журналистов — из тех, что не верили в подлинность таланта Рубеля. Журналисты отбили натурщицу у милиционера и, не мешкая, повезли её на телевидение.
Рубелю позвонили с вернисажа и предупредили о готовящейся передаче. Эдик связался с Майором и, посулив тому значительные премиальные, если только он спасёт честное имя и репутацию Эдуарда Рубеля, отправил его на телевиденье. В качестве адвоката художника Майор должен был встретиться с натурщицей в прямом эфире.
После того, как Верке убрали из-под глаз синяки бессонницы, а с розового лица Майора удалили жирный блеск, их свели перед телекамерой в прямом эфире. Верка гневно обвиняла милицию в похищении художника Рембрандта. «Рембрандта ван Рейна?» — уточнял улыбающийся Майор. «Да!» — наивно подтверждала Верка, и все в студии улыбались. Верка говорила о том, что её страданиям нет конца и края, что она уже не знает, где ей искать любимого. (Присутствующие в студии покатывались со смеху.) А тут ещё оказывается, что эти картины нарисовал какой-то Рубель, которого она и в глаза-то никогда не видела! В конце концов, Верка разрыдалась. Майор протянул ей свой надушенный платок, погладил её по голове и быстро расставил всё по своим местам. Эта натурщица — алкоголичка, нуждающаяся в стационарном лечении. Верка бросилась на Майора с кулаками, и камеру выключили.
Выигравший «дело» Адвокат уже собирался под шумок увезти Верку с собой, но озлобленные таким исходом дебатов журналисты, те самые, что привезли натурщицу в студию, встали у него на пути, и пока Майор пугал журналистов своим удостоверением, Сестрорецкая Венера исчезла.
Продолжение следует